Книга: Ямщина
Назад: 36
Дальше: 38

37

В Мариинск прибыли к полудню.
На постоялом дворе — приткнуться негде. Чиновники, выборные от окрестных сел, полицейские чины — все суетились, шумели, сновали туда и сюда по неотложным делам, у всех на лицах — серьезная озабоченность и важность. Здесь и узнали, что со дня на день ждут в Мариинске царский поезд. Петр еще и оглядеться не успел, а к нему уже подоспел полицейский и потребовал документы. Долго вертел казенные бумаги, читал написанное, шевеля губами, поочередно оглядывал Петра, Феклушу и даже Ванюшку. Наконец велел оставаться на месте, а сам с бумагами куда-то торопливо убежал.
— По начальству поскакал докладывать, — Кузьма Павлович сладко зевнул и предложил: — А поехали, ребятки, ко мне. У меня изба пустая, вдвоем со старухой, вот и переждете всю кутерьму эту. После и дальше вас отправлю, дорого не возьму.
— Может, и правда так сделать, Петр Алексеич? — Феклуша прижимала к себе Ванюшку и тревожно поглядывала вслед убежавшему полицейскому. — Заодно и отдохнули бы, выспались…
Подумав, Петр согласно кивнул, и они все терпеливо стали ждать полицейского. Тот появился нескоро, вернул документы, записал, где они остановятся на постой, заодно приказал, чтобы трогались отсюда только на третий день, и, помолчав, грозно добавил:
— Сам приду и проверю. Если раньше выедешь — пеняй на себя.
Спрятав документы, Петр подсадил на телегу Феклушу с Ванюшкой, и Кузьма Павлович, понужнув лошадку, повез их к себе на постой.
На берегу речки Кии, там, где был перевоз, беспрерывно стучали топоры и вверх поднималась красивая деревянная арка, а к ней вел пологий помост. Плотники еще прилаживали, прибивали последние доски, а на возах уже подвозили свежую хвою и нарядные бабы тут же принимались плести из нее пышные гирлянды.
— Вона как готовимся, — восхитился Кузьма Павлович, — чай не самы в Сибири зачуханы, тоже кой-чего могем, когда пожелаем.
Петр на все эти приготовления смотрел отчужденно и даже равнодушно. Не трогала его людская суета. Зато Феклуша, не скрывая любопытства, оглядывалась вокруг и все показывала Ванюшке, приговаривая при этом:
— Здесь сам царевич поедет.
— На волке? — спрашивал Ванюшка.
— Нет, на лошадках. Вот здесь поедет, а люди встречать его будут.
— Как у нас этап встречают? — не унимался Ванюшка.
— Ой ты, Господи, да забудь ты про этапы, ласточка моя, забудь, — приговаривала Феклуша, поглаживая сына по голове.
Кузьма Павлович между тем подгонял лошадку, да она и сама, чуя недалекий дом, прибавляла ходу, и скоро они остановились на окраинной улице, где кучкой стояли на отшибе несколько старых домишек, вросших в землю и глядящих окнами на восток — на небольшое поле, заросшее кривыми ветлами. За полем дыбились два больших холма, на макушках которых темнел густой сосняк.
Возле одного из домишек Кузьма Павлович осадил лошадку, весело объявил:
— А вот и наши хоромы!
Ворота на живульку были сколочены из жердей, потемневших от времени, за ними до самого огорода тянулась просторная ограда, по которой ходили разномастные куры, охраняемые здоровенным рыже-красным петухом. С низенького крыльца уже торопливо спускалась худенькая старушка. Кузьма Павлович увидел ее и, не слезая с телеги, весело закричал:
— Здорово, мать, дурак приехал!
— Да ну тебя, неуемный, дорога и та не уторкала. Никак с гостями прибыл? — привычно ворчливо выговаривала старушка, отпирая ворота и оглядывая из-под низко опущенного платка пассажиров.
Хозяева отвели постояльцам отдельную комнатенку, половину которой занимал широкий топчан, а из окна видны были недалекие холмы. Пока Петр с Феклушей заносили свои узлы, хозяйка — Прасковья Федоровна, как она представилась — махом развела таганок в ограде, нажарила яичницы с салом, из огорода принесла охапку зеленого лука, из погреба достала квасу, и, едва только успели умыться, как стол был уже снаряжен — угощайтесь, люди добрые! С дороги все сильно проголодались и ели молча; лишь когда очередь дошла до чая, разговорились. Прасковья Федоровна стала докладывать хозяину о новостях, которые случились за время его отсутствия. Новости были небогатые: какой-то шибко злой коршун заклевал намедни молоденькую курочку и утащил ее.
— Уцепил вот так вот когтями и на крыло встал, — сокрушалась Прасковья Федоровна, — летит, а она, матушка ты моя, криком исходит, еще живая… Уж так жалко, такая справная курочка была.
— Эть, кура-вара-буса-корова! Меня не было. Я бы его, варнака, из своей берданочки срезал бы, как миленького, — горячился Кузьма Павлович.
