Книга: Заполье
Назад: 26
Дальше: 28

27

Подымая на четвертый этаж очередную коробку книг, Иван задохнулся — как-то внезапно и муторно, без предупреждающей задышки. Вернее, была она, и он хотел только дотянуть до ближайшей площадки лестничной, чтобы передохнуть, но не дошел. Ноги мгновенно ослабли, и он сел, скорее даже сполз спиною по крашеной стенке на ступени, не в силах вздохнуть в очередной раз, еле удержав на коленях ставшую тяжеленной картонную коробку… нет, не удержал, зашелся в хрипе и уж больше не видел ничего.
И раз, и другой тряхнул его за плечо подымавшийся следом Карманов, прежде чем Базанов открыл глаза. Николай растерянно, почти испуганно глядел на него, бубнил:
— Нет, ты чего это?! Сказали же — сами стаскаем, а ты там разбирай, наверху… Ч-черт! Ведь уж было раз… Встанешь?
Встану, сказал он себе; и наконец хоть с болью какой-то, но вдохнул поглубже, поднялся на подрагивающих ногах. Второй раз это здесь, на лестничном пролете, хотя в первый-то просто одышка сильная, постоял — она и прошла; но ребята увидели, как он воздух хватал, окоротили было: «Нечего, вон и… бледный какой. Лучше стол накрой-приготовь…» Спустился сумку продуктовую взять, в углу кузова пристроенную, но ее уж, оказывается, подняли в «скворечник» — так вот сразу окрестили ребята, недолго думая, его новое жилье, иного словца не подберешь; и чтобы пустым, к стыду-то хозяйскому, не подыматься, прихватил чертову эту коробку, вроде б и не тяжелую… Закурился в эти месяцы, с разводом-переездом тем же замотался, что еще скажешь.
Было что — если не сказать, то подумать над чем, не впервые уже прихватывала одышка… уж не астматическое ли чего? Все берега этой амброзией, некогда карантинной, заросли, уже и на пустырях городских, на дорожных обочинах везде повылезла, пыльцою зеленой под осень пылить, астмой душит детишек и взрослых, аллергией. А карантинная служба порушена, само собой, лишена каких-либо средств реальных — зарастай, родима сторона… Сечовика послать к аграрникам, пусть повыяснит, цифирь выспросит, распишет, тут не экологические порухи уже, а, наоборот — одичанье земли, заодно на ней и людей, социума. Не то что кашлять — не расчихаемся потом…
Грузовик отпустили, наскоро растолкали вещи и коробки по углам квартирки однокомнатной, для житья пригодной пока, хотя ремонта основательного никак не миновать; и вокруг стола собрались — Слободинский, Ермолин и Николай с подопечным студентом своим, Степановым с физмата, умницей. Никак уж не на радостях собрались, все понимали, но с устатку-то можно, даже нужно.
— Ничего, обживешься…
Формула быта нашего, да и бытия, похоже, тоже. Вот только в чем обживаться — в пустоте своей, в позоре и разоре? Куда как хуже это, чем в запущенной старушечьей квартирке, и дыр не заткнуть, сквозняков, и жизни не перелицевать.
За новостароселье выпили, не бог весть какой кармановский тост, и когда Иван с кухоньки вернулся, еще пару банок вскрыв консервных, друзья-соратники уже спорили, о чем — он сразу и не понял.
— …не он один, а и Линдон Ларуш предрекает, чуть не кричит: пузыри финансовые спекулятивные, причем страшенные. Долговые, страховые-перестраховочные, еще эти… ипотечные. Яма, уже и теоретически не выбраться даже.
