20
Эта демонстрация из всех была самой радостной и сапой яркой. Среди заснеженных улиц города кострами пылали полотнища красных флагов, и ветер распахивал их широко и упруго. Женщины, девушки повязались цвета-стыми^платками. И, может быть, оттого еще, что это был второй день рождества, народу на улицы вышло особенно много. Солнце прорубило в тучах небольшие оконца и светлыми зайчиками взблескивало на гранях штыков у солдат. Рота, как на параде, чеканила шаг. За нею шли дружинники — не так красиво и ровно, но с тем же ощущением своей свободной силы. Это ощущение передавалось и людям, несущим кумачовые лозунги революции, и толпе горожан, разлившейся вдоль тротуаров; не умолкая, резали морозный воздух то «Марсельеза», то «Смело, товарищи, в ногу», а чаще всего — призывные и волнующие мелодии «Варшавянки».
…В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас еще судьбы безвестпые ждут,
Но мы поднимем гордо и смело
Знамя борьбы за рабочее дело…
Вера шагала рядом с Саввой; бросала на него влюбленные взгляды и, вся отдаваясь мечте о счастье, как клятву, выговаривала слова песни.
..Станем ли, братья, мы дольше молчать?
Наших сподвижников юные очи
Может ли вид эшафота пугать?
У нее давно зажило расшибленное плечо и вернулись прежние задиристость и веселость. Агафья Степановна тоже поправилась, Филипп Петрович вдруг сбросил свою раньше времени одолевшую было его старческую немочь. В доме стало по-прежнему все хорошо — отчего и не быть снова веселой? Ну, а если прибавить еще, что Савва с матерью вел тихий разговор (который до слова подслушала Вера сквозь дверь) — и мать сказала Савве, что свадьбу нужно бы сыграть перед масленой; и еще, если своими глазами (и тоже тайком) Вера видела купленную для нее фату, тонкую и серебристую, как летнее облачко, и белые восковые цветы, то…
Лиза, пригибаясь против ветра, несла расшитое золотыми словами красное знамя. Оно шумно трепетало у нее над головой, а когда ветер спадал, мягко струилось по плечам. Лавутин спрашивал:
Не тяжело ли?
Лиза готова была со знаменем в руках обойти всю землю вокруг. Ветер бил прямо в грудь, а знамя, казалось, летело ему навстречу, и оттого становилось хорошо и легко. Не поворачивая головы назад, Лиза чувствовала, что за нею — нет, не за нею, за знаменем — могуче льется река человеческая, и вся сила, вся мощь этой реки неведомым током вошла в полотнище кумача, пылающего высоко на древке, зажатом в се руках. Она несет в себе эту силу! Разве может она устать?
Передние ряды остановились у крыльца городской управы, и толпа стала их обтекать, заливая всю площадь. Солдаты построились полукругом внизу, дружинники поднялись по ступеням крыльца.
— Давай флаги, знамена сюда! — кричали они. — Оратора! Речь!
Лиза и другие, кто был с флагами, протиснулись сквозь строй солдат. Терешин подтолкнул Порфирия:
Давай сегодня ты.
Тот не заспорил и под крики: «Да здравствует революция!», «Братьям солдатам рабочий привет!» — потянул за собой Заговуру и вместе с ним взошел на крыльцо.
Порфирию уже не раз приходилось говорить па митингах и рабочих сходках, но тут он сперва стушевался — слишком много собралось на площади народу. И еще: волновал вид штыков, встопорщенных к небу. Было обычным думать о них только как об угрозе себе, а тут они сияли спокойным, холодным блеском, свидетельствуя о силах революции. Порфирий повел глазами. Увидал знакомые лица Веры и Саввы, Севрюкова, Вани — Мезенцева, дальше — мохнатую шапку Ивана Герасимовича и рядом с фельдшером Алексея Антоновича. А вон и Дарья-сестра… Сорвала платок с головы, машет ему. А вон Нечаев. И Филипп Петрович вместе с женой приволокся. Финоген кому-то на плечо подсаживает парнишку… Свои, свои! Товарищи… И то, что среди них промелькнула сухонькая фигурка Лакричника, наглая рожа Григория и его просторный тулуп, под которым легко спрятать лом или дубинку, Порфирия уже не растревожило. Без дряни тоже не обойдешься.
