XXXI
В гостиничной кухне было шумно. Приехали командированные, убивали время костяшками домино. Стучали, увлеченно спорили, разрешали спор громким хохотом. Соня и Миша сидели за журнальным столиком друг против друга, дымили в лицо один другому. Перед Соней лежал открытый блокнот. Она собралась сделать из дневника выписки и ждала, когда Зыков отдаст тетрадь. Но он бы вообще предпочел, чтобы до поры до времени о дневнике никто не знал. Все Миша… Принес дневник, когда его, Зыкова, в гостинице еще не было, на радостях похвастался находкой перед Соней. И вместе с ней успел прочесть записи. Сейчас они обсуждала прочитанное, и Зыков невольно прислушивался к их разговору.
— …поступил честно, больше того, благородно и человечно, — убеждала Соня Мишу, — Но доброта должна иметь границы. Без них она может легко превратиться в свою противоположность.
— Не увлекайся, Соня. Доброта, благородство, человечность, да еще и безграничные — вон куда хватила! Выдумка у тебя безграничная — это точно.
— Послушай, Миша, ну что у тебя за манера — все заземлять! И все низводить до элементарщины. Мне же нужно совсем не то, что вам. Вам — факты, мне — образы. И образ Степана Минькова для меня приоткрылся с новой стороны…
— Но ты совсем пренебрегаешь фактами. Жениться на женщине, не любя ее, — какое же это благородство! Это, извини, иначе называется.
— Как?
— Сказал бы…
— Сказал бы, да сказать, Мишенька, нечего!
— Ты забыла, что говорил Миньков. Он сказал, что жену не любил. Сам сказал.
— Я прекрасно помню, что он говорил. У меня тоже были на этот счет кое-какие сомнения. Но… — Она повернулась к кухне, где в это время раздался дружный хохот. — Что за дурацкая игра! И это веселье! Видишь ли, Миша, что немыслимо в нормальных условиях, то становится возможным и даже необходимым в исключительных. Вера Михайловна оказалась в таком положении, что Степан Васильевич стал для нее той соломинкой, за которую хватается утопающий.
Уши у бедного Миши раскалились до малинового цвета, просто было удивительно, как от них не воспламенились кудри, но он — мужественный все-таки парень! — не потерял присутствия духа.
— Соня, тут как раз твоя логика чувств против тебя щетинится.
— Это ты щетинишься. Против Степана Васильевича. И я тоже знаю — почему. Он больше других ждет результатов вашей работы. А вам сказать нечего, и это раздражает. Если ты честный человек, признайся, что это так.
— Это не так. Просто я чувствую, что твой Степан Васильевич…
Зыков предостерегающе кашлянул. И вовремя. Разгоряченный спором Миша напоминал молодого петушка, готового доказать, что у него и шпоры острые, и клюв крепкий. Салага чертов! Зыков с силой хлопнул тетрадью по колену.
— Изведете меня! В одно ухо — доминошники, в другое — полуношники. Приберегли бы эмоции для чего другого. Тебе, Миша, известно, что в нашей, например, работе избыточная чувствительность вредна. Скоропалительные выводы — от нее родимой.
Миша виновато умолк. А Соня поправила очки, съязвила:
— Избыток чувствительности? Да ее у вас вообще нету!
— Верно, нету, — обрадованно согласился Зыков. — Знаете, что я вам скажу, Соня? Берите-ка за рукав Мишу и тащите на улицу. Сидит, понимаешь ли, умничает, а там — воздух, сосны, волны, луна.
— И хитрый же вы! Дайте лучше тетрадь, я немного поработаю.
— Тетрадь я пока не дам. Мне кое-что уяснить требуется. И просьба к вам будет: о дневнике никому не говорите.
— Ясно, — сказала она, поднимаясь. — Ну что же, пойдем, Миша, изящно выражаясь, прошвырнемся.
Зыков разобрал постель, лег в кровать, раскрыл горестную летопись Веры Михайловны. На кухне неутомимо били костяшками по столу, будто гвозди вколачивали.
— Пусто — два!
— Два — два! Э-э, рыба, братцы, рыба!
