5
Не приходилось спрашивать, откуда мог знать и в первый же день знакомства их, уже далекого, сказать о ненаписанной той, толком не замысленной даже книге Мизгирь — с его-то по-животному чуткой, как потом убедиться пришлось, мгновенной на отзыв интуицией, будто восполнявшей его видимую телесную немощь, и с завидной, вдобавок, «считалкой», уменьем с тою ж быстротой просчитывать ситуацию и чаще всего безошибочно выбирать нужный вариант… Да и невелика мудрость — обнаружить в каждом третьем-четвертом, считай, журналисте претензию на нечто большее, чем ежедневная в ряду тусклых дней и лет отписка скоропортящегося газетного материала. На ту же книгу некую будущую, призванную подбить бабки раздумьям и выводам относительно сует существованья, что-то вроде добровольного, не слишком-то обременительного (так, записи кое-какие в заветном блокноте или даже заведенной для того специально и едва начатой амбарной книге) и потому вовек неисполнимого обета рыцаря-мытаря злобы дня… да, для самочуствия, вящего самочувствования, скорее, для тонуса, нажми педальку эту — и наверняка сработает, заиграет…
Но вот с газетой, своей, — этого-то, уже казалось, и ожидать было нечего после всех его неудач, успевших некий порог наростить, за который, дадено было понять, лучше не пытаться переступать больше, чтоб не отравиться вконец собственной желчью, а пуще того синдромом пораженчества окончательного, необратимого; да и, впридачу, прошло уже времечко, когда плодились они, газетные карлики, в каждом закутке наподобие тех же дворняг, куда ни ткнись — вывеска. Хотя предложений-то всяких и приглашений хватало поначалу, в расчете на имя, само собой, и на лошадку рабочую, на скотинку, какая все вывезет, — большей частью в газетки демократически мутного розлива, мелкими скандалами и перевранной светской хроникой живущие, кормушки уже несколько обленившихся, первым лоском завоеванного благополучия подернутых главредов, активистов девяносто первого, отчасти и девяносто третьего, ныне готовых вместе с публикой хоть в центристы податься, когда б не щипки и пинки спонсоров в очередной выборной истерии, — хочешь не хочешь, а обнародуешь наетые морды борцов за народное счастье. Тиражи валились вниз, а посему годилось им, с некоторой оглядкой на хозяев, почти все, лишь бы хоть на малость поярче, зазывней, да и поумней выглядеть тоже не помешает; и, фрахтуя, в зубы тебе не заглядывали, в мировоззренческую твою — дело личное, приятель! — мутотень особо не вдавались, с маху предлагая полуторные против прежних ставку и гонорар: да пиши все!..
Так уж и «все»?!
Ну, в меру же, отвечали, в меру…
Всерьез принимать это он, само собой, и не собирался, в глаза усмехаясь профессиональному их цинизму: эк поприжало вас, растратчиков демократии! А не кажется, что завоеванья ее слишком уж быстро тратите, в зелень дерьмовую конвертируете, перегоняете? Опасно же… На что получал в ответ вполне и нервное, и злобное: а мы-то тут причем?!. Мы — зеркало, а не... И какие зеленые, окстись, Базанов? Деревянных в обрез, а ты еще ломаешься… ломака идейная!
Хуже оскорбления, должно понимать, в их устах и быть не могло.
Только раз пришлось если не задуматься, то для виду денек на раздумье взять — когда предложили ему свою газету коммунисты, главным при двоих аж сотрудниках. Сугубо функциональная, узкая — шаг влево, шаг вправо — идеологически и всячески выдержанная многотиражка, и что ему делать в ней, партийную карьеру? Так ведь того… марксизмом не вышел, а более того интернационализмом обрыдлым, с виду опять приличным у них, ни тебе эллина, ни иудея — да, тотально равноправным, но все за твой же опять, угадывалось, русский счет, даже самое равноправие. И ребятам-партийцам низовым это еще можно было сказать, те-то поймут и согласятся горячо, поклянуться даже не допустить такого впредь — другая теперь партия! — того не ведая, что «другой» любая партия русская, даже монархическая, и не сможет быть в силу имперской закваски родовой незаменимой, не отказываться же от великого резерва под кодовой, для внутрицекистского пользования, формулой «ничего, свои потерпят» — тем более, что иного-то резерва у них нету и никогда не было… Секретарю же, думскому вдобавок депутату Задорожному этого не обскажешь без того, чтоб не нарваться на фальшь мягкой этакой, даже сочувственной укоризны. А по всему судя, маневром таким Задорожный хотел еще и в ряды его вовлечь — вернее, в самый верхний ряд сразу, и хоть оно слегка лестно было, а отговориться нашлось чем, необидным, наработанные в некоторых общих делах отношения портить ни к чему: не газетчик вам, а идеолог нужен дельный, боец, да по традиции чтоб членом бюро обкома был, — ну, какой из меня… К проблемам широкого формата привык, избаловался, да, и в жесткую с другими связку, упряжку не гожусь уже. Пользы больше будет, нашей общей, если вольным стрелком. И тот довольно быстро согласился, прибавило какой-никакой гибкости им. Нужда прибавит.
