16
Когда его отхлестал по щекам Иван Максимович, Борис не заплакал. Вместо него вволю наревелись Нина и Степанида Кузьмовна, которая приковыляла в детскую вслед за уходом сына. Она охала, причитала, гладила припухшие щеки мальчика, целовала его в макушку, обильно поливая слезами.
Ох, горюшко мое, горюшко, — нашептывала она, задевая Бориса по лицу черным платком с кистями, пропахшим ладаном и воском. — И чего он так возгневался на тебя, чего возгневался?
Борис молчал и только угрюмо поблескивал черными глазами. Нина стала что-то такое объяснять бабушке, но та ничего не поняла, потому что и сама Нина не знала толком, за что же отец избил братишку. Степанида Кузьмовна все истолковала по-своему: на беду, на горе приемышу родился в Иркутске новый наследник. А к Борису она давно привязалась, полюбила его. И Степаниде Кузьмовне стало особенно тягостно оттого, что мальчик молчит даже с нею. Так замкнется, углубится в себя, от родных отдалится и вовсе нелюдимчиком вырастет.
Стеша, которая, как зеркало, отражала настроения хозяина, ехидно подбила клинышек:
Зазря Иван Максимович его не ударил бы. Не жалейте, Степанида Кузьмовна.
Борис и тут промолчал. А вечером, когда с сестрой они улеглись каждый в свою кроватку и остались одни, сказал ей строго и требовательно:
Нанка, отдай мне Марину твою. А себе возьми какую хочешь мою игрушку. После школы завтра я домой не приду. Скажи бабушке: прибегал, взял… Ну, соври чего-нибудь!.. Взял из буфета поесть и ушел с мальчишками. Проболтаешься или скажешь не так — излуплю, — и он показал ей кулак.
Нина захныкала: Маринка была ее любимая кукла. Борис угрожающе приподнялся в постели, и девочка сразу сдалась. Пообещала и куклу отдать и соврать бабушке так, как ей приказано.
Из школы Борис убежал на заимку к Лизе. Он там не был с того воскресенья, когда Порфирий и Дарья ходили глушить налимов. Тогда он погостил недолго, поел ухи из свежей рыбы, принесенной Дарьей, и Лиза с Ленкой проводили его до реки. Шла шуга, и Борис побоялся оставаться на заимке до вечера, — вдруг снимут переправу через Уду. Потом никак не становилась река, и, застыв, лед долго набирал крепость. И все же до воскресенья мальчик не пошел бы на заимку — подтолкнула тяжелая обида, нанесенная ему отцом. И за что? Он играл, как все мальчишки в школе играют…
Жаловаться Лизе на отца или искать утешительных, ласковых слов он и не собирался. Жалостью могла замучить и бабушка Степанида. Ему просто хотелось побывать на заимке у тети Лизы, потому что там все совсем не так, как дома. Бабушка Клавдея, веселая и спокойная, шьет, починяет одежду и тут же что-нибудь интересное рассказывает. А дома бабушка Степанида без конца причитает, суетится попусту и молится, молится, рассказывает только про святых и про разбойников, и работа у нее одна — вязать крючком черное кружево. Скучно глядеть даже! Тетя Лиза всегда будто светится, с поцелуями не пристает, а ласковая. Браниться, как мать, она совсем не умеет, наверно, и не сердится никогда. Тетя Дарья тоже хорошая, только грустная очень. Так ведь у неё мужа убили… И с Ленкой играть интереснее, чем с плаксой и ябедой Нинкой, хотя она п родная сестра, а Ленка вовсе чужая. Только дядя Порфирий сердитый, смотрит, будто жаль ему угощенья тети Лизы. Ну, да его и дома редко застанешь…
Борис сильно прозяб, пока добрался до заимки. Дул встречный ветер, за городом, на елани, особенно резкий, сыпал ему в лицо острую льдистую пыль. Над гольцами тащились серые тучи, иногда закрывая их снеговыми метельными косами. Березы трясли черными вершинами я сеяли вокруг себя прозрачные крылатые семена. Пробиваясь сквозь стену тугого, обжигающего ветра, мальчик с удовольствием представлял, как он распахнет дверь, _станет на пороге, для всех неожиданный, и крикнет: «Пришел!» Бабушка Клавдея только охнет: «Бориска!» И тетя Лиза начнет расстегивать крючки его шубы. А когда кукла пискнет «мама», Ленка, наверно, испугается. Таких кукол она еще никогда не видала…
Проломив ногами хрусткую корку сугроба, наметенного у крыльца, Борис взбежал по ступенькам, переступил порог избы, в тусклом свете зимнего дня не разобрав даже, есть ли кто дома, и, как задумал, торжествующе выкрикнул:
Пришел!
