30
Единственной возможностью повидать дочку оставалась прогулка. Первая после переезда встреча удалась Базанову потому лишь, кажется, что в жилище бывшем оказалась к его приходу и Виктория Викторовна тоже, тещей не из худших была; она-то и открыла дверь, и Ларисе ничего не оставалось, как стерпеть при матери, не выгонять со скандалом. Наедине же, на кухне, когда он за кашкой для Танюши зашел, сказала жестко, в глаза не глядя: «Здесь ты в последний раз… ты хорошо это понял?» «Совсем не понял. Безотцовщиной хочешь оставить?» — «Найдется и отец, не беспокойся». Мимо ушей пропустил это, не хватало еще спорить о том, да и о чем-либо вообще, кроме одного, уже не раз и не два говоренного: «Раз в месяц я по закону имею право видеть дочь, ты знаешь. Давай договоримся по-людски, в любое для тебя удобное время…» «Для тебя у меня все времена неудобные — дальше некуда!.. — И глянула с ненавистью наконец и презрением, давно отрепетированным. — Все — ты это-то хоть понимаешь?!» И вышла, затрапезный халатик потуже запахнув и, сдается, нечесанная с самого утра. И не то что беспорядка прибавилось в квартире, сразу и невольно отметил он, а просто не прибиралось почти ничего с момента разъезда их — как, впрочем, и в «скворечнике» его. Шок, бытовой и всяческий, это понятно; да и каждый по-своему понимает свободу — вольную и невольную…
И все бы ничего, если б не дочь.
Танюша узнала его сразу. Это он понял по слабой, еще неуверенной улыбке ее, по глазам; и пошла, слепо переставляя ножки и покачиваясь, к нему, таща за ухо розового плюшевого зайца любимого. Неделю почти не видела, не знала его, отца, а это много для них — шесть дней, очень много, столько нового ведь и разного вокруг, столько на себя отвлекающего, собою манящего. И остановилась на полпути, качнувшись опасно, ходить-то начала меньше месяца назад; и про зайца вспомнила, схватила обеими ручонками и на них, на вытянутых, понесла, в колени уронила ему, сама уронилась на руки…
Не сразу, но решился еще раз зайти. Фрукты, соки, детское питание набрал опять в магазине, теплый комбинезончик красный подыскал по размеру, игрушку… что еще бы ей? Сразу не сообразишь. На площадке же лестничной, которую надо было отвыкать теперь считать своей, ждала его новость более чем понятная: свежеврезанный «глазок» в двери… Глупость беспощадна — ко всему, ко всем.
Пришлось позвонить Виктории Викторовне и отвезти передачу, другим не назовешь словом, ей на работу. «Поговорите еще раз с ней, уговорите… Я же предлагал: в какой-нибудь выходной вы одна с Таней будете при встрече, на час-другой хотя бы… Иначе я в гороно к инспектору пойду, заставят же ее». «Да говорила уже я — сколько раз… — беспомощно улыбалась она, и без того аккуратную прядку поправляя. — Ну, что я могу поделать? Слышать не хочет…» Да, не миновать, видно, к инспектору детскому идти; есть там, по словам Карманова, все это проходившего тоже после развода, одна старая уже, всяко умудренная женщина, умеющая уговаривать-уламывать таких вот строптивых мамашек, при нужде и пригрозить неприятностями могла. Правда, Николай-то в конце концов решил свою проблему способом не только невозможным, но даже и немыслимым для Базанова: надоело, плюнул на все, по его ж словам, да и вернулся. К семье вернулся — значит, была она, семья, двое детишек как-никак.
Подумалось, что самый удобный сейчас случай расспросить тещу бывшую о некоторых не то что недоуменьях, но уже и навязчивых в последнее время подозрениях своих: «Вы мне скажете наконец, кто ей наносил на меня ерунду всякую и откуда? Что уж, таким плохим мужем был, Виктория Викторовна, тем более отцом?..» — «Да нет же, и я ее пыталась убедить…» «Но откуда, кто? Правду бы знать, лучше нее ничто же не поможет. — И без колебаний на уловку пустился приготовленную. — Может, и… сойдемся еще, когда горячка спадет, обиды всякие перекипят. А ей жить одной, да с ребенком, в такое время тяжелое… сами же понимаете. Но это невозможно, не получится, пока мутит кто-то ее там, сплетни всякие переносит…» «Даже и не знаю, как сказать… — И оглянулась с опаской, хотя в коридорчике учрежденческом полутемном пусто было. — Какой-то из ваших там с Мисюками знакомство завел, через него и… Называла Мисючка фамилию, а я забыла». — «Левин? Или Мизгирь?» — «Да-да, Левин вроде… — И умоляюще глаза подняла. — Он самый. Только не говорите ей, бога ради, не впутывайте меня…»
Мать называется — «не впутывайте»… Мисючку, впрочем, она терпеть почему-то не могла, избегала — и, может, как раз поэтому? Только теперь это все не имело уже никакого значения для них, троих женщин-девочек его, самой жизнью в высшей степени повелительно приписанных к нему навсегда и со всем, что было и что еще будет впереди.
