29
Мезенцев после разгрома восстания скрывался на конспиративной квартире, не показываясь вовсе домой. Но когда было решено уйти всем в тайгу, он дал с утра знать Груне через связную девчонку, что вечером зайдет с нею проститься. По пути на заимку Порфирия крюк к дому небольшой. Все равно потом той тропой, что тянется на заимку прямо от вокзала, идти нельзя: людно на станции. Придется далеко забираться окраинами города в поле и огибать дугу по снежной целине. Кто в такую темень и стужу будет сторожить пустые елани?
Оружие загодя было сложено у Порфирия. Припасу для винтовок тоже хватит. Днем порознь, кто как сумел, женщины поднесли съестного — чего в тайге не добудешь ружьем. С грузом трудно пешком идти по зимней тайге. Под груз достали трех вьючных коней. Одного на заимку отвел паромщик Финоген. Другого коня дал Селезневских, кум Филиппа Петровича. За третьим в Рубахину, к Егорше, сходила Дарья. Но до прибытия карателей собраться всем было нельзя: днем по городу не пойдешь. А потом сделать это стало еще труднее. Мезенцев, фельдшер Иван Герасимович и Лиза на своих конспиративных квартирах оказались отрезанными от заимки: на путях близ депо остановился поезд Меллера-Закомельского, и в обе стороны от пего далеко, почти до семафоров, было выставлено охранение, а в привокзальном поселке так и рыскали жандармы.
Никто достоверно не знал, как долго на станций пробудут каратели и что они станут делать. Слухи ползли: весь Шиверск из дома в дом они пройдут на прочес. Для того остановили и воинский поезд, в подмогу себе. Значит, оставаться в городе больше никак нельзя — и всем, кто собрался в тайгу, только стемнеет, если успеют и сумеют, нужно уходить обязательно.
Весь день Груня ждала мужа и тряслась от жути. Уж лучше бы он не приходил, а сразу пробирался к месту.
Господи! Что там творится, на станции? Крики так и режут морозную мглу. Даже сюда сквозь окна, сквозь стекла доходят. Одного рабочего избили нагайками так, что на руках едва приполз человек, познобил себе пальцы. Другому плетью выбили глаз…
Мезенцев только в самую глубокую темь прокрался домой. Грузия уже отчаялась дождаться его.
Саша уснул.
Времени для разговоров было немного. Да и о чем разговаривать? Хотя наглядеться друг на друга. Ей в тайгу не идти. Куда же в такой мороз и с ребенком? Наверно, и здесь не тронут ее. Ведь она даже на сходки рабочие редко ходила. Не станут же всех подряд, как палом сухую траву, на поле сжигать…
И вот теперь, стоя над постелью спящего сына, они прощались, как прощались два года назад. И как тогда, сдерживая в сердце тяжелую грусть, Иван утешал Грушо скупыми словами и говорил, что пусть она не тревожится — товарищи опять ей помогут. Только сына, пусть Сына бережет она пуще всего. У Груни немые слезы текли по щекам. Ей одной оставаться привычно. Да в этом расставании есть разница: когда в солдаты она его провожала, смерть караулила там, а теперь караулит дома. И лучше уж скорее из дому ему…
Ступай, Ваня, милый, ступай, — говорила она и все не могла снять руку с его плеча, — а мы ничего, мы и опять поживем без тебя.
— Грунюшка, если скоро вернуться нам будет нельзя, летом я вас к себе заберу.
Ты об нас не думай, ты думай, как сейчас тебе уйти на заимку к Порфирию…
В дверь кто-то стукнул, тихонько, как стучат свои. Груня метнулась спросить: «Кто там?» Иван отошел, на всякий случай стал за угол печи, сжимая в кармане рукоятку револьвера.
— Господи! Паша! — радостно вскрикнула Груня. Мезенцеву стало легко. Вон кто!.. Павел? Ну, конечно,
сейчас из Маньчжурии много едет солдат. Павел с пути зашел его проведать. Спасибо, помнит. Иван сделал шаг навстречу гостю, но Груня вдруг почему-то охнула и стала тянуть дверь на себя. А потом горница сразу наполнилась солдатами и кто-то выбил из руки Мезенцева револьвер, прежде чем он успел выстрелить.
Так вот, Паша… вот как мы… встретились…
Словно оглушенный, Павел глядел на Мезенцева. Действительно, встретились… Солдаты стояли полукругом, тоже удивленные встречей, хотя и не понимали, кем Бурмакину приходится этот человек: товарищем или братом? Груня стонала:
Паша, как же ты, Паша…
Нет… Не знал я. Послали, — наконец выговорил Павел. — Пришел по приказу.