— И ты, конечно, думаешь, что они этого не просекают, — утвердительно усмехался, кивал Слободинский, — и алчность клятая им разум помутила. И дядя государственный, который Сэм, ничего-то не видит и не ведает…
— Давай без… Они и есть этот дядя. Алчность — она сама собой. Зачем заводят в яму — вот вопрос. Всю экономику мировую, реальную заводят в тупик, причем по нарастающей прогрессии, арифметической… — Ермолин даже спину выпрямил, что делал редко вообще-то, лишь когда значимость сказанного подчеркнуть хотел. — А это ж до небес пирамида, дутая… что там какие-то соросы, Мавроди, козявки всякие. Бреттон-Вуд торжествует тут, ростовщик мировой! И вор попросту, сверхпаразит: сколько центов стоит стодолларовую бумажку напечатать и какой процент прибыли получается? За нее, бумажку, ведь реальные ценности покупают. Кстати, из евро то же сделать хотят… Скупят все, а потом кинут — всех. Киданут.
— И себя, свое тоже? Ну, если «зелень» обрушат?
— Отнюдь не. Дураков там нема, а вот мошенников… Мировой хотят кризис, переворот устроить, не иначе. Всех опустить, заодно и долг гигантский миру списать с себя, а самим выбраться пораньше. Внутренний новый доллар ввести у себя, заранее приготовившись, уже и названье придумали ему — амеро. Обмен на него у себя, скажем, произвести. И вперед рвануть, пока остальной мир в дерьме барахтается, гораздо выше залезть, чем теперь, — над всеми и во всех отношениях.
— Во как ты размыслил… И кто ж эти злодеи?
— Отвечаю: фэрээс — как верхушка; слышал о такой? Федеральная резервная система, из частных банков в тринадцатом году созданная, которая долларовую зелень штампует. — Ермолин единственный был, кажется, кто сошелся скоро с Сечовиком, и они рылись-копались вместе в справочниках и прессе, разысканьями какими-то занимались, спорили и снова рылись. — Из частных, заметь, а не государственных. И теперь так запутали весь мир, так в бумажки пустые свои замотали-закатали, что уж без катастрофы не вырваться… Экономической и всякой. Тупик, и серой оттуда тянет весьма и весьма…
— Сатаной? Ну ты заверну-ул! Куда сложней все, и там такие спецы многоходовок работают, такие тончайшие операции прокручивают финансовые…
— Ничего не завернул. Это они завернули мозги — всем и себе тоже. А сложность дела этого, само собой, ложная, как и все у… Да-да, у него.
— Кончай болтать, ребятки, — сказал Карманов. — Водка стынет.
Да, статью большую пишет Михаил Никифорыч, советоваться приходил, и тема, а особенно прогнозы на сей счет интересны, конечно… Интересны? Ни до чего что-то сейчас, муторно, и устал от всего, от газеты первой. Уйти, уехать подальше бы от всего и всех — куда? В Заполье — матери на глаза?..
— Вы говорите — тупик? — Худенький, не скажешь, что пятикурсник уже и в аспирантуру первым приглашенный, Степанов отставил пригубленную рюмку, нос почесал, не решив еще, похоже, стоит говорить о том в столь почтенной компании или нет. — У нас в физике тоже такое. Ступор полный, так многие считают.
— О-о, у вас?! — снасмешничал Володя Слободинский — впрочем, довольно добродушно, с приязнью. — Как, даже в вашей, — он с излишком нажал на слово это, — именно вашей физике?!
— Ну, у нас… а что? — несколько сбился Степанов, оглянулся на других. — В квантовой.
— Нет-нет… ничего, Витек! Утешает, что не экономика одна в заднице, не государство наше обширное, а и… Утешил, продолжай!
— Да уж на физику-то мы надеялись… — отвалился от стола Карманов, закурил. — Что, конфуз какой-нибудь очередной вышел?
— Конфуз? Да нет, тут проблема целая, застарелая, с начала века еще. Коротко если, теория относительности — никакая не теория, а гипотеза, не больше того. А в научном смысле — фикция, причем достаточно злостная. — Степанов негромко говорил, твердо уже, руки сцепленные зажав меж колен. — И все затормозила, что могла, всех закабалила…
— Э-э! Ты давай не того… не заговаривайся! — Слободинский даже ладонь остерегающе поднял, глядя подозрительно. — На что замахиваешься, студиоз?!