С постели поднялся Порфирий, держась перевязанной рукой за голову, тоже замотанную широкими бинтами. Из-за печной трубы сверху, как скворчонок, выглянула Ленка. Больше в доме не было никого. И не пахло тем праздничным духом, какой всегда встречал здесь Бориса по воскресеньям.
Порфирий глядел па мальчика. Борис стоял потупясь, не зная, уйти ему или заговорить, спросить, где тетя Лиза, бабушка Клавдея…
Ну… чего стоишь? Раздевайся, — наконец выговорил Порфирий. И голос у него звучал хриповато. — Гостем будешь, коли… пришел.
Борис переступил с ноги на ногу. Его озадачили слова Порфирия. Приглашает — а таким голосом, будто гонит из дому.
Борька! — Нащупывая босыми пятками уступ, Ленка сползала с печи.
Куда ты? Свалишься! — прикрикнул на нее Порфирий и подскочил, подставив плечо. — Ловись за шею. — Бережно поддержал ее незабннтованной рукой, поставил на пол. — Где чирки твои? — Увидел их сам, из-под скамьи выгреб ногой, подтолкнул. — Обувайся скорее, застудишься — пол холодный…
Он говорил с Ленкой ласково, с отцовской заботой. А Борис следил за Порфирием ревниво-обиженным взглядом: Ленку любит, а его не любит. За что?
Ленка, шлепая неподвязанными чирками, подбежала, потянула Бориса за руку, повела его в свой уголок за сундуком, к пестреньким камешкам и цветным лоскуткам. Потрясла снизками сухих, точно восковых, ягод.
Толокняночки. Мама до снегу набрала. Можно, говорит, бусы из них сделать…
Она болтала и, задрав голову кверху, часто моргала длинными ресницами, то пряча, то открывая синие-синие, как у матери, глаза. Борис торопливо дернул застежки шубы, вытащил куклу, жалобно пропевшую «ма-ма», и сунул в руки Ленке:
На, возьми. Это тебе.
Ленка сперва со страху чуть не выронила Маринку, а потом поняла и радостно засмеялась, прижала куклу к груди и побежала показывать Порфирию. А Борис повернулся и пошел к двери. Чего больше ждать? Подарок отдан, а с Ленкой вдвоем не повеселишься как следует.
— Эй, малец! — услышал он прежний, хриповатый голос. — Ты погоди… Куда ты?
Порфирий настиг мальчика уже на самом пороге, левой рукой ухватил за плечо.
Ты видишь… весь я избитый. Рука худо владеет, — будто оправдываясь, проговорил он.
И Борису стало жаль его. Может, вовсе и не со зла, а от боли так трудно говорит дядя Порфирий. Вон ведь крепко как держит, не хочет отпускать. А Порфирий еще говорил:
Бабы пошли тут, за избой, дров попилить. Печку истопят, будет тепло…
А тетя Лиза на станции, в мастерских, — крикнула издали Ленка и заойкала: Маринка снова пропела «ма-ма».
Может, и она подойдет… Ты ее дождися. — И эти его слова теперь прозвучали совсем как просьба. Просьба большого человека, которому больно и тяжело разговаривать. Порфирий потоптался, отошел к кровати, лег, отвернулся к стене. Сказал еще раз: — Ты оставайся, оставайся.
Борис сострадательно посмотрел па него. Хотел спросить: кто его так сильно поранил? Но открылась дверь, и вошла Дарья, а вслед за нею Клавдея. Обе с большими охапками дров. Со звоном посыпались на пол у печи сухие поленья. Ленка с куклой бросилась к Дарье:
Мама, мама!
Клавдея увидела Бориса, всплеснула руками:
— Миленький ты мой! Вот гость дорогой! Не ждали… И уже потащила шубу с него, и рукой потрепала вихры, и на край стола насыпала горсть кедровых орехов.
Угощайся, Бориска!