— Товарищи! — начал он, поднимая руку, чтобы люди притихли. — На вывеске здесь написано: «Городская управа». Вон нас сколько вокруг нее собралось, жителей города. А дальше порога сюда нам вход заказан. Разве жалобщиками только войти, челобитчиками. Так докуда же нам все кланяться?! И почему должны мы кланяться? Почему только на это, на поклоны, права нам даны? Нет, довольно! Объявили уже мы нашим властям, что городскую думу, выбранную из одних богачей, не признаем, незаконная она. Теперь перед всем народом объявляем об этом. И просим всех принять участие в новых выборах, чтобы гласные в думу вошли по справедливости. От тех, кто трудится, а не только от тех, кто наш труд поедает. Товарищи солдаты поддерживают нас в этом…
Поддерживаем! — звонко выкрикнул Заговура. И штыки солдат зашевелились.
…Будет выбрана новая дума, Мы убавим полицию, а построим новую больницу, лечить людей; мы закроем монопольки, чтобы зря людей не спаивали…
Хо-хо! — над толпой рявкнул Григорий. — Говори, горький пьяница! Чья бы коровка мычала, а твоя бы молчала.
Но Григорию под нос кто-то сунул кулак, и он осекся, притих.
…Новую школу откроем — пусть у каждого детишки учатся. Мы не будем при управе выезд — шесть лошадей и коляски бархатные — содержать, а поставим фонари на темных улицах, чтобы по ночам народ спокойно ходил. И налогов с богачей постараемся взять побольше, чтобы городу в грязи не тонуть. А военное положение в городе мы отвергаем. Оно вовсе ненужное. Беспорядков в городе от нас нет, а с темп, кто хочет эти беспорядки устроить, да и устраивает, мы и сами управимся. Сегодня мы здесь стоим только у крыльца, завтра — войдем как хозяева…
После Порфирия слово взял прапорщик Заговура. Тронул черные усики на круглом румяном лице, сбил на затылок папаху.
Нам приказали в город войти, чтобы навести здесь порядки. Мы решили навести их вместе с рабочими. Позором для русских солдат мы бы сочли расстрелы братьев своих. Мы — солдаты железнодорожного батальона, стояли в Черемхове, мы видели, как живут и работают шахтеры — не живут, мучаются! — видим и знаем, как живут повсюду рабочие. И если требуют они свободы себе — правда на их стороне. Дальше так жить невозможно. И мы решили всеми мерами их поддержать. Но, товарищи, наши солдаты живут ведь тоже не лучше. Под суконной шинелью и у них живая душа человеческая. Им тоже надоела бесправная жизнь, надоело, что их считают скотом бессловесным. В Иркутске, в городском саду, так и написано: «Собакам и солдатам вход воспрещен». Нас послали сюда, как собак, натравили нас на рабочих. А мы решили стать людьми и связать свою судьбу с судьбой наших братьев — рабочих…
Баранов сидел у окна в своей квартире, расположенной наискосок от городской управы, тер ладонью жирный затылок и бесился. Он не слышал, что говорили ораторы, но угадывал это по их жестам, по движению толпы. За спиной у Баранова стояли Киреев и Сухов. Поодаль, пристроившись на диване, вздыхал отец Никодим и с хрустом ломал сухие, словно бы неживые, длинные пальцы. Лука Федоров, поскрипывая новыми лаковыми сапогами, переминался возле бронзовой Венеры.
Значит, господа, изображаем картину «Совет в Филях»? Отступаем еще, — горько сказал Баранов и повернулся к Кирееву. — Кто Кутузов — я или ты, милочок?
Киреев пожал плечами.
После отъезда Ошарова мне командовать, так сказать, почти нечем. А вам дозволено призывать на помощь войска.
Вон они, Романом Захаровичем призванные, — вполголоса сказал Сухов, — митингуют.
Баранов скосил его гневным взглядом.
Ты, милочок, помалкивал бы. Семечка в свое время не разглядел — вот тебе целое поле бурьяна и выросло. А насчет войск: если бы из каждой моей телеграммы хотя один солдат появлялся, я бы уже целый корпус выставил. А этих считать нечего, — ткнул он пальцем в стекло, — этих пихнул сюда дурак…
Командующий войсками Сибирского военного округа генерал-лейтенант Сухотин, — заметил полицмейстер. Он обиделся на Баранова. «Семечка не разглядел»! А кто его и где разглядел?