— На фикцию, столетнюю. И не я… Я-то что? Большие ученые, Миткевич с Максимовым, с Цейтлиным еще до войны, а сейчас и Пятницкая, и… Нет, многие. Руководитель дипломной моей тоже, Кулагин, доктор физики. Понимаете, и общая теория относительности, и специальная на десяти постулатах построены — на бездоказательных совершенно. На среднепотолочных. Причем первый постулат — ну, о том, что эфира нет и быть не может, — полностью противоречит десятому… что пространство физическими свойствами обладает. А как пустота, вакуум, без носителей физических, может чем-то физическим обладать? Абстракция голая. И вся эта бодяга на дутом авторитете эйнштейновском держится. На раздутом, как… ну, как финансы эти ваши мировые, я поэтому и решил сказать. А в подпорки потом еще больше постулатов навыдумывали…
— И я что-то такое слышал тоже — и не раз, кстати. — Ермолин, пригорбившись, очень внимательно глядел на паренька — надежды немалые подающего, как со слов институтского знакомца передавал Карманов. — Сомнительного, говорят, более чем достаточно в релятивизме этом…
— Ну, знаешь ли!.. Они кого угодно заморочат, физики-химики эти. Химичат как хотят — формулами своими, а больше словами, терминологией заумной, — взъелся Володя. — Сто лет теорией знаменитой была, столько на ней всякого построили и доказали, разъяснили все, а теперь, видите ль… Доказательства — четкие, прямые — где?
— А в самих постулатах — если на них, конечно, прямо глядеть. Криво — ладно бы, но ведь чаще вовсе никак не смотрят, на веру берут. — Степанов спокоен был, в своей тарелке, как говорится, в теме. — Да и вообще, надергал в нее из чужого этот гений дутый… подзанял, так сказать. А хотите, докажу — от обратного?
Глаза его теперь посмеивались — знающе, зорко, вполне-таки по-взрослому… нет, не мальчик уже был — муж.
— Ну-ка, сбрехни…
Это подначка такая в редакции бытовала-гуляла, но Виктор уже знал ее и потому ухом не повел, спросил:
— Неправота себя чем защищает чаще всего? Да и нападает? Неправотой, неправыми способами… Так вот, в пятидесятых, когда борьба у нас вокруг релятивистских фантазмов опять разгорелась, ба-альшой отряд ученых добился через ЦК запрета вообще какой-либо критики теории относительности — в печати научной, везде. Единственно верная и непобедимая, понимаете?! Даже слово «эфир» запретили… ЦК давно нету, а запрет до сих пор висит… Как топор вот здесь — повесим?
Накурили они и вправду с излишком, Иван встал и открыл пошире дверь на балкончик, заваленный всякой старушкиной рухлядью. Кривой переулок частных домишек внизу весь зарос одичавшими кленами, и зрелой, тяжелой листва их была, желтизной уже тронутой, подпаленной поверху, — вот и осень, считай…
— Впервые слышу, — потер озадаченно щеку Ермолин. — И откуда данные сии?
— От Игоря Палыча… ну, шефа моего, Кулагина. Он же сам все запреты прошел, и работы об этом у него есть — неопубликованные, само собой. Но уже прорываются кое-где через цензуру поганую: Ацюковского книги, Акимова… Нет, не удержать теперь, не остановить. — И с полуулыбкой, но твердо сказал, продекламировал почти: — Наше дело правое, релятивизм будет разбит, победа будет за нами. Вот увидите.
— Ишь ты… А взамен чего?
— Есть что, набралось в блокаду… И на Западе дельные физики бунтуют тоже. С энергией термояда почему целых полвека уже не получается ничего? А путь неверный выбрали… ложный, да, тупиковый. Эфиродинамика — вот как революция называться будет. Научная, технологическая, всякая.
— Что, и социальная тоже? — не унимался Слободинский, хотя пылу, может, и посбавил. — Социалку перевернет?
— Скорее всего, возможность есть такая. Тогда ведь и проблема энергетическая окончательно решится, а значит, и продовольственная, экологическая вместе с ней. Если… — И глянул вопросительно на Ермолина, будто тот мог с точностью ответить на все, что ни спроси. — Ну, если, конечно, не сорвут нам все эти… серные властители зелени. Им-то это не в дугу.