Дарья разглядывала куклу, Ленка вертелась около и все старалась качнуть Маринку так, чтобы та пропела «ма-ма». А Клавдея уже щепала лучину, всовывала поленья в громыхающую железную печь. Выставив, через плечо пальцы, — прищелкивала.
Бориска, миленький, глянь спички на полке. Сразу закипела веселая, вольная жизнь, та, которая
и тянула Бориса сюда. Он тряс коробком спичек, выискивая головку потолще, чтобы сверкнула ярче, чиркал с шиком, наотмашь, как чиркал спички Арефий. Потом сам поджигал тонкие смолистые щепки и вместе с Ленкой, наполнив воздухом щеки, дул в шумно разрастающееся пламя. А Клавдея позванивала медным, начищенным до золотого блеска чайником и ставила его на печь. Дарья успела замесить пресное тесто, раскатывала его на тонкие сочни. Ленка их подсушит у печки, а Борис будет сам крошить длинным острым ножом лапшу. Таких острых ножей дома нет, и. крошить лапшу дома никогда не дают, и сама лапша там невкусная, обязательно с курицей, а здесь с грибами.
И постепенно Борис забыл обо всем — и об отце, избившем его несправедливо, и о тягостном чувстве, которое связывало его здесь до прихода Клавдеи и Дарьи. Он резался с Ленкой в дурачка, а Маринка сидела рядом и глупо таращила на карты свои фарфоровые глаза. Оп вытаскивал из печки пылающие синим огнем угли, набивал ими утюг с широкой трубой, как у граммофона, и гладил принесенные Клавдеей с улицы пахнущие свежим морозцем какие-то тети-Лизины вещи. А бабушка Клавдея смеялась, хвалила и приговаривала:
— Женихом вырастешь, любая невеста за тебя не пойдет — побежит. Вот, вот, работы никакой не гнушайся. Работа всякая хороша. — А сама все заглядывала в окошко. — Вроде бы и Лизаньке пора подойти. Погостись, Бориска, еще. Не придет Лизанька, а темнеть станет — я провожу.
Ну! Я и сам ничего не боюсь.
Ему не хотелось уходить. Пусть придет тетя Лиза и его потом проводит до дому. Бабушка Клавдея дорогой всегда рассказывает интересное, но тетя Лиза рассказывает еще интереснее. Только вот где же она? Почему ее так долго нет? Борис спросил об этом Клавдею. Та подумала немного, глянула на Порфирия, на Дарью, уклончиво ответила:
Да по рабочим делам она ходит… по всяким. Как тебе объяснить…
Но объяснять не стала и взялась рассказывать совсем о другом.
Ходила я по осени в лес, к самым горам. Вижу, стоит комлистая лиственница, да такой высоты, что макушкой своей будто в самое небо уперлась, тучи плывут — цепляются за неё. В эту самую листвень когда-то молния упала. По всей длине борозду в коре огнем пропахала, а расколоть не расколола все-таки. Растет, живая. Хвоя с нее облетела, лежит на земле мягкая, как кошомка. С берез листва осыплется, трещит, шуршит под ногами, ну, такая же болтушка, как и сама береза летом. Лиственница — нет, эта помолчать любит, не всякий и ветер заставит ее разговаривать. И опавшая хвоя у нее такая же печальница, тихая. Ну вот, иду я, Бориска, мимо этой листвени, вижу — внизу у нее, в самом краю грозовой борозды, над корнями, словно бы пещерка в дереве выгорела. Черная, обуглилась, а величиной — зайцу спрятаться. С потолка этой пещерки не то чтобы капает, а, верней, тугой ниточкой тянется вроде как сок густой. Наплывает бугорком, становится столбиком, сосулькой. Лет за двадцать или за тридцать, может, сосулька такая натекла и закрепла, сделалась ровно стеклянная. Ударь — и на куски развалится. А в рот положи — конфета, леденец. И кислит, и сластит. Вот, получай гостинец. Положила на полку с осени и забыла.
Бабушка, так это же канифоль, только черная, — сказал Борис, недоверчиво оглядывая темный сплав.
Канифоль я знаю, миленький. Та горькая, а эта вкусненькая. По-нашему эту штуку «соселкой» зовут. Ты попробуй. Эх, хороша!