А тут с неба упало — откуда он, самоучка, меньше всего привык ждать, тем более верить на слово ей, удаче, бабенке капризной из всех. И что-то тревожило его, не нравилось в куда как щедром даре Мизгиря и стоящих за ним богатеньких, на удивленье благомысленных средь всеобщего разбоя людей… ну да, тот самый карт-бланш, какой будто бы уже в кармане. Вопрос — у кого? Да и мало ль что мы в карманах держим, фокусники. Нет уж, пусть выкладывают этот карт-бланш на стол — как договорной, в том числе и в отношениях с куратором самим, очень уж в дидактике горяч, напорист, если не настырен, и быть при нем в роли этакого ответсекретаря-выпускающего, «блох» в текстах ловить…
И прихлопнул накопившиеся на столе бумаги, какие разбирал, заодно сомненья свои: под кого, спрашивается, делать газету хотят, тираж раскрутить? Вот пусть и принимают таким, каков есть, под доброго дядю перелицовываться он не намерен. И один должен быть хозяин дела, без цензора за плечом, и уж ему решать, как ее, идею эту белую с красной на личике сыпью аллергической, проводить-выстраивать, насколько вкладываться верой-неверьем своим в эту, вполне позволительно сказать, реанимацию… Мандат на стол, господа-товарищи, и шутки в сторону, иначе ему и смысла нет — дергаться с места, конька на меринка менять, одну несвободу на другую.
Сгрудил оставшиеся неразобранными черновики, заделы и наработки для статей, в самый нижний ящик стола сунул — на новом месте пригодятся? Ну, это еще бабушка надвое на воде вилами, поскольку не миновать его торчком ставить, вопрос мандата… И торопиться было пора, Поселянин должен заглянуть домой к нему, звонил.
Жена встретила безучастно, бесчувственно, можно сказать, — опять, видно, болела голова. Шестой месяц беременности мало сказался на ее лице, чего она, сдается, больше всего и опасалась; но мигрень замаяла сопутствующая какая-то, и вид у нее был измученно-постный. Стояла, зябко запахнув просторный, к тому сшитый халатик, ждала, пока он разуется и скинет пиджак, сумку продуктовую отнесет на кухню.
— Ну, как он там? — Подошел, наконец, поцеловал ее в краешек обиженно опущенных губ, положил руку на теплый под байкой халата тугой живот. — Дает жизни?!
— Почему — он? Затвердил: он, он… — Она отвернула лицо, слезинка выкатилась, побежала к пухлым губам, за ней другая, Лариса не вытирала их, лишь слизнула. То и дело на нее теперь плаксивость находила, по любому поводу. — А может, она? Почему ты всегда решаешь за всех — за меня, за маму?.. Он один все знает, все решает…
— Да как бы я это решил? Не говорить же «оно»… — Улыбнулся, отер ей щеку, поцеловал опять солоноватые губы. — Он, ребенок. Ну, Лар… Лешка сейчас заедет, покорми-ка нас. Не куксись, все хорошо.
— Это тебе хорошо — гуляешь там, витаешь… А у меня экзамен через пять… нет, четыре уже дня — а как я сдам?
— Сдашь, не первый раз замужем… — Присловье это, заметил он, ей льстило, поскольку все же — первый, когда подружки ее по второму-третьему уже замужеству успели разменять. — Тебя в эту аспирантуру никто не гнал, за тебя не решал — нет же? Нет. Ну, и сдашь, ты ж у меня полиглот, китайцев вон на уши ставишь…
Она, кажется, и на шутку его обиделась тоже, совсем уж незатейливую и пустую (что-то там такое, похвасталась, свое добавила к переводу на английский слов ректора, отчего китайская в институте делегация очень оживилась и долго и одобрительно щерилась и кивала), но смолчала, пошла на кухню. Алексея она уважала и как-то по-девчоночьи даже побаивалась: что другое, а уваженье к себе тот мог внушить кому угодно.
