ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
1
В начале нового, 1905 года разразились грозные революционные бури. Экстренная телеграмма, переданная из Петербурга в ночь с девятого на десятое января безвестным телеграфистом в десятки городов, оповестила о страшных кровавых событиях в столице.
О расстреле мирной манифестации рабочих у Зимнего дворца первым принес сообщение Антон Топилкин.
– Ты подумай, служба, что делается! – сверкая глазами, говорил Антон. – Царь расстреливает своих же рабочих! Значит, что свои, что япошки – ему все едино?! Неужели после этого найдется хоть один человек, у которого повернется язык сказать: «Наш батюшка царь»? Кобелю бесхвостому он батюшка!
Вскоре после «кровавого воскресенья» большевики организовали в городе демонстрацию протеста. Готовились к демонстрации конспиративно. Матвей Строгов стал свидетелем ее совершенно случайно.
Накануне демонстрации Антон Топилкин намекал ему на что-то исключительно серьезное, что на следующий день должно произойти в городе, но Матвей ничего не понял. Утром он пошел прогуляться. День был ясный, солнечный, морозный, ветерок играл на пустырях снегом. Дойдя до центра, Матвей остановился возле моста и стал смотреть на прохожих. Откуда-то издали донеслось стройное пение. Матвей прислушался. Похоже было, что идет крестный ход. Но что за чудо: слышались звуки знакомой «Марсельезы». Нарастая, они приближались.
Скоро из-под горы показались первые ряды демонстрантов. Над ними развевались два красных флага, а на красном транспаранте белыми буквами было написано:
«Долой самодержавие! Долой царя-убийцу!»
На мосту собрались толпы людей. Матвей продвинулся немного вперед и стал разглядывать демонстрацию. В первом ряду он увидел Соколовского. Сутулясь, тот шел рядом с юным знаменосцем.
«Вот они что задумали!» – пронеслось в голове Матвея, и ему захотелось пролезть сквозь толпу и присоединиться к демонстрантам.
Забыв о своей надзирательской форме, он принялся расталкивать людей, но чей-то истошный возглас остановил его:
– Казаки!
От этого возгласа толпа подалась назад, Матвея прижали к перилам.
Казаки мчались по другой стороне набережной. С высокого моста, который был на изгибе реки и отделялся от улицы площадью, было хорошо видно казаков и демонстрантов.
Из-под копыт сытых, резвых лошадей брызгами разлетался избитый подковами снег. Взнузданные лошади всхрапывали, выгибали шеи, до красноты раздували мягкие ноздри.
Живая лава огромным клубком катилась навстречу демонстрации. У Матвея перехватило дыхание. Перед отрядом казаков колонна демонстрантов казалась беззащитной. Но, точно по какому-то сговору, демонстранты крепче сомкнулись, а знаменосцы вскинули выше красные полотнища.
Порывы холодного ветра подхватывали кумач флагов и рвали его ввысь, точно хотели показать всему городу.
Но вдруг пение оборвалось, в рядах демонстрантов произошло замешательство. Вслед за этим послышались выстрелы и крики:
– Полицейские!
Эти возгласы показались Матвею странными. Он не видел полицейских. Но выстрелы участились, и он понял, что полицейские, переодетые в штатское платье, напали на демонстрантов с тыла.
Казаки, как будто ожидавшие этого, рванулись вперед. Напуганные обыватели кинулись врассыпную, сшибая друг друга. А у демонстрантов с казаками и полицейскими завязалась ожесточенная драка.
Казаки неистовствовали. В их руках мелькали шашки и плети.
Особенно свирепствовал один чубатый казак. Лошадь его подымалась на дыбы, подминала под себя людей, а он хлестал плетью направо и налево.
У Матвея будто что-то загорелось в груди. Расталкивая людей, он побежал вперед, отстегивая кобуру револьвера.
«Смажу сейчас гада!» От возбуждения кровь стучала в висках.