— Да сиди уж ты, — махнула рукой Прасковья Федоровна, — срезал бы он. На аршин с подбегом никого не видишь, а туда же — стрелил бы… Чего теперь горевать — пропала курочка. Ты бы лучше жердей завтра привез. Огорожа у нас упала, я там палки кое-как прилепила, да надолго ли. Забредет скотина и вытопчет огород.
— Привезу, привезу и огорожу починим — все сделаем. Ты только не шуми много.
— Я еще не шумела.
Феклуша, поблагодарив хозяев, вышла из-за стола, повела Ванюшку, который после обеда совсем сморился, укладывать спать. Петр, еще послушав незлобивую перепалку хозяев, тоже выбрался из-за стола и вышел из дома. Присел на низком крыльце, чтобы выкурить трубочку, к которой пристрастился недавно. И только он ее раскурил, только потянул в себя запашистый дымок, как услышал внезапно возникший приглушенный шум. Будто накатывала невысокая волна на тихом озере. Что-то знакомое, накрепко впаявшееся в память, слышалось в этих звуках.
Петр поднялся с крылечка и, забыв о раскуренной трубочке, невольно пошел на этот медленно приближающийся звук, уже не догадываясь, а твердо зная — откуда этот звук происходит. И не ошибся. Выйдя за ограду, увидел: устало брели конвойные, а за ними, колыхаясь одной серой массой, тащились каторжные. Чем ближе они подходили, тем явственней в общем шуме слышалось звяканье железных цепей. Легкое облако пыли лениво вставало над бредущим этапом. Голова его медленно поравнялась с домишками окраинной улицы, выбралась в поле, к истоку едва различимой дороги, по которой, видно, мало ездили в последнее время, и там, послушная резкой команде, остановилась, дожидаясь, когда подтянется хвост вместе с подводами, на которых сидели, вперемешку с барахлишком, больные и увечные арестанты.
На Петра дохнуло от этого зрелища такой тоской и безнадежностью, что он повернулся и хотел уже уйти в дом, чтобы ничего не видеть, но тут после очередной команды этап повалился, как подкошенный, на мягкую траву, на привал. Из домишек стали выходить бабы с небогатой снедью в руках, потянулись к арестантам.
— Не пущают их теперь на тракт, — сообщил Петру подошедший Кузьма Павлович, — чтобы, значит, вид не портили и Царевичу на глаза не попали. А там у нас старый этап, — махнул рукой на холмы, — брошенный, вот их туда и собирают, в отстой, ну а после снова на тракт выведут. Пойду скажу старухе, пусть чо-нить подаст, жалко христовеньких.
Петр сунул руку в карман, нащупал горсть медных монет и направился к арестантам. Каждого, кто подходил с милостыней, сразу же окружали расторопные невольники, выхватывали прямо из рук хлеб, молоко, яйца. Петр, почти не глядя в лица, рассовал мелочь, повернулся, чтобы уйти, но его остановили, ухватив за рукав.
— Табачку курнуть разрешите, — услышал он над ухом вкрадчивый голос, — по нашей бедности будьте благодетелем.
В голосе явно слышалась насмешка.
Круто обернувшись, он увидел перед собой арестанта в рваном халате, подпоясанном обрывком веревки. Большая борода, закрывающая половину лица, была растрепана, и из нее выкатывался на висок широкий рубчатый шрам. «Никольский?!» — чуть было вслух не произнес Петр.
— Да, да, он самый, господин Щербатов. Я же говорил, что мы еще обязательно увидимся. Как в воду глядел. — Холодные, леденистые глаза смотрели в упор. — Наслышаны, что вас освободили. А мы вот маленько еще задерживаемся. Но скоро тоже освободимся. Я помню — выстрел за мной. Я ничего не забываю. А как табачку курнуть?
Петр машинально сунул ему потухшую трубочку. Никольский раскурил ее от своей спички, затянулся, и леденистые глаза потеплели, будто подернулись масляной пленкой.
— Премного благодарствую, господин Щербатов. До встречи. Надеюсь, что она последней будет. Трубочку на память оставите, очень уж удобная?
— Бери, пользуйся, — разрешил Петр.
— А жалеете, что меня тогда на небо не отправили. По глазам вижу — жалеете. Ну скажите — жалеете?
— Жалею, — согласился Петр, — но ошибку можно исправить.
— И я себя казню, надо было там, на заимке, застрелить, но это тоже дело поправимое. Все еще поправимо. Мы еще такой костер запалим! Не только такая мелочь, как вы, Щербатов, но и царишки все ваши вместе с наследниками сгорят. Мы в России неистребимы. И спать вам спокойно не доведется.
«Пожалуй, что так», — молча согласился Петр, глядя на Никольского, жадно втягивавшего в себя табачный дым.
— А-тай-ди! — нараспев закричали конвойные, отсекая сердобольных баб от арестантов. — А-тай-ди!
Петр, выполняя команду, пошел, не оглядываясь, к дому, но спиной чувствовал, что вслед ему глядят леденистые глаза Никольского.
Назад: 36
Дальше: 38