И Борис с удовольствием принялся сосать таежные «леденцы». Клавдея между тем вынула из сундука большой лоскут яркой красной материи, и вместе с Дарьей они взялись вышивать его с разных концов. Шили желтыми, словно бы золотыми, нитками. Мальчик спросил Клавдею:
Бабушка, а это что такое?
Да так просто…
В избе нагрелось. Печка стала малиновой. Бурлили в чугунке сушеные грибы, распространяя вкусный, крепкий запах. Клавдея и Дарья все шили. Ленка выпросила у матери крошечный обмылок, распустила его в воде, надрезала, развернула крестиком конец соломинки и, ликуя, надувала цветастые пузыри. Борис присоединился к ней. У мальчика пузыри выходили еще красивее и больше, и Ленка мучилась своей незадачливостью. Борис придумал запускать их под потолок, струей воздуха подгоняя все выше и выше, пока пузырь не настигала радужная погибель. Задрав кверху головы, они ходили по избе, хохотали и дули на пузыри — то по очереди, то оба враз. Дарья кричала им:
Тихо! На печку не наскочите. Сожжетесь. В такой момент как раз и вошла Лиза.
Ой! Да что же это? Боренька! — Сыночка мой… Она выговорила «сыночка мой» и онемела. Эти слова
сорвались с губ так легко и так просто, что Борис на них и внимания не обратил. Мало ли женщин даже на улице называли его «сынком»? Клавдея чуть охнула, собрала в комок свое шитье и кинулась к печке, чтобы подвинуть на самый пыл чугунок. А Лизе казалось, что она сделала непоправимое, и распутывая застывшими пальцами туго затянутый узел платка, молча стояла у порога. Дарья это заметила. Спокойно встала, помогла Лизе снять платок, подтолкнула ее в плечо:
Умывайся. Заждались мы тебя. И ребята изголодались.
Лиза пошла к умывальнику не смея взглянуть на сына, пока не отхлынет с сердца испуг. А мальчик подумал обиженно: «Даже ни о чем не спросила».
Лапша сварилась, и все стали садиться за стол. Лиза уже свободно расспрашивала Бориса, как он добрался сюда в такую метель, хвалила за смелость, и у мальчика обида прошла. Только Порфирий по-прежнему лежал на кровати лицом к стене. Лиза нагнулась к нему, тронула за плечо:
Порфиша, обедать. Он приподнялся на локте:
Болит голова. Не хочу… Без меня пообедайте.
Но Дарья от стола сказала ему строго и требовательно:
А ты садись все одно. Похлебаешь горячего, и голове полегчает.
Порфирий занял свое место в переднем углу. Поморщась, проглотил первую ложку. Он любил лапшу с грибами, но все же сморщился, делая вид, что это от головной боли. Тогда можно будет меньше ему разговаривать.
А Лиза сразу заулыбалась.
Василий Иванович к нам из Читы приезжает. Порфирий опустил ложку, не донеся до губ.
Откуда знаешь?
Сказал Нечаев. Не знаю, верно, нет ли. Терешин тоже порадовался. Как раз, говорит, в самую пору.
Да пора-то, она всегда для Василия Ивановича та самая. — Порфирий теперь стал хлебать лапшу торопясь, будто уже собираясь побежать навстречу Лебедеву. — Хватит и мне валяться. Однако завтра и я в мастерские пойду.
«— Алексей Антонович тебе из дому выходить пока не велел, — возразила Клавдея, — сам говоришь: болит голова. И ногу вон как волочишь.
Моя голова и не это выдюживала, — скороговоркой сказал Порфирий, — а пойду— так и ноги за мной пойдут.
Он заметил, что Борис глядит на него с ребячьим восхищением, и ему сделалось досадно на себя. Получилось — похвастался. А перед кем? Порфирий помолчал с минуту и, уже весь устремившись к жене, с потеплевшим взглядом спросил ее:
А ты, Лиза… почему ты сегодня так припоздала? Тоскливо мне было тебя дожидать…
Она замялась. На улыбку Порфирия не ответила улыбкой.
Да так, задержалась, — проговорила уклончиво. И махнула рукой: — А! Ладно… Не хотела я сейчас, Порфиша… Ну, все одно, не могу… С утра Гордей Ильич мне сказал: «Ступай на мельницу и проверь, сделано там по-нашему или ничего не сделано». Я прихожу. А у ворот — полицейский. И на меня как зыкнет: «Кто такая? Зачем?» Я ему говорю: «Это ты кто такой и зачем?» Он: «Меня здесь сам господин Сухов поставил. А тебе я дам сейчас такой от ворот поворот, что и родных своих не узнаешь!»