Но кто-то из демонстрантов опередил Матвея: озверевший казак подпрыгнул на седле, покачнулся, схватился руками за голову и упал с лошади.
Демонстранты, прорвав кольцо полицейских и казаков, бросились во дворы и переулки. Не прошло и четверти часа, как площадь опустела. Матвей вернулся домой и долго не мог успокоиться. Ему хотелось поделиться своими впечатлениями с Антоном, а тот, как назло, не возвращался.
Матвей ходил по комнате, ложился на кровать, вставал и опять ложился.
Наконец, уже в сумерках, пришел Антон. Голова у него была перевязана белой марлей, он с трудом стоял на ногах.
Матвей помог товарищу раздеться и, когда тот лег на кровать, спросил его:
– Ты был там?
Антон, морщась от боли, указал глазами на дверь. Матвей закрыл дверь на крючок, присел к нему на кровать и тихо сказал:
– Тебя сегодня же посадят. Надо бежать!
– Чудак ты! Я был переодет и, видишь, усы и бороду сбрил.
Матвей согласился: в таком виде и он не узнал бы Антона.
– Убитые есть? Соколовский как? – спросил он.
– Ничего еще не знаю, – со стоном сказал Антон и, помолчав, продолжал: – Если, Матюха, кто пронюхает насчет моей головы, говори, что по пьяной лавочке наклепали.
Матвей посмотрел ему в глаза и улыбнулся дружески, тепло.
– Ты знаешь, Матюха, – встревоженно зашептал Антон, – когда они налетели на нас, у меня будто пожар начался внутри. Рванулся я вперед, и сам не знаю, откуда силы взялись. Подыму руку, тряхну – летит из седла. Ну, думаю, получай сполна! Не заметил, как и голову рассекли. Эх, брат, людей бы нам побольше, мы бы не этакую кашу заварили…
– А мне не сказал, черт рыжий! – прервал его Матвей.
– Тебе нельзя. Ты в другом деле нужен. А молчать обязан, как член партии.
– Ох, черт! – воскликнул Матвей и сжал Антона так крепко, что тот застонал.
2
Чем дальше затягивалась война, тем больше росла дороговизна. Городской люд платил за хлеб втридорога, в деревне наживались богачи. Беднота не вылезала из долгов, из недоимок по налогам, из кулацкой кабалы. Но не только война несла разорение крестьянскому хозяйству.
Еще по рассказам Анны во время побывки ее в городе Матвей узнал, как развернулись Юткины, Штычковы, Крутковы, купцы Голованов и Белин, как бессовестно наживались они на народной нужде. Встречаясь на базаре или на постоялом дворе с волченорскими мужиками, Матвей не раз слышал их жалобы на горькое житье-бытье.
Да, шла война – тяжелая, бессмысленная, приносившая один позор поражений. После сдачи Порт-Артура последовал разгром русской армии под Мукденом, после Мукдена – страшная гибель всего русского флота под Цусимой. В народе росло недовольство войной, дороговизной, всей нищей жизнью, неспособностью и нежеланием царского правительства облегчить положение трудового люда. По фабрикам и заводам прокатилась волна политических стачек и демонстраций, рабочие открыто выступили на штурм самодержавия. В России крестьяне громили помещичьи имения. Выходило, что одну безрассудную войну ведет царь в Маньчжурии, против японцев, другую, еще более безумную, в России – против своего же народа.
Так думал Матвей, уже убедившийся в том, что Соколовский был тысячу раз прав, когда предсказывал начало революции.
Матвей шел на постоялый двор. Дела на пасеке становились все хуже – из года в год рос долг Кузьмину. Сокращались и посевы. Надо было с кем-нибудь из земляков переслать Анне деньги.
В полутемной, наполненной сизым табачным дымом большой чайной постоялого двора купца Голованова было шумно и душно. В переднем углу сидел какой-то одноногий солдат с костылями, вокруг него толпились мужики. Матвей огляделся и, не заметив никого из земляков, сел в сторонке на лавку, прислушался. Разговор шел о войне.
