14
Не столько Сечовик удивлял, интеллигент в первом поколении, судя по всему, по тому даже, как выстраивал с книжной правильностью фразы, но логикой тою же орудовал грубо-таки, напрямки, куда больше лому и ваге доверяя, чем инструментарию и плутоватым умопостроениям нынешнего политэстетизма.
Это-то как раз понятым было, сам из тех же, в амбивалентностях всяких барахтаться не привык, некогда, выгребать на струю надо было — чтоб уж захлебнуться если, то не в протухших, забывших небеса отражать заводях конформизма и политкорректности, так сгоряча желалось.
Но странен был все-таки покровительством своим Воротынцев, над ним, Базановым, тоже, — что искал в них или через них этот из скороспелого квазисословия «нью рашен», на деле же пахан одной из спекулятивных группировок первоначального накопления, будучи, как торжественно выговаривал в таких случаях Дима Левин, на другом конце политического спектра? Недоставало никак прямых и довольно-таки упрощенных объяснений на сей счет самого Воротынцева, не верилось им вполне средь всего этого оголтелого рвачества, звериной дележки власти и собственности, бесхозными объявленных на время «большого хапка»… да, не хватало только пешкой разменной стать в чьих-то многоходовках, рационально-циничных комбинациях, на чей-то политиканский гешефт работать. Любые попытки такие видеть надо и лучше сразу их пресекать, иначе не выпутаешься потом.
Воротынцевым переданную статью Сечовика он как раз вчера глазами пробежал: грубоватая, резкая — впрочем, за малыми поправками и сокращеньем, вполне газетная, готовый почти газетчик. В интеллектуальные дебри залез, правда, с излишком… Хотя пусть себе лезет, пусть поворошит мозги — свои и чужие. Шире газету делать, для думающих, иначе утонем в социально-коммунальном, как в яме выгребной. А надо, как издавна завещано, с заглядом вперед вести, впереди быть… чудаком на боевом коне, без эвфемизмов говоря — дураком? Для первоочередного отстрела? Похоже на то. Очень уж похоже, когда за тобой не эскадрон, не боевая цепь, а толпа разбродная, розная, дрекольем вооруженная, Вавилон этот самый разноязыкий…
— … а сущность переворота, суть-то какова?! Да немудрена, если прямо поглядеть. Номенклатура наша, партхозактивная и всякая, откровенно неумна же, но вот корыстности плебейской в ней хоть отбавляй. Вроде и управляет всем добром несметным народным, на миллионы там и миллиарды, — а не поимей, не моги. А иметь сверх мочи как хочется, чтоб как у настоящих правителей, у собратий западных, почему бы к ним не пристроиться… в элиту мировую встроиться, натурализоваться, так сказать, чем мы хуже? Вечный же искус это для нее — Запад, со времен еще Курбского, да и хомут государственный куда как мягче и легче там, свободы рук побольше... как бы присвоить, хапнуть? Зависти и жадности много, а ума никакого, долбаки же, выходцы из социального лифта вертикального, хорошо ж было налаженного. Да и совестишка еще кое-какая, еще русская теплилась кое в ком, трусость чиновничья… — Сечовик, уже и возбужденный опять, даже ходить пытался в узком промежутке между столом и диванчиком, натыкаясь на все те же углы и не замечая этого. — Не-ет, алчба эта долго копилась и ничем иным, думается, и кончиться не могла — при нерешенном, вдобавок, нашем элитном вопросе вообще: ныне ты почти всемогущ, а завтра кто? Пенсионер… А позовем-ка мы, товарищи, жидов… не евреев вообще, а именно жидов, всякой к тому ж национальности. Уж они-то все устроят, изловчатся. У них, поди, и слова-то нет такого в словаре ихнем — совесть, а вот наглости, хваткости… Те же, само собой, условия выкатили свои: средства информации нам все и финансы