Повторное чтение ничего нового не давало. Но мысль, до этого тускло брезжившая, стала предельно ясной, четкой, сомнения отпали, обнаружилась голая, неприглядная суть.
В эту ночь он спал беспокойно, много раз просыпался. Перед рассветом поднялся, тихо, чтобы никого не разбудить, оделся, вышел из гостиницы. Над острыми вершинами деревьев горела заря, обугливая редкие облака. От свинцово-серой глади Байкала несло знобящим холодом. По пустынной улице прошел к Совету, отпер дверь и, не присаживаясь, заказал разговор с городом.
— Вам кого? — сонным голосом спросил Вадим.
— Тебя, конечно.
— А-а, ты. Часы стоят, что ли? Сколько времени, Иван?
— Часы у тебя не стоят. А время нормальное. По нашим, деревенским понятиям, — нормальное.
— Ну, Иван, ты совсем обнаглел! Черт бы тебя побрал с твоей деревней.
— Не ругайся, Вадим. Хочешь петухов послушать — трубку в окно высуну… А за сон компенсация будет.
— Какая?
— Приезжай в гости. Устрою на колхозный сеновал — спи сутки.
— Пошел ты знаешь куда… Что опять?
— Да все то же. Пути миграции соболей.
— Нет никаких соболей.
— Да ты что! Должны быть… — Зыков подул в трубку, поднес ее к другому уху. В ней что-то шипело, потрескивало, сквозь эти звуки сочилась невнятная музыка. — Я так рассчитывал…
— Это, Иван, нерасчетливо, рассчитывать на других. Ты петухов, слушаешь, а я должен на тебя работать… Нашел я тебе дамские шапки.
— Сколько?
— Сколько стоят?
— Не мотай мне нервы, Вадим! Сколько шапок?
— Три. Мало?
— Маловато. Но это уже кое-что. Целую тебя в макушку твоей мудрой головы!
— Этим не отделаешься. Хотя, должен признаться… Твоя знакомая изобретательностью не блещет. В шапках форсят ее товарки по прежнему месту работы. Ну, будь здоров. Попытаюсь еще вздремнуть.
Рассеянно посвистывая, Зыков прошелся из угла в угол. Половицы вторили надсадным скрипом. Присел перед телефоном, посмотрел на часы, поднял трубку.
— Это я, Алексей Антонович. Доброе утро.
— Доброе утро, Зыков. — Голос у Алексея Антоновича был вялый.
— Извините, что рано.
— Ничего, Зыков. Я давно не сплю. Приболел что-то. Не спится. И Сысоев мне нервы вымотал. Пришлось, к сожалению, отпустить…
— Не сожалейте, Алексей Антонович. Сысоев не преступник. Он скорее — жертва.
— Сысоев — жертва? — недоверчиво спросил Алексей Антонович.
— Да, жертва человеческой хитрости, изощренной подлости. Но сейчас не время говорить об этом. У меня к вам, Алексей Антонович, просьба. — Зыков шумно вздохнул. — Просьба такая. Берите санкцию на обыск Павзина и Минькова и выезжайте сюда.
— Что, что? Что вы сказали, Зыков? Я не ослышался?
— Вы не ослышались.
— Но я не понимаю… Я ничего не понимаю, Зыков! В какую авантюру вы меня вовлекаете? Что собираетесь искать у них?
— Соболей. — Зыков вздохнул. — Помните показания Семена Григорьева? Так вот…
— Какие к черту соболя! — крикнул Алексей Антонович. — Вы понимаете, что затеяли? Нет, вы не понимаете, Зыков! У человека, на его глазах, убили жену. Преступника мы найти не можем. Зато по сомнительным показаниям одного из подозреваемых готовы пришить этому человеку дельце. Вы знаете, Зыков, как это называется? Так вот, Зыков, в подобных авантюрах я участвовать не желаю. Ни прямо, ни косвенно. Сегодня возвращается прокурор. Я вынужден буду, Зыков, поставить перед ним вопрос об отстранении вас от расследования.
В трубке щелкнуло, раздались частые гудки. Зыков посмотрел на нее с удивлением, сердито бросил на аппарат.