Жандарм волновался: знакомые — будут теперь тянуть с разговорами. Он торопил Мезенцева:
Одевайся.
Груня вдруг вцепилась в рукав Бурмакину:
Паша!.. Паша!.. Да как же ты можешь?
Трясла Бурмакина и стремилась заглянуть ему в глаза.
Ну что же, Павел, — тихо и спокойно проговорил Мезенцев, — приказ надо исполнять.
Он вндел, какая мука написана на лице Павла, и видел вокруг него еще шесть чужих любопытно-равнодушных людей, тоже ворвавшихся сюда по приказу. К чему при них разговаривать с Павлом? Только Груню терзать долгим расставанием. Надо идти. Жандарм тоже спешил. Он даже набросил полущубок на плечи Мезенцеву, подал ему шапку:
Иди, иди!
Груня колотила в грудь Бурмакина:
Паша, неужели вовсе нет совести у тебя? Сердца нету…
Иван оделся, застегнул полушубок на все крючки, оторвал от Бурмакина Груню, осыпал поцелуями ее мокрое от слез лицо.
Грунюшка, береги сына. Вырастет — обо всем ему расскажи…
И торопливо вышел на крыльцо. Его кольцом обступили солдаты. Жандарм распахнул калитку. Заскрипели недружные шаги. Груня в одном платье, простоволосая кинулась вслед. Стала отталкивать солдат, чтобы пробиться к мужу.
Ваня, они же убьют тебя! — кричала она, обезумев, и грозила Бурмакину: — Проклятый, места бы тебе на земле не нашлось!
Мезенцев хотел обернуться, но его крепко сжали с боков, а жандарм наотмашь кулаком ударил Груню в зубы, и она сразу умолкла, осела в снег.
Вот, Паша, выходит, ты до чего дослужился, — шепотом сказал Мезенцев, когда они повернули уже за угол к железной дороге, — стал палачом. Так родину теперь ты защищаешь.
Павел молчал. Он не знал, что он мог бы возразить Мезенцеву. Нет, не родину он сейчас защищает, он по так привык понимать защиту родины. Сейчас он только выполняет приказ. И он не палач. Вся душа у него содрогается при мысли, что придется ему убивать… Будь прокляты все приказы. Павел потерял в строю свое место старшего, шел рядом с Мезенцевым, сталкиваясь с ним плечами. Лучше бы самому умереть! Взял бы Иван и выстрелил ему в бок, вырвал бы револьвер у жандарма…
Паша, не как друга своего тебя я корю, — опять заговорил Мезенцев. — Я о другом. Всю жизнь, Паша, ты работал, богатства не было у тебя никогда и нету его теперь. Вот и я так работал. И тоже у меня нет ничего. А почему мы с тобой врагами стали? В чем нужда стала тебе меня убивать? Чем я тебе жизнь перешел? Тебе приказ выполнять надо, я знаю. Выполняй. II я все только к тому говорю: как вернешься после расстрела, хорошенько подумай. Может, и еще не раз придется тебе так пойти на убийство. Все же лучше знать, за что людей убивать станешь…
Мезенцев говорил тихо. Но каждое его слово каплей расплавленного железа прожигало Павла насквозь. Враг ли был ему Ваня Мезенцев, когда вместе с ним гребли веслами па Чуне, везли товары Митрича? Враг ли оп был ему, когда рядом лежали в окопах под японскими пулями? Враг ли был Ваня, когда на себе вытащил его, Павла, почти мертвого из боя?
Так почему, почему, за что он должен теперь его расстрелять? Сто смертей он, Павел Бурмакин, видел над своей головой, сто смертей не одолели солдата, потому что родина, земля русская без него не могла обойтись. Убьет он Ивана — словно матери родной в лицо плюнет: убил он русского человека, который вместе с ним работал, вместе с ним родину свою защищал. И не найдется тогда на земле Бурмакину места, жечь ему ноги будет родная земля… Слова Груни так и звенели в ушах… Сто смертей он, Бурмакин, видел. Какой еще смерти он побоится? Павел стиснул зубы. Впереди, в морозном тумане, засветились мутные пятна вокзальных огней. А дальше — черпая глыба депо и за нею паровозное кладбище. Там…
Паша, не век ты будешь служить в солдатах, не век тебе по царским приказам придется людей убивать, своих братьев, рабочих. Тогда навести мою Грунюшку с сыном. Может, им в чем надо будет помочь. Помоги.