достаточные, как дуван дуванить будем. Ну и встряхнули останкинские кости, а от этого замогилья добра не жди. Раздуванили страну; но чтобы жид у недоумков этих продажных, каким свой народ ненужным стал, в шестерках подручных ходил… нетушки, шалишь! В придачу, и Запад за ним, сородичи тамошние подмогли. А мы теперь спрашиваем, чья у нас власть… По абсурду не видете — намеренному, наглому? Удивляетесь? А нечему удивляться: жид — как авантюрный именно тип, опять подчеркну, — просто же не может в пространстве правды, в ее измерениях жить, поскольку сам ложен весь наскрозь, извращен. И потому искривляет его, пространство это, вокруг себя, все координаты и критерии сбивает, крайне зыбкими делает… саму действительность подменяет вокруг себя, призраками, болотными огнями населяет ее, виртульщиной серной, несуразиями — чтобы скрыться за всем за этим. Хаос, им управляемый, абсурд — вот его стихия родовая, а уж в этой мути лови что хошь, это и Ахад Гаам своим ученичкам толковал… Другое дело, что не всякий еврей — жид, их вон и чисто русских жидов поганый преизбыток; другой вопрос, в какой мере, когда и как за ихними машиахами инфернальными само еврейство идет — при том, что разноречья идейного, толков разбродных и у них хватает. Да и нынешний-то соблазн избранности, спросить, не от комплекса ль неполноценности застарелой, двухтысячелетней… шутка ли, истинного мессию проглядеть, не узнать вовремя?!. Огонь-то благодатный каждый год, Пасху каждую пред глазами их нисходит — в укор им, сияет миру чудом своим… Сама история по-другому бы пошла, и сейчас, может, были б они народом священников христианских, светочами нравственными, а не… Да, Павлами, а не Савлами. — Слабая полуулыбка появилась на губах тонких, жестких его и тотчас пропала. — Но и законы корпорации вельми суровы у них, а управленье, поглядеть, безотказно в общем-то, прямо образцово-показательная иной раз дисциплинка, завидная… А мы? Продажней русских сейчас в свете нету, все рекорды бьем опять. В октябре позапрошлом — предала же Москва лучших своих, искренних, перед поганым телеящиком просидела, толстожопая, пивко себе сосала. Занятно ей было поглазеть, как речушка бунтовала — из нее, моря, вытекшая… Да если б каждый сотый хотя бы вышел тогда, мы бы там всю грязь смели, всю гнусь эту, и головку белодомовскую заставили б сделать все, как народу надо…
— Были там?
— А как — не быть?.. И ведь не верха только, а и низы скурвились мигом, всяк в корысть свою мелкую кинулся, в выживанье, видите ль, — в животное… Слепы неверьем с легковерьем вместе, глухи самодостаточностью какой-то дрянной своей, и как-то вот — дивное дело — уживается она в нас с таким же дрянным неуваженьем к себе, самоуничиженьем — а покаяния нет как нет… А все гордынка рабская, голоса свыше не слышим, а он же внятней некуда нам говорит: не перед европейской шлюшкой правозащитной, не перед жидом визгливым — в себе покайтесь, перед собой, грехи свои переберите, обличите пред богом и тем восстанете. Очищеньем покаяния дух восстанавливается, больше ничем. А верой вооружается — так и только так!..
Вот уж действительно — блажен уверовавший, имеющий за спиной, к чему бы прислонитья, впору позавидовать. Уже завидовал, и на миг какой-то горько стало, едва ль не обидно по-ребячьи, что — не дано, лишен опоры этой и отрады, пусть мнимой даже. Что один в голых и жестких, всеми сквозняками продуваемых конструкциях безбожного реала, где божества все и демоны в самоуправный случай сведены воедино, а недалекий наш холопствующий расчет в прислужниках вечных у него… один? И опять: не дано или сам не взял? Пренебрег?
Было б чем. Не виделось — чем.
