III
Двести лет стоит на холмистой возвышенности знаменитое приобское село Колывань.
От Новониколаевска до Колывани трактом – рукой подать, семьдесят верст. Для доброй лошади – не расстояние. А водой – Обью и Чаусом – и того меньше: всего-то полсотни. И новониколаевцы частенько наведываются к колыванским знакомцам и к родне. За рыбкой, за мукой, за луком, который родится в Колывани громадного роста и преотличного вкуса.
Но вообще, славится заштатный городок не огородным овощем, не хлебным обилием и не тучным скотом, – славится Колывань лошадьми.
Повелось исстари: поселились прадеды современных колыванцев прямехонько на сибирском тракте – том самом, что продолжил в Сибири скорбную «Владимирку», и – от дедов к отцам, от отцов к сыновьям и внукам – колыванцы не столько хлеборобы, сколько лошадники: гуртоправы, прасолы-барышники, коновалы, обозники, а главное – лихие сибирские ямщики.
Прилипло к ним прозвище «гужееды». Только это так – вроде остроумие. Гужом колыванцы не едят. Ямщина – занятие прибыльное. Хватает у ямщиков и на сеянку, и на крупчатку пасхальную с трехнолевой маркой на белейшем кулечке-пудовичке.
Есть у колыванцев что поставить на чисто выскобленные и накрытые камчатными скатертями столы и в обыденку, и в праздники престольные, и на крестины, и в поминальные дни.
Скота – полные пригоны, гусей – сотнями считают, свиньи доморощенные, хлебные – на двенадцать пудов средняя. Подполья заставлены вареньями, соленьями да маринадами. Одним словом, крепко хозяйничают колыванцы, природные ямщики (многие ездили с кистеньком за пазухой), лихие гуляки – «гужееды»…
Держат по три-четыре упряжки-тройки, а есть и такие, что по двадцать упряжек водят и для батраков-кучеров специальные станки («ямки» называются) поставили на тракте, от самого села Спасского, что на перепутье к Омску-городу, и до древней своей Колывани.
В основном колыванские жители вероисповедания современного. Так и записано в подворных списках волостного правления: православные.
Известно, привычка к веселой, разгульной ямщицкой жизни мало способствует кержацкой строгости, кою принесли с собой в вольнолюбивую Сибирь первые поселенцы – казаки, староверы-аввакумовцы. И поколение за поколением хирела в Колывани древняя вера прадедов, отступала перед брюхом православного крестоносца – сельского попа и перед натиском властителя дум – капитан-исправника. Уже с середки восемнадцатого столетия большая часть колыванцев стала креститься трехпалой щепотью, но меньшая – не изменила вере предков.
Сохранили староверы и милое сердцу двуперстие, и особую посуду для мирских посетителей, и нравы свои: строгие, домостроевские – с начетчиком и с лестовкой, е древними, в переплетах телячьей кожи, мудреными книжищами, поучающими, как жить праведно и непорочно.
Эти, стойкие, – поселились особой слободой.
А прочие – большинство – перемешались с никонианской ересью и забыли про поганую мирскую посуду, и при частой пьянке – какой уж тут домострой!..
Но вот загремела по рельсам сибирская чугунка. Сперва колыванцы маленько скисли: заработки поубавились. Однако вскоре нашлось новое заделье: ямщики начали прасолить.
Ездили по деревням, скупали и продавали лошадок, стали якшаться с цыганской нечистью конокрадской… И пришла к колыванцам новая слава: воровская, уголовная.
До семнадцатого года частенько наведывались в Колывань детективы из Томского сыскного отделения. Позже стали наезжать студенты-дилетанты из полуполиции Керенского, еще позже взялись круто за искоренение конокрадского промысла красногвардейцы, да не надолго: воцарился в Сибири новоявленный царь Кучум, с адмиральскими погонами и с солдатскими шомполами.
Изменился привычный порядок. Теперь не колыванцы прятали в колках от полиции-милиции краденых лошадей, а сами милиционеры адмиральские начали приводить колыванцам реквизированные гурты – сбывай, дескать, а барыши пополам. По-божески.
И совсем было наладилась знатная коммерция, но сам же царь сибирский – «Александр четвертый», Колчак – все испортил.
Он формировал кавалерию, создавал огромное армейское обозное хозяйство – нужно было конского поголовья без числа. Пошли одна за другой лошадиные мобилизации. Повадились к колыванцам-лошадникам ротмистры – «ремонтеры», с отрядами бравых добровольцев.