— Сам же человек то есть даденное в землю закопает? А что, верю! Дурное дело нехитрое.
— Верь, верь… — негромко сказал Ермолин. Помолчал, понюхал корочку, пожевал. — По вере и воздастся. Да-а, релятивизм — это, похоже, отец постмодерна в науке. Папашка. Да и в политике тоже. Во времена фикций, братцы, живем — массированных, кому-то весьма нужных. Вот и думай, что реальнее… Этим хочешь заняться, значит?
— Уже занялся вроде, — с некоторым стесненьем проговорил Виктор, опустил глаза. — Дипломную считай что сделал… ну, это так, чтобы тему заявить. Легализовать ее, а то ведь слышать о ней не хотели мэтры наши. Да уж и дальше работаем, с экспериментами… нет, идет дело.
— На очередную полсотню лет? Ладно-ладно, шучу… Валяйте, флаг вам в руки. А нам повседневность эту разгребай… — со вздохом огляделся Володя. — Давай-ка разберем тут кое-что, Иван Егорыч, расставим.
— Нет, я сам — потом, потом…
Вышел на площадку лестничную, их провожая; и Степанов, уже на пролет было спустившийся вслед другим, сказал вдруг:
— Идите, не ждите, я забыл тут… — и повернул назад.
— Иван Егорович, я хотел… Думал: сказать, нет?
— Да зайдем… Что, Вить?
Они присели к столу опять, больше некуда, Степанов без надобности пошарил глазами по неприглядному базановскому имуществу, глянул прямо наконец:
— Да вот дело какое: того типа видел, усатого. Ну, из этих, весной которые меня на точке отделали. Вроде вожака у них был, погань…
— Та-ак… И где?
— А в кафешке подвальной, в Хабаловке. Там их целых три; с ребятами договорились встретиться, а я припоздал, искал — в какой. Ну и в одну заглянул, в другую…
— Так и что, отследил?
— Да на ч-черт он мне, шестерка, — дернуло презреньем лицо его. — В другом дело… Там ваш с ним сидел… ну этот, в шляпе черной. Владимир Григорич, так его вроде?
— Мизгирь?! Подожди… Ты не обознался?
— Да с кем же его спутаешь…
— Нет же, я о том… о вожаке. Точно он?
— Он, кто еще. Вроде и не запомнил особенно-то, а тут как увидел… Теперь не забуду. Я тогда по усам его малость смазал, вот и взяли меня в ноги — катать… И вот думал: говорить вам?
— Еще б не говорить… И когда?
— Видел? Позавчера. А тут Николай Петрович позвонил: переезд, рабсила нужна. Ну и подождать решил… О чем-то толковали они там, ели-пили. Я к стойке повернулся, сок взял. Тип этот, смотрю, шестерит малость… принимает к исполнению, так я понял, а тот ему что-то внушает. О какой-то сумме говорили, и вроде как с ней не получалось у этого, усатого. Не расплачусь, говорит, не я — они ценник вешают… А народу мало было, я и не стал торчать. Тот-то навряд ли помнит, конечно, а вЬт наш…
— «Наш», «ваш»… — Неужто не обознался паренек этот — с внимательными такими глазами? Нет уж, не обознаешься, когда тебя ногами покатают… — Еще что-то было: детали какие, слова?
— Да нет, они в самом углу сидели. И тихая хоть, а еще музыка была. Я и это-то еле понял.
— Ладно, думать будем. И об этом…
— Никому. Понимаю.
— А вот я не вполне… Давай нальем, что ли, Вить — для ясности.
Быть не могло никакой ясности — потому хотя бы, что она начисто отрицала бы мутную и оттого скверную многосложность существованья. Не могло по самой природе вещей безбожного мира, это одно; да и нужна ль она сейчас ему, ясность?