Такие-то командующие и в Маньчжурии войну про… командовали, — обозлился вовсе Баранов. — Кого он послал? Солдат, которые год целый в Черемхове стояли, с рабочими там целовались. И этот прапор их, как пить дать, был членом какого-нибудь комитета. А сюда таких солдат нужно, которых вошь в дороге два месяца ест, которые от злости орут и корчатся, что никак до дому доехать не могут. Вот каких нам надобно!
А такие, Роман Захарович, думают только о том, как добыть для своего эшелона так называемые паровозы. Они задерживаться по городам и вовсе не любят, — возразил Киреев.
Ничего, с ходу ударят разок! А больше, может, и пе понадобится. — Киреев отвлек гнев Баранова от полицмейстера на себя. — Ты-то чем похвалишься? Железная дорога — твоя держава. А ты в штаны пускаешь, когда в управление свое идешь. Ну, чем ты распорядиться сейчас на станции можешь? Даже телеграф железнодорожный они забрали себе! Что бы ты делал, если бы и у меня городской телеграф не держался? — он помягче взглянул на Сухова.
Городскими делами они меньше своих, железнодорожных, пока занимались, потому и держится городской телеграф, — буркнул Киреев, — в чем я после вот этого митинга, так сказать, тоже начну сомневаться. Вам еще мало, Роман Захарович, что вашу думу уже, так сказать, низложили? Следующим…
Баранов стукнул кулаком по подоконнику, попал в кромку и от боли затряс рукой.
Ты не каркай, милочок! Я пока здесь жив-здоров сижу. И плюю я на все низложения. Верю в государя, в правительство, в бога верю. Поможет нам бог, отец Никодим?
Тот встрепенулся, быстрее зашевелил своими длинными пальцами.
Господь наш всеблаг и всемилостив…
Господь-то всеблаг, — оборвал его Баранов, — но говорят: бог-то бог, да не будь и сам плох. А вот ваши проповеди, отец Никодим, оказались все всуе. В кого-нибудь вдохнули они смирение христианское?
Отец Никодим печально поник головой.
Когда вы сами, Роман Захарович, подаете пример подражания… — начал он блеющим от волнения голосом, наматывая на пальцы серебряную цепь наперсного креста.
Баранов махнул рукой.
Не сужу вас, отец Никодим, если даже из Гапона ни хрена не вышло. Проповеди ныне людей не берут — стало быть, время пришло духовенству в латы заковываться, брать мечи. Кто из святых, отец Никодим, ходил заковапиым в латы?
И не дождался ответа. Отец Никодим только встряхнул своей длинной гривой и прошептал про себя что-то вроде: «Господи, владыка живота моего…» Теперь Баранов добрался до Луки Федорова.
Ну, а где же твои «русские люди», Лука Харлампиевич? Погляди в окно: Россия-то рушится. На знаменах там что написано? «Пролетарии всех стран…» Гроб самодержавию! Сапоги у тебя здорово скрипят. Дом в городе ты себе тоже хороший отгрохал. Который десяток тысяч в банк кладешь? Стоишь вон, бронзовую бабу оглаживаешь, а государя-императора не любишь…
Федоров быстро отдернул руку от выпуклостей Венеры и начал медленно багроветь с самых кончиков ушей, потом волна крови залила его рябые щеки, лоб, все лицо. И только нос почему-то сделался странно сизым.
Ура государю нашему! — выкрикнул он привычно. — Жизнь свою за него положу.
Так в чем же дело? Ступай и клади, — тотчас же влепил Баранов. — Самое подходящее время. Вон, кидайся солдатам на штыки. А отец Никодим бесплатно по душе твоей панихидку отслужит.
Федоров только крякнул, развел руками и сделал плачущее лицо.
Роман Захарыч, да ить палками-то их всех не перебьешь! Опять же не Суворов я. А и то кое-кого мы перекалечили, будет им память.
Память-то будет. — Баранов постучал по подоконнику пальцами. — Только кому и какая? Припомнят они тебе палки твои.
II ругаете, и пугаете, Роман Захарыч, — с упреком сказал Федоров. — А чего мне делать? Не на штыки же кидаться в самом-то деле! Когда станут они, эти, без солдат и без ружей ходить — пожалуйста! Сколько хотите своих ребят соберу…
Мрачное лицо Киреева осветилось улыбкой. Он придумал сложно построенный каламбур.
Лука Харлампиевич справедливо, так сказать, Суворовым себя не считает, но Куропаткиным он смело может назваться. Смелость у него именно куропачья.