И с неприятием непонятным, досадой ли смотрел в бледные невзрачные, но сейчас азартом собственной правоты разгоревшиеся глаза Сечовика — чистые, в этом-то сомнения не было; но что-то уже и не радовала, как еще недавно совсем, прямота эта и простота соратников, братков-правдоискателей — боевой простотой и надежностью «калаша»… что, так и будем напрямки, напропалую в штыки ходить — на броненосных монстров? Позавчерашний день. Повыкосить могут, порубить еще на дальних подступах к цели…
Так и будем. Ни тактики пока иной, ни оружия, о стратегии и вовсе речи нет, не измыслили, даже не перекрестились вовремя, поскольку и грома-то не услышали, проблагодушничали, разве что первые наметки ее у воротынцевых немногих. У поселяниных — буде она будет… Где-то, верно, зреет она, в недрах того растерянного и безответного, что народом раньше звалось и, казалось, было, — как ответ на глумление, одновременно же как «аз есмь» всем в нем, народе, разуверившимся или вовсю уже злорадствующим. Но вызреет, нет ли, а нам все на себя принимать, ибо надеяться пока не на кого. Опять вон повестка в суд, теперь уже от мэрии жерамыжной, но это все цветики, как и ругань, а то и угрозы крутые по телефону, по почте тоже. У Сережи Похвистнева из Прикамья, с каким у Черных в бывшей белокаменной сошлись на Совете журналистики патриотической, так же вот, с этого же все начиналось — и убили средь бела дня, нагло, только что визитки не оставили своей. На войне как на войне, откровенность на откровенность, но это-то простейшие боевые действия, примитивщина; а есть и много каких других, куда более изощренных способов самое дело придушить, убить, в технологию тотального подавления уже выстраивающихся, о чем и на Совете уже голову ломали — чем, как противостоять? — и не скажешь, что хуже. Выкроил из загашника редакционного, что смог, с ребятами вдобавок скинулись, послали вдове, и что тут сделаешь еще?
А выкосят — кого как, не в первый раз уже, но с обострившимся нежданно пониманьем и как-то покорно подумал он. Выбьют как отрядишко дозорный, наспех и кое-как собранный и вперед высланный — как в том октябре, силы тут даже и сравненью не подлежат. И на помощь с тылов, тоже разгромленных, никто не подойдет, некому, не надо на это и рассчитывать даже… пока-то опомнятся, запрягут, если вообще успеют запрячь. Нет, не надеяться на помощь. И в лучшем случае время выиграть, погань эту на себя отвлечь, развертывание других, главных и незнаемых пока еще сил своих прикрыть, той самой стратегии выработку, должна же она в тугодумье нашем созреть, наконец, не в первый же раз…
Валяйте, косите… вы еще с нами повозитесь. Еще и победу свою попразднуете, постоите в изголовье — со скорбной мордой торжества, с вечным своем, на публику, трауром под глазами. Но и посеянное вами так или иначе, а вам же пожинать придется. Сколько ни расти ему, а вырастет, вызреет, этого-то еще никто остановить не мог.
И нашему брату не след в обиду лезть, вдаваться… на кого, на себя? На первую очередь свою, участь немирную, на пущенную очередную судорогу? Времена не выбирают, в них живут и умирают, — кто это сказал? Точней некуда сказано. А и жаль все-таки, и обидно — за чистые эти глаза обидно, за упованья наши детские, прахом пошедшие, за все. И, значит, взрослеть окончательно надо, мир таким принимать, какой он — ненавидящий нас — есть… Но ему-то этого не скажешь, не поймет, не согласится.
— Ничего, Михаил Никифорыч… ничего, не на нас кончается наше. Что, Коловрат Евпатий напрасно был? Соберемся, переможем. Русские — вот наша вера.
— Да не вера это никакая, — дернулся, отшагнул назад Сечовик, страдальчески поднял серые бровки, — не вера! Кровь это урчит, ничего больше, инстинкт хорохорится, тешится… Кровь душу не заменит, тем более — дух. Западэнцы вон, придурки на побегушках у папства, всякие эти незалэжники говенно-блакитные — сказалась в них кровь?! А ведь одна у нас она, русская! И не кровь же в нас бессмертна, в самом деле… она-то сама на себе же и кончается, собой ограничивается, вытекла и… Вы Франка когда-нибудь читали? Семена Людвиговича — да-да, еврея?