Ого! — вырвалось у Бориса.
Лиза не расслышала, наклонясь к Порфирию, говорила:,
Ну чего я с ним сделаю? Думаю: может, шашкой он и не зарубит, а оттолкнуть его у меня все равно силы нет. И никак не пройдешь мимо, заступает дорогу. Спорим мы с ним, шумим друг на друга, народ со всей улицы собирается. Вот, думаю, и ладно. Это не его сила подходит — моя. Одну меня он отпугнуть горазд, а ну-ка, если толпой на него все двинемся! Хотя рабочих вокруг меня вроде и нет, так, с соседних дворов подошли, да ведь правду начни говорить, думаю, — чью душу это не тронет? А мне бы только в ворота пробраться. И вот говорю я людям: «Ну, скажите, чего он стоит? Кого он здесь охраняет? Так у тюрем часовые только стоят. А на мельнице не острожники, не варнаки — работают честные люди. Почему он их запер, как в тюрьме? Почему он боится, если зайду я туда? Красть мне там нечего, мне с людьми с рабочими поговорить…» Ох, Порфиша, — и Лиза прикрыла лицо руками, — как тут загудел народ… И совсем я поверила: подхлынут cpaзy все к полицейскому, — и он, как заяц, сразу в кусты убежит… А тут… Порфишенька, гляжу, Дуньча с Григорием вперед выдвигаются, кричат: «Опять она мутит! Да ведь это каторжница, воровка прожженная! Кто не знает ее? До нитки нас обокрала. Вчера у Василева деньги вымогала, теперь сюда пришла народ бунтовать…» И поняла я тогда, что люди вокруг вовсе не за меня, а против меня. Черносотенцы. Чуток подзудят их Дуньча с Григорием — и бросятся бить. И еще поняла: Василевым они подговоренные, знал он, что пойду я на мельницу, проверять. Как тут быть? И вот я отхожу, отступаю к забору, а в меня уже комья всякие, палки летят… И стыдно мне стало, ох как стыдно! Не того, что на людях бесчестно славят меня Дуньча с Григорием. Стыдно, что стою бессильная против них. Метнулась бы навстречу, да, знаю, ни к чему, просто зазря погибнуть могу… Так и ушла я… Переулками…
Борис перестал есть, сидел, угрюмо насупившись, лицо, излом бровей — все говорило: а я бы не ушел. Ленка притихла; ей припомнился убитый отец, короткий широкий гроб и мокрая, тяжелая земля, в которую его зарывали. "Дарья тоже слушала не дыша. Клавдея сцепила руки, глядела вниз, в пол. Ей мерещилась другая картина: вздрагивающие стены бревенчатой мельницы, холодные, рубчатые сосульки над головой и хлопья пены, мелькающие перед глазами, когда она, спасаясь от Черных и Якова, пряталась с листовками. Порфирий встал.
Ну нет, дома больше я не сижу! — и схватился за бинт.
Лиза поймала его за руку, заговорила быстро:
Порфиша… Порфишенька, да я ведь когда пришла к Гордею Ильичу и ему рассказала, так мы сразу же вернулись с дружинниками…
Порфирий ее не дослушал. Вырвался, выскочил из-за стола и заходил по избе, волоча правую ногу.
Землей, каменьями кидать! — хрипло выкрикивал он. — Поглядим, кто в кого шибче кинет… Воровкой тебя ославили… У-ух! Чем доведется ославить их? Каждого такого… — Гнев все сильнее охватывал его. — И ежели этот проклятый змей Василев теперь штыками, шашками, черной сотней богатство свое огородить хочет, так…
Он круто повернулся и столкнулся с Борисом. Клавдея не успела подняться, перехватить мальчика. — Папа! Мой папа…
Бориса тряс такой же гнев, как и Порфирия.
Папа? Он тебе…
Лиза подбежала, схватила Порфирия за плечи. И не выдохнул он последние слова, подавил их в себе. Провел ладонью по лицу. Вяло опустил руки.
Иди… Знаешь, иди отсюда, малец. Богом прошу, — выговорил с тяжелой одышкой. И завел руки за спину. — Приди потом… как-нибудь…