Баранов встал, круто повернулся на каблуках, кивнул головой на окно.
Они пошли, решение приняли. Ну-с, господа, — он засунул руки в карманы, — а мы какое решение примем? В который раз уже собираемся? «Рождество твое, Христе, боже наш, воссия мирови свет разума…» Надо бы пить водку, веселиться. А у нас? Эти красные флаги одну смерть мне уже в дом принесли. Кто из вас гарантирован? Я спрашиваю: какие решения должны мы принять сегодня? Сегодня, пока они поднялись только па крыльцо и не вошли еще в управу.
Наступило молчание. Постепенно все подтянулись к окну. Только один отец Никодим остался на диване и все крутил меж пальцев серебряную цепь. Баранов смотрел на толпу, хлынувшую вслед за солдатами и знаменосцами по направлению к вокзалу, отсчитывал:
— …двадцать… сорок… сто… сто шестьдесят… Киреев размышлял, какое наказание на него теперь
обрушат Дурново и Трепов, и бесполезно тужился мыслью: что может он сделать со своими отрядами жандармов и полиции против этакой силы? Сухов глядел в окно просто так, даже с некоторым любопытством. Большое начальство за эти штуки на улицах спросит не с него, а с Киреева. Роман же Захарович сам видит: выше головы не прыгнешь.
У Луки Федорова от красных флагов рябило в глазах и даже почему-то резало в животе.
Войско, войско нам надо. Боле-то что? Господи! Взорвать бы их пушками…
И все молчаливо с ним согласились.
Вошла Анастасия в трауре. Тяжелыми пятками простучала по паркетному полу. Отец Никодим приподнялся, благословил ее и сунул для поцелуя крест. Киреев и Сухов щелкнули каблуками. Лука сморкнулся в платок, вытер им губы и сам приложился к ручке Анастасии.
Папа, тебе принесли телеграммы, — сказала она и подала Баранову два листка бумаги.
Тот быстро пробежал их, облегченно вздохнул и, нашарив рукой свое кресло, не сел, а комком мягкого теста влепился в него.
Вот… вот… — сказал он и повертел перед собой рукой с телеграммами.
Внял всевышний! — возгласил Федоров, доверчиво переполняясь отраженной радостью.
Господа, я читаю! Лука, замолчи… Телеграмма из Омска. Подпись генерал-лейтенанта Сухотина. «Дано распоряжение командиру 23-го Восточно-Сибирского полка Зубицкому привести в повиновение мятежную роту 3-го железнодорожного батальона, водворить порядок на линии. Вышлите встречающего для заблаговременного ознакомления полковника Зубицкого с обстановкой. Представьте немедленно мне списки главарей восстания, также административных лиц, проявивших бездействие». Господа, поздравляю!
Так сказать, что значит «бездействие»? — не разделяя той буйной радости, которая одолела Баранова, спросил Киреев.
Военный суд разберется. Я лично принимал все меры. Шестьдесят семь телеграмм, господа!
Дозвольте, Роман Захарович, выехать мне навстречу Зубицкому, — быстро проговорил Сухов.
Полагаю, по старшинству, право поехать принадлежит мне, — сверля полицмейстера злым взглядом, возразил Киреев. И подумал: «Успел, мерзавец, первым выскочить!»
Баранов решительно принял сторону Сухова.
Куда же поедешь ты, милочок? — сказал он Кирееву. — Все-таки ты потолковее его. А вдруг ночью сегодня в городе баталия начнется? До подхода Зубицкого.
Вот этого Киреев и боялся. Но делать было нечего. Оп фыркнул и отошел в сторону. Анастасия из-за плеча отца заглянула в телеграммы.
А во второй что написано, папа?
Да тут не так уж существенно. Из Красноярска. Словом, объясняют причины задержки важнейших телеграмм: почта и телеграф были захвачены бунтовщиками. Понятно, почему Сухотин так долго мне не отвечал. Выходит, в Красноярске дела завязывались еще почище наших, но, — Баранов ногтем щелкнул по бумаге, — но войска там уже освободили телеграф. Господа! У меня появился аппетит. Настя, милая вдовушка, приглашай к столу. Чем бог послал. Прошу! «Рождество твое, Христе, боже наш, воссия мирови свет разума! В нем бо звездам слуяжащие, звездою учахуся…» — запел он.
И все гости вразброд подтянули ему.