Не хотелось верить, само собой, что весенний тот погром был не то что с ведома, а прямо подстроен-устроен первым благодетелем газеты самой. Но мало ль что хотелось, а чего не желалось бы, никого об этом здесь не спрашивают; теперь требовал оценки, взвешиванья сам нежелательный, диковатый на первый взгляд, но факт.
Пусть Мизгирь, с его-то нестеснительным уже, считай, многажды им оговоренным-оправданным приматом средств над целью. Пусть протори погромные — не такие уж, кстати, и большие в денежном исчислении, и Владимир Георгиевич в великой заботе настоял даже внести в акт потери несуществующие с существенными вместе, чтобы сумму покрытия ущерба «подвздуть», по его выражению, а само покушение выставлял средь правленцев концерна «Русь» как самое веское и верное доказательство того, что «газета работает»… Но ведь и результат есть, с лихвой покрывающий, если на то пошло, все мыслимые убытки, тираж подписки на тринадцать почти тысяч взлетел за второе полугодье, и что немаловажно — в районах, в провинциях провинции подписка пошла… И пусть с оговорками известными, но прав Мизгирь?
А почему бы и нет? Осточертело правильным идиотом слыть, быть, неправильных пугать и злобить одновременно, к жестким правилам игры, нам с издевкой навязанным, еще и свои добавлять, по рукам и ногам нас вяжущие порой, а к ним в довесок и рефлексии обессиливающие — по всякому пустяку подчас… Почему не только силой на силу отвечать, но и коварством на коварство, а на жестокость — жестокостью еще большей, с десятикратной гарантией уничтоженья, выжигания всей мрази этой?! Она твоему народу не то что жить — дышать не дает сегодня, она и всякое завтра сводит на нет ему, в ничто, грабя и гробя все, конвертируя и за бугор перегоняя, у злейших врагов наших в подручных… и кто это оспорит? Никто. А раз так, то и…
Мутило от ненависти собственной своей и безнадеги, еще и от выпитого, наверное, тоже, он это сознавал, но и не пытался даже осаживать себя. Погром этот — мелочь в любом случае, будь он хоть чей, и не факт, кстати, что одни и те же были и на точке Степанова, где газету продавали, и в редакции — хотя направлялись-то конечно же одной рукой… одной, да, но и не факт еще, что Мизгирем. В отковку попавший студент Степанов мог ошибиться, а мог и нет, не важно; а важно, что попал, и ненависть, на правоте нашей утвержденная, в нем жить будет и жить, зреть, ближним и дальним передаваясь, в них отзываясь, и плод свой — как лекарство горчайшее, но и целящее — рано или поздно принесет. Спасительная, и больше ничего нас здесь не спасет, не защитит от мерзости человеческой. Прав, ох как прав Поселянин: в отковку надо русское железо опять — в безжалостную, чтобы вся ржа эта пораженческая, окалина равнодушья повыбилась, послетела, иначе и жалеть нечего будет, не останется…
Ну, пусть даже и парадоксалист… да черт бы с ним! Куда сложней в сшибку между ним и Воротынцевым не угодить, но и это разрешимо, в конце концов, не фатально. Что непоправимо было, так это свое, теперь уж утерянное, и с этим, потерянным, надо было как-то жить… нет, сожительствовать с нею, тоской, подневольно терпя, изживая, пережигая в себе и себя.
Огляделся опять, в который раз и с отвращеньем оглянулся на барахло сваленное, на голые стены в дешевых пожухших, понизу обшарпанных обоях и убогое старье мебельное; к балконной двери, отпихнув одну коробку, другую, прошел, будто что иное, утешительное ожидая увидеть там, внизу, кроме разномастной и беспорядочной застройки частной, пропыленных кленов… Не жди, ничего пока не будет, кроме этой тоски.
Оставаться здесь сейчас нельзя было, непереносимо. По битому, падавшему у старушки не раз, видно, изолентой перемотанному телефону стал набирать Алевтине — на работу сначала, потом на квартирный. Дома оказалась, возрадовалась: «Переехал, наконец?! Поздравляю, разделался! Приезжай!..» Поздравляет она.
Назад: 26
Дальше: 28