Для них, но не для него. В паутину попал, надо признать — уловисто устроенную, сотканную. И вроде б не для того даже, чтобы погубить, нет, а весьма рационально использовать в их далеко и неизвестно куда идущих замыслах, его самого не спрашивая и для его же вящей, по их мнению, пользы. Вот только их понятия пользы и пагубы очень уж расходятся с теми, какими он себе их представляет, и пришло время, кажется, подступила нужда эту разницу выявить и утвердить — как некий межевой камень своей, личной суверенности, это уж самое малое.
Злости особой отчего-то теперь не было в нем: в конце концов, их дело — сеть плести, а его обязанность перед всем, что он считал родным своим, в нее не попадаться. Проще и действенней всего было б по первому позыву разорвать паутину эту чертову и обрывками потрясти перед носом у плетущих ее… предостаточно одурачен, да, — но недостаточно для вас! Соблазн, что и говорить; подобным искушениям как раз и поддаются такие, как ты. И чаще всего не доводят свое дело до конца, а значит, проигрывают.
Что ж тогда, не быть таким, самим собою то есть? Себя потерять, а с этим и все свое?
Не быть таким, на какого они рассчитывают.
Просчитались, не без злорадства подумал он. Промашку дали — оттого что по себе судили, как это обыкновенно бывает, свои в нем надежды тешили, его не спрашивая, ручного политика с немалым будущим видя в нем, выращивая… не так? Спросил себя еще раз, скорей уж для проформы; и другой он им никак не нужен, даже и Алевтине, пора бы уже уяснить.
Что ж, надо так надо. Народецкий, копию статьи обстоятельно прочитав, озаботился, подумал — как-то вот видно было, когда он «думалку» включал, — и заверил, что передаст ее шефу, как весьма важное, при первой же возможности, не исключено — прямо, как говорится, у трапа самолета, если придется встречать. «Но придется ли? — и развел белые, ухоженные руки. — Клиентура наша, знаете ли, выходных не признает… В крайнем случае сам позвоню, а передам через Елизавету Федоровну, она-то обязательно встретит его с поступившей свежей почтой. Да, вы правы, пожалуй; добавлю даже — диверсия это, никак не меньше… Но — вами упрежденная, и это, поверьте, зачтется. А отобранное у врага оружие можно ведь и против него обратить… как вам, Иван Егорович, такая метафора? Но подождем, решенье не за нами — подождем…»
«Надеюсь, без раскрытия источника? — не меньше озаботился Иван. И проникновенности добавил в голосе: — Это было б очень, очень желательно…»
«Понимаю. Весьма даже понимаю, противник серьезный. Но вам не стоит так беспокоиться, за нас есть кому и как подумать. Найдем управу, уверяю вас».
Обнадежил, называется, — как очередного своего лопуха-клиента. Надо было все-таки взять у него домашний телефон Воротынцева; раньше-то особой надобности в нем не было, но не теперь. Да и не все скажешь этому серьезничающему мальчику, не все поймет как надо. Народецкий самую малость, секунду-другую, подумал опять и дал, тщательно написав на отрывном листке блокнотика и оговорив, разумеется, что это для экстренных случаев… дай им волю, юристам, они все случаи жизни оговорят до малейшего, все будут судить по букве закона, а не по совести, благодати. И они, сдается, давно уж готовы к этому, западной парадигмой суда провонявши, свою позабывши, — в жизни, ныне и присно к тому не готовой.
Полосы газетные просматривая, к печати подписывая, все думал: умело все-таки развод ему организовали, одним точечным уколом — хотя грех-то их тут куда простительней, чем его. Не на них греши, а на себя, что уж теперь…
Заглянул в кабинет Сечовик, настороженно глядел, как на супротивника, и он, отвлекшись от безрадостного, даже усмехнулся этому:
— Что вы… такой?
— Где статья?
— Там, где надо. У Воротынцева будет, по приезде. Вернее, прилете. Не дергайтесь, решат.