Они вышли на крайние запасные пути. Жандарм сейчас вел другой дорогой, стремясь держаться открытых мест и где посветлее. Против самой станции на рельсах пет ничего, весь порожняк словно метлой смахнут налево, к пакгаузам. Там остановлен и эшелон, в котором ехал Павел. Направо, в конце вокзала, только один короткий состав Меллера-Закомельского, оцепленный караульными. Бережет свою жизнь барон, бережет ее барону и Павел Бурмакин. Пройти туда, к депо, надо мимо этого состава. Здесь мертво, неподвижно. А там — движение, крики. Опять истязают людей…
Павла будто кто в грудь ударил — с той стороны, от депо донесся неровный залп. Потом еще два одиночных выстрела. Приканчивают…
Чью-то безвинную жизнь загубили, — снимая шапку, проговорил Ваня. — За то убили, что человек работать хотел и дышать хотел. Вот так-то, Павел…
Бурмакин замедлил шаг, ноги странно отяжелели, будто не он вел, а его вели на расстрел. Все забыть может человек — это как потом забудешь? Эту кровь чем потом смоешь с рук?
И встала в памяти смрадная каторжная тюрьма в Горном Зерентуе, где мог он гордо нести свою честную голову. И представилась вся своя жизнь впереди, у которой это навсегда отнимет радость. Для того разве бежал он с каторги, для того обливал он кровью своей щебень сопок Маньчжурии, чтобы стать у царя палачом, расстреливать братьев своих?
Стой! — вдруг сказал он глухо и отошел вбок, на положенное ему командирское место. — В колонну по одному стройся! За мной!
Он быстро пошел в сторону, а за ним потянулась, покорная команде, цепочка солдат. Мезенцев остался один. Жандарм остолбенел. Растерянно метнулся было вслед за Павлом.
Куда?
Рванул из кобуры револьвер, поворачиваясь к арестованному. Но тут ему сдавили горло жесткие пальцы Мезенцеву…
Бурмакина отвели к Меллеру-Закомельскому. Барон сидел в своем мягком кресле, утомленно выбросив на стол сухие старческие руки. Скалон из чистого листа бумаги складывал петушка. Тут же, бледный, подавленный, стоял капитан Константинов. Жандарм, держась рукой за горло, хрипло докладывал генералу об обстоятельствах дела.
Меллер-Закомельский изучал лицо Павла. Нет, этот кресты заработал не дикой удачей, не случайно слетевшим к нему солдатским счастьем. Кремень. Этого мелкой жалостью не растопишь. И вовсе дело не в том, о чем хрипловатый жандарм говорит. Не потому только этот солдат взятого на расстрел отпустил, что старые приятели, друзья они оказались. Здесь — большее. Будь он убежден, что расстреливать надо, — он расстрелял бы и друга своего.
Так это именно ты бежал с каторги и потом стяжал себе славу на поле брани во имя царя и отечества? — мягко спросил барон.
Бурмакин помедлил с ответом.
Так точно, ваше превосходительство, — как бы делая уступку генералу, ответил он.
А почему же ты теперь отпустил злейшего врага отечества, когда ты был обязан его уничтожить? Ты свершил самое тяжкое воинское преступление.
И опять Павел не спешил ответить. Слегка повел плечом.
Что я сделал, то сделал, ваше превосходительство. Капитан Константинов испуганно вскрикнул:
Бурмакин!
Скалон уронил на пол недоделанного бумажного петушка. Меллер-Закомельский встал.
Ты не хочешь отвечать?
Так точно, ваше превосходительство. Ни к чему. Барон короткими шажками приблизился к Павлу. Тот
стоял не распускаясь, но и не слишком вытягиваясь. А на губах у него играла усмешка, словно он собирался сказать генералу: «Ну, чем ты хочешь меня сейчас напугать?» Меллер-Закомельский нахмурился. Он прочитал этот вопрос на губах солдата.
— Расстегни шинель, — приказал он Павлу. Бурмакин спокойно выполнил его приказание. Барон
протянул руку, сгреб в горсть все награды Бурмакина, рванул с гимнастерки.
— За это я перед государем отвечу, — сказал он. Положил кресты на скатерть. Постоял у стола в раздумье. — Л его… вернуть обратно в Горный Зерентуй!