Правда, крепких хозяйств ротмистры не трогали: запрет был. Зато на середняка ямщицкого навалились крепко. Уводили коней, не разбирая, где краденый, где купленый иль доморощенный.
Шибко обиделись тогда на Колчака многие колыванцы, и иные подались в партизаны.
Наступил тысяча девятьсот двадцатый год. Сгинул верховный правитель вместе со своими ротмистрами, и снова зареяло на волревкоме красное знамя Советов. Тут некоторые колыванцы пожелали было обратно развернуть торговлю крадеными меринами по крупной, но не вышло: первый же большой конокрадский гурт, шедший в монгольском направлении, «для опытов по скрещиванию сибирки с малорослой монголкой», – как значилось в документах, – перехватила Чека.
В схватке постреляли чекисты гуртовщиков, а отобранных коней советская власть раздала задарма окрестной бедноте и семьям жертв колчаковщины.
Возникла великая обида у многих зажиточных колыванцев. Уже на советскую власть. Полезли зажиточные в таежную глухомань Кожевниковской, Пихтовской, Баксинской волостей.
Появились шайки бандитов-уголовников. Крали скот у сельчан, грабили заимки, насиловали баб, убивали…
Начальник Новониколаевского горуездного уголовного розыска с десятком милиционеров метался по округе, да все без толку: неподатливы были грабительские шайки.
Возвратясь недобычливо в Новониколаевск, отругивался начугрозыска на Укоме как мог:
– Да поймите же вы, черт меня забери совсем! Уезд – что твоя Франция вкупе со Швейцарией, а у меня полтора взвода кляч да горсть городских товарищей… У бандитов что ни заимка, то притон, «станок», и кони-звери, нагульные, овсяные, заводных сколь угодно, а наши лошаденки живут впроголодь, и ни в одном селе сена не выпросишь, не укупишь, а мы не можем же – наганом!.. Мы же – советская власть. Солому с амбаров собираем и кормим коней! Нет кормов. И Упродком не дает… Вон он сидит, товарищ Базанов; скажи, Упродком: почему не даешь кормов? Слышите, что он бормочет? Сев, говорит, на носу!.. А какой же будет сев, если бандитизм одолевает? Весной-то их еще больше вылезет из тайги…
Начальник рвал на себе ворот заплатанной гимнастерки, выпучив белки глаз, требовал, чтобы его сняли с работы и предали суду ревтрибунала…
Но эту патетику никто не признавал: уже получало права гражданства резиновое слово «объективщина».
Начальника угрозыска действительно сняли, но под суд не отдали, а послали заведовать баней, за которой еще жило и даже поныне живет прилагательное «федоровская», хотя бывшего хозяина, господина Федорова, давно и в живых нет.
В угрозыск добавили народу – десяток комсомольцев, токарей да слесарей, рабочий класс. Назначили нового начальника. С душой работал новый начальник, но, приходя помыться в «федоровскую» баню и встречаясь там с предшественником, жаловался:
– Ни хрена и у меня не выходит!.. Бандитствуют, сволочи!
– То-то! – отвечал разжалованный. – Помоешься, зайди ко мне – выпьем косушку. Тут, брат, дюжиной комсомолят не отыграешься – надо село подымать, самих крестьян вооружать, а что твои слесаренки и токорята!.. Сыщицкий труд – хрупкий, тонкий. Аккуратности требует, умения, а главное, кормов и базы в селе, а у нас – ни того ни другого.
Шайки оставались неуловимыми.
Бандитизм наглел, ширился, рос.
Вскоре в бандитскую житуху ввязались недобитки гражданской войны – господа офицеры, что не сумели удрать на Восток и теперь отсиживались по глухим заимкам в надежде на захват вновь появившегося «Буферного государства» японскими самураями.
Офицеры – люди военные, быстро учли уголовную ситуацию на селе, повылезли из таежной подпольщины, подобрали бандитствующую вольницу под свою опытную руку, вскочили в седла, и тут запестрели сводки Чека тревожными, уже не уголовными, донесениями: «…В Паутово убит коммунист-предсельсовета, в Тропино вырезана семья активиста. В Сеничкине сожгли хлеб коммуны, в Вандакурове исчез председатель комбеда… напали на сельсовет, подожгли мост».
И так далее и тому подобное.
Появился новый термин – политбандитизм.
В дело вступили коммунистические отряды. В селах были созданы боевые и подвижные партгруппы из местных крестьян-коммунистов и беспартийного актива.