— Почему — когда-нибудь? Еще по «Вехам», и отдельную из серии книгу не так чтоб уж давно — не всю, правда… И уважаю очень. Вот как раз об этом…
— Во-от!.. — перебил и даже головою замотал Сечовик, его останавливая, сам спеша сказать. — Вот дух, не закабаленный кровью, от всей и всяческой каббалы свободный… сказано же: где хощет! Да я за него одного, не знаю… Толпу болтунов наших, витий митинговых отдам, какие первичную нужду духовную народа своего не слышат, в социалке низменной да политике, в апостасии погрязли, самодостаточны в ней, самодовольны как свиньи в луже!..
— А их куда, толпу эту? Лукавому, как вы это называете, на откуп? Тоже свои, какие ни есть… Нет, я с вами спорить не буду, уж как хотите. Не до споров. А статью вашу прочел, толковая, хоть сейчас в номер. Но лучше после Гашникова, в итог, согласны? — Тот недовольно кивнул, лицо его все еще невысказанным мялось, недосказанным, как-то по-детски не могло остановиться. — Ужмите только — на треть, хотя бы. А кровь… Еще жестче впереди будет, жесточей, тут и она в помощь. Ею тоже расплачиваться будем, платим уже… Ладно, к делу. Что-то еще принесли?
— Да-да… вы правы,- неожиданно согласился тот, присел, — все надо собирать, не до… Все поскребышки. А вы уверуете, я знаю. Не пустотелый… Да вот, как Леонид Владленович велел, — он старую, порепанную по краям пластиковую папку, на диванчик было брошенную, стесненно подал, довольно толстую. — Плоды страстей, так сказать… ну, что сгодится, воля ваша. Я и не хотел, но Леонид Владленыч… О, это личность. Вы и не знаете даже, может, какой это человек.
Не знаю, подумал Базанов; и переспросил, машинально почти:
— А вы — знаете? Давно?
— Смею думать, что да, — несколько чопорно сказал Сечовик, даже спину выпрямил. — В рамках старого знакомства, конечно… С заглядом думает и делает.
— Без сомнения, — счел нужным подтвердить и он, в неискренности тут нужды не было. — Человек глубокий, да. — В редакцию надо брать Сечовика, это вчерне он уже решил; и отложил папку. — Хорошо, мы это посмотрим. Так что с церковью, с чего начнем?
— А уже и начато, Иван Егорович: благословенье владыки получено, община православная мною собрана, считай, остается регистрация. И не изволите ль войти в нее?
— В общину? — удивился и, пожалуй, растерялся Базанов. — Но я же, сами знаете, невер…
— Это ничего, ничего…
— А что, нужно? Для пользы делу?..
— А для всяческой пользы, — впервые, кажется, улыбнулся, степлил морщины свои Сечовик, глядя ласково, и у него даже сердце стукнуло неровно: до чего похож в улыбке на брата, на Василия… Бывают же лица, похожие лишь в движеньи каком-то одном, в выражении, как этой вот прищуркой бесхитростной, беспомощной даже, какая у снявших очки близоруких людей появляется, а вдобавок и щербинкой — почти той, памятной… — И для весу, конечно, тоже. Пожалуйте паспорт.
— Что? — не сразу понял, очнулся он. — Какой паспорт?
— Ваш. А вот здесь, в формуляре, данные напишите свои и подпись. Для регистрации паспорта нужны, завтра иду.