Но по-настоящему, если уж поминать это, обидел ее Иван год с лишним назад, и она, он видел, не забывала это и вряд ли когда теперь забудет. Был самый пик второго их семейного кризиса, тоже пустячного какого-то по своим причинам, капризам ее и претензиям почти детским: у нас презентация фонда в институте, такой раут представительский, бал, все с мужьями, а ты в командировку опять?!. Ну так я тогда — к маме!.. Или что-то в этом роде, причины недолго искались. Мамина жилплощадь была, как это водится, и осталась чем-то наподобие плацдарма, на который тактически ретироваться и с какого наступать лучше и удобней всего, и мама этот глупый и немилосердный, давненько уже в молодых семьях практикуемый шантаж хоть никак не поощряла, конечно, но и не запрещала, не могла запретить, привыкши к подчинению в обхожденьях дочкиных с нею же самой... нет, не церемонилась дочка.
И как-то раз все в точке в одной сошлось, стянулось. Припозднился, добрался до дому уже затемно, и его еще нет-нет да и трясло: статью о шерамыжниках административных, тайных порученцах вице-губернатора, завернули из типографии уже, да каким манером: по прямому звонку шефу от этого самого вице… ни хрена себе, орган оппозиции называется! Вгорячах заявленье об уходе хотел шлепнуть на стол, ждал, куда-то отъехал Неяскин, не дождался — ну, а податься куда? В серпентарии соседние газетные, где еще муторней и гаже? И сколько еще раз «поместит в корзину» или подставит его Неяскин? Сидел, ждал и надумал все-таки, собкору «Совраски» центральной дозвонился, уже дома того нашел, в пижаме, — возьмешь статью, занесу? Взял, ничего пока, правда, не обещая.
Дверь, домой придя, он своим ключом открыл; а она из кухни как раз, с чашкой чайной и с каким-то вздором, что-то о том, как злостно он честью пренебрегает ее, материал их от кафедры инъяза до сих пор не напечатан, а юбилей у завкафедрой на носу уже… Он ответил, кажется, что и его материалы рубят — но не успел или в раздражении, может, не захотел договорить, что юбилейщина эта набрана уже и через номер-другой выйдет, поломался как сдобный ответсек, но утвердил… Не успел, чашка — невиданное дело — полетела в него, брызгаясь, брякнула в стену, посыпалась… Ничего не говоря, не найдя от неожиданности чего-нито лучшего, умного, он прошел на кухню, сдернул с гвоздиков проволочную сушилку с тарелками, обронил на пол, загрохотало. Столик их на железных ножках тоже набок, на пол — с чайником заварным, конфетницей и блюдцами, все со всем... Вернулся мимо нее, оцепенелой, в прихожую, скинул туфли, тапочки свои нашарил под вешалкой: «Если еще раз хоть… хоть раз один лапку подымешь — будешь свадебный сервиз свой с пола… Или сейчас? Правильно мне дядя сказал: не бери лошадь у цыгана, а дочь у вдовы… Ты к маме? Вещи помочь собрать?..» И не стал ждать ответа, в комнатку ушел, служившую им кабинетом, дверь за собою прихлопнул — поплотней.
Речь о том, конечно же, шла, кому в этой незадавшейся сразу, если первые полгода не считать, попытке семьи, попытке жить как все, — кому вести в ней, в семье, кому ведомым быть. Коллизия куда как обыкновенная, до нытья в зубах пошлая, да и бессмысленная, в какую втягиваться никак он не хотел, уходил от нее как мог, поважнее забот хватало; и не потакал вроде, нет, но и серьезной поначалу не считал — не наигралась еще молодка, не выветрилось девчоночье. А она, в роли жены на удивленье быстро освоившись, навязывала ее азартно уже, полуигру эту с полусоперничеством пополам, во всех-то мелочах, по первости простодушных, даже и милых порой, воротничок отворачивала: «Рубашку сменить немедленно! И не ту, не ту — голубую надень!.. Завтра к Мисюкам идем на именины — купить… чего бы такое купить?.. Купить вазу, вот! И не спорь, я лучше знаю… «ночную» — ты издеваешься, да?!. Какая деревня еще, не хочу я в деревню! Тащиться с сумками опять через эти ужасные, как ты называешь, концы — нет уж! На машине как-нибудь, ну хоть с Поселяниным, подождет мать…»
Но рубашки валялись нестиранными под ванной, так что иной раз и надеть-то нечего было, вазу она, конечно, бралась купить сама — и покупала, ухлопав оставшиеся деньги, самую что ни есть дурацкую, Мисюкам-книжникам вовсе уж ненужную, лучше бы чего-нибудь занятного с богатых ныне книжных развалов, а он занимал или выпрашивал в бухгалтерии под зарплату, на хлеб с молоком. А мать ждала в Заполье, в шестидесяти каких-то верстах отсюда, и все-таки дожидалась, приезжал он — один опять, картошку ли копать или брикет, загодя выписанный, со станции привезти, да мало ли там дел…
Вести ей непременно хотелось во всем — так хоть бы умела… Нет, не было и этого, даже в простых бытовых передрягах терялась, свалить на него старалась их, какие ни выпадали из прохудившегося враз житейского мешка в эти дурные, утробно порыкивающие времена «большого хапка», оговаривая тогда, вспоминая: кто у нас в доме мужчина?..