Обратно: война – не война, а так – войнишка.
Но в Колывани – спокойствие.
Это – внешне. А копни поглубже – что-то не то!..
По возвращении из города волвоенком Шубин выступил на заседании партячейки.
– Неладно у нас в селе, – сказал Василий Павлович, – ох, неладно, товарищи!.. Первое: взгляните на базарную площадь – что там есть советского?… Ровно при царе али при Колчаке, окружили площадь купцы: Губин да Овсянников, Чупахин да Базыльников, Кротков и Коряков и прочие которые!.. Это что же делается, товарищи?! Особняки ихние не отобраны, торговлишка не прикрыта: как торговали, так и нынче торгуют, даже вывески не сняли, токмо что дерут втрое дороже прежнего… По базару опять шляются прасол Васька Жданов со своим дружком гуртовщиком-конокрадом Афонькой Селяниным. Прицениваются, принюхиваются, присматриваются к советской нашей власти – с какого бока зайти, чтобы ловчее ее ножом пырнуть!.. Почему же это такое, спрашиваю я вас, товарищ председатель ячейки Ваня Новоселов, закадычный мой приятель, а?! Почему, скажи мне и ты, товарищ председатель волревкома?…
Председатель ревкома Андрей Николаевич Предтеченский перебил:
– Был и я в Новониколаевске, спрашивал в Укомпарте, как быть с кулачьем, с купчишками. Знаешь, что сказали мне? Нельзя, говорит, не вздумайте поссорить нас с трудовым крестьянством – вот что отмочили! Я им: это Губин да Базыльников – трудовое крестьянство?! А мне: нужно, мол, не с колыванской колокольни смотреть, а во всероссийском аль во всемирном масштабе. И так нас разбойниками прозвали за границей, а советская власть сейчас будет налаживать кузнецкие копи, иностранцев приглашают поучить нас, дураков, как уголь добывать… Приедут иностранцы, а мы – в деревне грабеж устраиваем, почище Колчака какого… Вот такое дело, выходит, нельзя, не трожь.
– Я намедни тоже в город ездил, – сказал Ваня Новоселов. – Аккурат повстречал товарища Ярославского Емельяна. Вот, братцы, мужик!.. Тот другое говорит… Надо хорошенько потрясти богатеев, без стеснения! Про Ленина рассказывал. Лют товарищ Ленин на сельского кулака!.. Самый хищный, сказывал, эксплуататор – сельский кулак…
Ледовских Алексей Иванович, усиленно чадя самокруткой, покачал головой.
– Тут, Ваня, такое дело… Эти слова Емельяна так надо понимать: насчет хлеба только. Ну, мяса там, свиней, овечек… А чтобы ситец отнимать у богатеев, да карасин, да спички – о таком товарищ Ярославский не говорил… Слышал и я его на заседании в Укомпарте. Нет, насчет мануфактуры и карасина ничего не было сказано… Стал-быть, нельзя ворошить Губиных да Коряковых…
Алексея Ивановича поддержали:
– Известно, мы не грабители. Касаемо хлебушка – полное право нам дадено, потому: хлеб – энто, братцы, жизнь, и не положено при советской власти одному жрать в три горла, а прочим голодать.
– Эх, братцы, на свою голову бережем всю свору, – тяжко вздохнул Шубин, – покажут они нам, ежели и впрямь япошки к Иркутску продвинутся!..
– Это что говорить!..
Долго толковали коммунисты колыванские о засилье «бывших людей», но не знали еще, что подпольные контрреволюционные комитеты уже организованы, – не только в Колывани и во Вьюнах, но и в деревнях Кондаково, Гутово, Кандауровке, в Чаусе, Амбе, Скале, Почте, на Алтае и в смежных губерниях…
Особенно прочно сидела антисоветчина в селах Тоя-Монастырское, в Дубровино, Вандакурово и в Черном Мысу…
Близился праздник христианского всепрощения и умиленных лобзаний – святая пасха.
Город Нрвониколаевск мало заботился о встрече древнего праздника. В канун пасхи дощатый цирк, что расселся квашней на умолкшей базарной площади, был переполнен народом – состоялся очередной диспут коммунистов со священнослужителями на животрепещущую тему: есть ли бог? Коммунистические атеисты доказывали, как дважды два четыре – бога нет.
Иереи взахлеб кричали: «Ан есть!»