— Тогда уж и Гашникова включите, попросите. Давайте-ка я звякну ему, сведу вас. Прямо сейчас и зайдете к нему в контору, тут недалеко. Незаменимый совершенно человек, универсал. В Малаховом церковь деревянную поставил, сам и прорабствовал, и углы рубил… и обрамленье иконостаса, да, тоже вырезал сам. На все руки, одним словом, что топором, что рейсфедером…
— Да? Ну, такой-то позарез нужен — спасибо, звоните. Так, говорите, топором… — Сечовик крутнул шеей, будто ему ворот тесен был, усмехнулся. — Да вот — анекдот не анекдот один есть, вроде свежий… хотите? Я, вообще-то, не любитель, не мастак их рассказывать, а… Значит, прижало как-то Ивана с деньгами — уж извиняйте, без Ивана не обойтись… Позарез нужны, а к кому? Приходит к Мойше: так и так, мол, десятку в долг. Или сотню там. Тот ему условия: во-первых, залог, во-вторых — если через месяц долг не вернет, то еще сотню отдать, в виде процента. Ну, тому деваться некуда, согласился, спрашивает: а чего в залог-то? А что у тебя есть? — это Мойша ему. Да ничего нету, мол, топор один, каким зарабатываю. Беда с вами, еврей говорит, одно разоренье вас жалеть; ну, неси хоть топор. Принес Иван топор, отдал, а тот ему сотню отмусолил…
— Неправда, — буркнул Базанов. — Пачку не покажет. Загодя отложит — сотню ли, мильен.
— А верно… В общем, дает бумажку, а потом и говорит. Слушай, говорит, Иван, я ж знаю, за месяц долг ты мне все равно не отдашь… так ведь? Так, отвечает Иван, где ж их скоро взять, деньги такие. Их еще заработать надо. Ну, давай тогда, жид говорит, так сделаем: ты мне эту сотню, как процент, прямо сейчас и отдашь… все равно ж отдавать. Так уж и быть, выручу тебя, соседи мы как-никак. А долг, само собой, вернешь, когда деньги появятся — лады? — Рассказывая, он еле сдерживал улыбку, бесцветные губы его подрагивали, непроизвольно расползались, ту щербинку выказывая и что-то прикровенное, из его давнего, должно быть, ребяческого еще. — По рукам? Ну, отдал назад сотню Иван, идет к себе и думает: ни хрена себе — ни денег, ни топора, да еще и должен остался…
И сам же, первый дребезжащим смешком залился, откинувшись на спинку стула и по коленям руками хлопнув… Да, первого поколения, нашего, тут не обманешься, даже и возраст здесь ни при чем. И вот учены вроде, достаточно системные знания получили, и сметливы, и не без характера, энергетики немало тоже… чего не хватает? Даже и в малость чудаковатом этом, но неуемном и упорном, едва ль не фанатичном человеке с его идеалами былыми, наполовину в желчь уже перекипевшими, и иллюзиями новыми, нынешними — не говоря уж о массе рядовой образованческой, загнавшей себя в обыванье беспросветно-актуальное, сегодняшнее только, за которым будущего просто не будет… Трезвости предельной к себе и миру? Да, взрослости. Простой, казалось бы, зрелости не хватает нам, то есть способности видеть все таким, как оно есть на деле, всего-то… Отроческая какая-то аберрация зрения — отрока хоть искреннего, но явно ведь неуравновешенного, в разуме не устоявшегося, в собственной воле и собранности, до глупости порой доверчивого к чужой лжи, к чуждому… не так? Так ли, не так — перетакивать не будем, как отец говаривал. Видно, на самом деле молоды мы как народ, и ничего-то с этим не поделаешь даже и в лучших наших, глубочайших умах; как не вспомнить хотя бы Федора Михайловича речь на открытии памятника гению другому, который «наше все», — и удручающее наивный тот, мало сказать — преждевременный «детский крик на лужайке», эйфория подростковая та, которую и сам здраво-ироничный в серьезных вещах Пушкин едва ли бы одобрил. Ну, «блажен, кто смолоду был молод…» И вот ведь как-то не состарили беды превеликие, и мало в чем здравости прибавили тоже, скорее уж наоборот, лишь проредили теперь беспощадно и покривили, распустили, расслабили… Из подростковости не выберемся никак, по кругу замкнутому тащимся, это и есть смута.
— Главное, без топора, — сказал Базанов, не сразу и неохотно усмехнувшись, — с производством разваленным. Чем не схема займов нынешних… Голову обить этому Ивану.
— Нет, но жид-то!.. — Уже и отсмеялся он, а глаза, слезкой невольной подернутые, счастливы еще были, он вытирал их, головой крутил. — Это ж додуматься! Ах, паразиты — ну головастые до чего!..