— Дергаюсь, что-то тут не то… — Присел на диванчик, как-то мучительно потер морщинистый, с далеко забравшимися залысинами лоб. — Даже и в нашей бы газете она — пустышка, кто ей поверит. Под ней какая-то гадость помасштабней…
— Ваши догадки — есть? — Иван пытливо вгляделся, стараясь поймать его неспокойно озиравший кабинетик взгляд. Ведь и вправду непохоже на Мизгиря — так легко отказаться от хорошо обдуманной, надо полагать, контраверзы. Ну да, не получилось на незнании, на белого арапа взять — разумно решил не педалировать, от себя не оттолкнуть… Но как-то слишком легко решил, отступился. — Ну, хоть с чем-то подтверждающим?
— Да никакие не догадки… так, предчувствия. Вы, гляжу, только начали понимать, какой это страшный человек.
— Какой ни страшный, а человек, — не сдержал опять усмешки Иван. — Знаем страхолюдин, всяких. Как он ни рыпайся, а не дальше ямки.
— Не-ет, боюсь, куда дальше… Зло, раз произведенное, неуничтожимо, как и добро.
— Но, может, взаимоуничтожаемы они? В покой нейтрализуясь, скажем? Как у Булгакова, с этим его… мастером?
— С этой сказочкой гнилой?! С дьявольской — для люмпен-интеллигенции, как вы назвали ее? Для расхристанной во всех смыслах, с либералыциной тухлой в тухлых же мозгах?! — взбеленился Сечовик, вскочил, ненавистью обдав его, показалось, жгучим презреньем… чем вот не Левий Матвей, персонаж, автором едва ль не оболганный. Да, любовь Христова в нем, Левии, в ненависть превращена, наизнанку вывернута — умело и, считай, издевательски, как перевернутый в черной мессе крест… — Чары в ней сатанинские, в сказочке, неужто не видите?! Покоем в ней соблазняют — а это вторая смерть, окончательная!
— Кое-что вижу… Один человек — неверующий, кстати, исследователь просто, филолог, — разобъяснил мне, что в сюжете романа Пасха спародирована. Дни и действа Страстной недели с романными сличал и сам дивился, как перевернуто там все, навыворот смыслы и символы христианские поданы… всего уж не помню. Но вполне идеологично сделано, кощунственно.
— Да?! Во-от!.. Ее б разоблачить, книжонку бесовскую, со всеми чудесами тамошними… высветить тьму эту, чары! Разочаровать простецов, умников опамятовать!
— Ну и возьмитесь… Хотя вряд ли разочаруете, публика непрошибаема эта. Искус мнимой свободой тут, похоже, Михаил Никифорович. Настоящая-то свобода тяжела, ответственна, обременительна всяко, не то что игровая… вот и играют — взапуски, как Суземкин. И попробуй отыми эту игрушку, ведь не хотят взрослеть, не умеют, тут нужен труд опять же, усилье над собой. И что там книжка, когда вся-то индустрия ада из подполья вышла теперь? Выпущена, верней, и на полных оборотах работает, сами видите, совращает, калечит… Ладно, черт бы с ними. Как раз хотел вам предложить на завод точной аппаратуры съездить, у директора молодого материал взять: как у них и что сейчас? И особо — по поставкам от Абросимова… Как, сможете?
— Да хоть сейчас, — с готовностью кивнул Сечовик; и помялся было, но тут же и решился, напал не без сварливости: — А вот что вы от разговора опять ушли?! Говорю же, опасный очень человек, не то что темный — кромешный! И раньше предупреждал, но вы как-то все так… в сторону, отговорками отделываетесь, успокаиваете. А я вот не могу, не хочу успокаиваться!
— Так я и спрашиваю: есть догадки, тем более — факты? — Иван с досадой уже глядел на него, взъерошенного опять, непримиримого — с чем? Что он может знать еще? — Подозрений всяких и у меня хватает, да толку-то… Что-то имеете если — скажите.