Осаживать пробовал, конечно, чтоб не заигрывалась, не зарывалась очень-то; но как-то не давалось ему это в вечных авралах газетных и командировках, в подработках на хлеб насущный: отдышаться бы дома, отойти, а придешь — уже у нее блажь очередная наготове, часов-то учебных как преподавателю мало в институте дали, чего только не напридумывается… И уж не раз и всерьез каялся, что взял эту фифу городскую, по убогим образованческим калькам выделанную, — такую искреннюю, показалось на первых порах, порывистую ко всему хорошему. Впрочем, порывы эти чем дальше, тем больше взбалмошным чем-то отзывались, случайным и самонадеянным, да и адресаты их с приоритетами переменились тоже, на внешнее всякое переметнулись, и уж он-то, муж, в их число теперь точно не входил и отчет себе в том отдавал — не без горечи немалой попервоначалу. Как запущенный, без должного пригляда и поправленья родительского ребенок она, это свое упущенье он сознавал тоже, и особо-то жаловаться теперь было не на кого. На каких-то сходках с явно феминистским, по устным цитатам судя, уклонам пропадала, на представлениях заезжего, чем-то на павиана симптоматично смахивающего кутюрье, взнявшего в ней и теще многодневную с финансовыми осложнениями лихорадку кройки-шитья; пустейшим, обезьяньим тоже джаз-бандом увлеклась ни с того ни с сего, даже его раз вытащила в эстрадный притон переделанную филармонию, с чего-то повадились слетаться сюда, на прикормленное место, видно, прыткие мальчики и девочки лундстремовского помета, тарабанили, бездумно головками поматывая, и трава им не расти; а потом Мисюки те же деликатно осведомили его, что, проходя мимо, запримечена ими супруга на тусовке мемориальской, а именно за раздачей агиток и каких-то газет… этой стыдобушки только не хватало: «Ты что, не знаешь, кто там в козлах-заводилах ходит и зачем?!.» — на что принялась кричать она сразу про десятки миллионов, про пепел, какой, дескать, стучит в грудь, и что люди там более чем интеллигентные, не вам чета. Последнее он мимо ушей пропустил, спросил только, как это — «более чем», одни сахаровы-боннэр, что ли? И не удержался — остановиться всегда труднее, чем начать, — добавил, что пепел-то еще рассортировать бы малость и уж не путать, по крайности, не смешивать его с грязью всякой, вроде какого-нибудь облезлого Бухарчика…
Но все это внешним было — так, расхожие эмоциональные мелочи, издержки и отголоски истерии куда более масштабной; и от них, от чар, соблазнов и увлечений всяких усмешливая как никогда действительность сама же избавляла довольно скоро, да хотя бы тем, кстати, что нечаянно обнаружила и предала неуместной и скандальной огласке почти полное и, якобы, бесследное исчезновение сумм, спускаемых из центра местному «Мемориалу», тратилось-то здесь из них разве что на валидол для простецов.
С внутренним было хуже.
И все откладывал большую семейную разборку, то и дело нависавшую над ними, оттягивал казавшееся неминуемым разрешенье и, вместе, разрушение нажитого, на что-то ему самому маловнятное надеясь еще, — и, получилось, не зря. Худо-бедно ли, а умудрились не развестись, и у тещи хватало иной раз если не здравого смысла, то инстинкта на его сторону становиться, как ни мало это значило, и пусть на плохоньком, хилом, но распорядке сумел настоять, на ужине обязательном хотя бы, чтоб голодным спать не ложиться, — и дотянули до очередной весны, до четырехлетия. И беременность, которую ждали когда-то и ждать уже перестали, какую не пожелали бы теперь вовсе, хотя никто их о том и не собирался спрашивать; но вот она-то, нежданная, самим фактом своим и говорила: не зря.