Тогда агитаторы пустили по рукам фотографии, запечатлевшие десятки изрубленных шашками людей, – тех, кто сейчас лежит под могучей рукой с факелом в сквере Героев Революции.
Верующие и неверующие, рассматривая трупы, плакали.
И случись же: кто-то из бывших арестантов, уцелевших от рубки и попавших в цирк на диспут, опознал в одном из церковных оппонентов тюремного попа…
Тут такое поднялось!..
Иереи с позором бежали.
И еще выступил снова приехавший из Омска цекист в пенсне на черном шнурочке – Емельян Ярославский.
Емельян поведал, что такое пасха, из каких закоулков еврейского талмудизма перекочевала она в православие.
Эти атеистические мероприятия шибко повернули думки жителей в сторону безбожия. Особенно – рабочий класс: из железнодорожного депо, с завода «Труд», с Сухарного завода.
Многие рабочие заключали меж собой соглашения – пасху не праздновать. И то сказать: слишком сильны еще были в памяти фигура попа у пулемета на колокольне, облик тюремного иерея-провокатора и проповеди омского колчаковского архиепископа Сильвестра, призывавшего уничтожать рабочий класс «через десятого»…
Город Новониколаевск, за исключением матерого кондового обывателя, к пасхе тысяча девятьсот двадцатого года отнесся сдержанно.
Правда, некоторые «коровные» да хорошо «освиненные» сообразили окорока и куличи и творожные пирамидки пасхальные, побаловать брюхо, да мало таких было…
Базар закрыт – торговать нечем, из деревни ничего не везут, распутица.
А все местные спекулянтские ухоронки мучные и масляные Чека разгромила и сдала конфискованные припасы в ЕПО – Единое Потребительское Общество, которое не столько производило съестное, сколько пользовалось доброхотными даяниями чекистов и подачками Упродкома. Впрочем, и с самим комиссаром Упродкома – «Главковерхом» по части съедобного – получилось неладно: Чека обревизовала упродкомовские закрома, и после ревизии сам комиссар оказался с пулей в ноге – в тюремной больнице и без партбилета.
В общем, голодно было в городе, кормившем рабочий класс супом «кари глазки», о коем докладывал в Губчека Гошка Лысов. Голодно и неуютно. О пасхе молчали. Не до христосования было…
Иное дело в богоспасаемой Колывани.
В колыванских пятистенниках, в двухэтажных хороминах пекли и жарили, варили впрок студни-холодцы, тысячами заготавливали пельмешки и замешивали опару за опарой – придет заветный денек, зальется село самогонной дурью, с застольной снедью, с песняком и многими гармошками, с грохотом кованых ямщицких сапог по свежеокрашенным здоровенным половицам.
А потом, как водится, семейный, межсуседский и родственный мордобой; пойдут в дело вышитые шелками рукавички, в которых екатерининские пятаки запрятаны да «кибасья» – свинчатки-грузила с рыбацких сетей.
Колыванцы готовились. Но вдруг весна отступила – трахнул запоздавший отзимок. Такое в Сибири весной нередко. Враз угрюмо стало на селе: снова, словно зимой, обезлюдели площадь, улочки и проулки.
И в домах – молчок, нигде не пробьется сквозь щели развеселая гармонь, не раздастся удалая пляска, стихийная, предпраздничная – известно: кто празднику рад – накануне пьян.
Тихо…
– Молчит село… Вроде чего-то ждут, насторожились, – говорит председатель волревкома военкому Шубину, – аль просто по погоде?…
– Не-ет, Андрей Николаевич!.. Погода – погодой, конешно, не радует, а только думки ихние – сами по себе. От погоды – в сторонке…
– Дознаться бы…
– Дознаешься, как же, держи карман!.. Повстречал на площади сёдни Мишку Губина… Шапку за полверсты ломает, зараза купецкая! Сошлись – за руку ухватил: «Мое почтение, – по отчеству называет, – партейному, – говорит, – деятелю…» А глазищи – ух, совиные!..
– Да, чего-то, кажись, чуют гады. Ты не слыхал, как в мире дела-то? Что там с японской микадой? Может, еще ультиматум послал нашим?…
– Черт его знает!.. Воротится Ванюшка Новоселов из городу – узнаем все новости.
– Эх, до чего же, друг, неладно, что мы про себя из городу узнаём!.. До чего обидно! Буду опять просить, чтобы Чека нам, хоть на время, сотрудника послала…
– Вот отсеемся… Ну, будь здоров.