— Да он туг всей мафией адвокатской заправляет, знаете же какой. И влияние — мало сказать, что не по росту. Вице-губернатор перед ним чуть не навытяжку стоял, ребята рассказывали, заискивал…
Никак не успевалось везде быть, где надо бы, на субботний митинг протеста Карманова с фотокором послал. После полудня уже Николай позвонил ему на дом, взбудораженный, веселый, оторвав его от срочной писанины. Власть осмелела и не дала на этот раз провести митинг у своего «серого дома», несанкционированным объявив, да и народу негусто было, чтоб оцепленье прорвать. Стычек несколько произошло, а главная завязалась вокруг Степанова нашего с большим, вызывающе ярко написанным плакатом: «Что вы сделали со страной, козлы?!» Центральный вопрос, можно сказать. Менты по указке какого-то типа в штатском именно этот и хотели отнять, вырвать, но им, руками сцепившись в два-три ряда, не отдали ни плаката, ни Виктора, отступили в порядке в соседний сквер, где и отмитинговали. Шестерых милиции все-таки удалось забрать, но через часа полтора выпустили, даже не допросив, когда колонна собралась было двинуться к зданию эмвэдэшников… да и что допрашивать, когда все про всех было «органам» в подробностях известно, недостатка в стукачах не испытывали. Ну а газету расхватали, само собой, в киосках тоже вся продана… Что еще, шеф? Ах да, ребята после митинга плакат этот потом на липе перед администрацией вывесили повыше, когда постовой отлучился, а Лапшевников наш сфоткал. Забойный кадр будет!..
Но этому разве что Карманов по-мальчишески радоваться мог — не задумываясь особо, как проделке удачной озорной. Чем дальше тот, похохатывая, рассказывал, как менты пытались влезть на дерево, а потом и с крыши милицейского уазика пробовали достать, сдернуть плакат, тем тягостней наваливалась на душу непонятно какая поначалу тоска… с чего бы, откуда?
Тоска бессилия, да. И, ставши понятной, она лишь тяжелей давила, позорная эта беззащитность, жалким ребячьим озорством разве только подтверждаемая… ну куда вы, детки, против гнилой насквозь, дряблой, но неисчислимой власти? Со столь же неисчислимыми придурками, подпрыгивающими за прокорм на кабинке уазика, чтобы схватить, сорвать плакатик ваш, вопрос, мало что и для них, и для власти значащий, разве что мешающий малость их прокорму?..
Достал из холодильничка старого, тарахтящего оставшуюся с новоселья водку, налил и раз, и другой… Не хватало только запить, но это еще ведь и уметь надо. Как, впрочем, и сказать, доказать себе и другим, что писанина твоя, на кухонном столике в «скворечнике» убогом выделанная, хоть что-нибудь значит…
Значила вроде бы и значит, но безнадеге нашей этого не докажешь, ее можно было только задавить в себе. Или уж плюнуть сейчас на все, хватит эту газету кормить собою, да прибраться с переезда наконец, рукам работу задать? Ту же картину, вчера из кабинета редакционного сюда переселенную, повесить на стену, сквознячком с дальнего взгорка ее голову проветрить, душу эту самую, в какую столько понатащено мути своей и чужой, что просыпаться по утрам неохота…
В комнату прошел, огляделся: на эти-то обои, знаком, едва ль не образом его пораженья житейского ставшие, его порухи. Подцепил за отставшее, дернул, располосовал наискось и сел к телефону: «помочь» собирать из своих, просить, только ею и можно было управиться теперь с разором бытовым, внешним — и если б еще и с внутренним… Но тут каждый сам по себе, сам себе помощник или губитель, и чего больше в человеке — сразу и не скажешь.
Поздним уже воскресным вечером Иван рассовал наконец и книги, приспособив для этого крепкий еще сервант, благо всякий не бог весть какой богатый бабушкин хрусталь и фарфор жена бывшая вывезла к себе. «Помочь» удалась, почти двухдневная, особенно постарались Лиля с Ольгой, и не только в поклейке обоев, мужчин в подсобниках держа, но и углы все вымыли-вычистили, в кухоньке все прибрали и даже стол соорудили, ужин какой-никакой. Звонила Алевтина среди дня, якобы обеспокоенная его пропажей, каковой не было, и он сухо отговорился крайней занятостью, не сказавши — чем, так что она обиделась даже, вернее, дала понять, что обижена; ритуал соблюден был, но и не больше того, поскольку для настоящей обиды лишь одной малости не хватало — искренности. С ней, подругой боевой, тоже надо было «решать решенное», так он это для себя называл, как и с Левиным тоже, но торопиться тут не было нужды. Звонил сам Народецкому, и тот заверил, что статья уже у Елизаветы Федоровны и будет передана шефу по прибытии как важнейшая, а он, Народецкий, еще и позвонит, доложит обстоятельства. Что ж, пусть так; выбор он сделал, а остальное зависело уже не от него.
Безнадегу задавил, и это, может, первее всего другого было. Что же касаемо выбора, здесь пришлось несколько осадить себя: выбор свой еще и отстоять надо, только тогда он становится настоящим, на своих ногах то есть стоящим, такая вот тавтология семантическая — собственно, тоже решать уже решенное приходилось, воплощать. В плоть развязок, где вздор с враньем вперемешку, расчеты и симпатии похеренные, ненависть и грязь.