– Ты скажи, служивый, – донимал солдата разбитной рыжебородый мужик, – неужто уж япошка-то так дюже хорошо воюет, что русскому с ним не совладать?
– Дай нашим такое оружие, и наши воевать хорошо будут, – ответил солдат. Помолчав немного, он продолжал: – У них одних пулеметов сколько, – а нашим приходилось почти с голыми руками в бой ходить.
– Ишь ты! А ведь держава, говорят, с гулькин нос, – вырвалось у другого мужика.
– Был у нас в роте один московский мастеровой, грамотный парень, так он нам тайком от офицеров сказывал, будто японцы десять лет всякое оружие и амуницию копили, а наши понадеялись на «ура», да и напоролись.
– А как с одевкой, с едой было?
– Из-за этого сильно не бедствовали, а вот оружия маловато было. Однова получаем приказ построиться – и к железке, винтовки из эшелона получать. Ладно, подходим. Распечатывают вагоны, смотрим… иконы. И смех и грех! Куда ж нам столько? Воевать ими не будешь.
Мужики покачали головами, невесело посмеялись.
– Ну, а офицеры дюже над солдатами строгость блюдут? – спросил опять рыжебородый, видимо гордясь тем, что направляет разговор.
– Всяких офицеров пришлось повидать. Конечно, офицеры все-таки не родня солдату, но были и обходительные. Был у нас полуротный Симов. Смельчага мужик. Бывало, идем на японцев, так он всегда впереди. Ну, таких все ж таки мало, – усмехнулся солдат, – больше свою шкуру берегут.
– А бивали солдат? – спросил кто-то из мужиков.
– Ну, а то разве бывает без этого? – ответил солдат просто. – У нас в роте батальонный одного саблей пырнул: честь, вишь, ему тот не отдал. Конечно, волнение вышло. Снесли мы все оружие в кучу: «На, мол, воюй сам». Командир кричит: «Вызову сотню казаков, всех порубят!» – «А мы, говорим, из пушек палить начнем». У нас свои часовые у орудий и денежных ящиков стояли. Дня три так жили. Потом другая часть пришла, у нас многих солдат позабрали, сказывали, будто судили их полевым судом. Верно, все больше из городских. Народ отчаянный. Попался и этот московский мастеровой. Тот, бывало, все меня спрашивал: «Скажи, Мартын, за кого ты воюешь?» – «Ну, за кого, мол, известно: за себя, за Россию». – «Чудак ты, говорит, Мартын. Ты не за себя воюешь, а за царя. Тебе от этой войны разор один».
– А что, разве не разор? Истинная правда, – разноголосо загудели мужики.
– Да, совсем обеднял народишко, – снова раздался тенористый голос рыжебородого мужика. – А жаловаться не моги, живо упекут в каталажку. Сказывали, будто зимой в Петербурге попробовал народ пойти к царю жаловаться, так, слышь, и близко ко дворцу не пустил. Всех начисто казаки порубили.
«Мартын! Неужели это Мартын Горбачев из Волчьих Нор, товарищ по солдатской службе? – Матвей сорвался с места и, протолкавшись вперед, стал пристально всматриваться в лицо одноногого инвалида. – Быть того не может! Тот был богатырь богатырем, а этот… Нет, не он! Этот и лицом старше лет на двадцать».
Солдат поднял на Матвея тоскливые глаза. Крепкие, большие руки его тряслись, верхняя губа подергивалась, точно внутри ее была пружинка. Лицо, опаленное порохом, было все в синих крапинках и напоминало дроздиное пестрое яйцо.
– Не признаешь?
– Мартын, ты ли это, браток?
– Я, Матвей, – попробовал улыбнуться Мартын и, опираясь на костыли, стал подниматься с лавки.
Матвей подхватил его, обнял, потом отступил на шаг.
– Эх, брат ты мой, что от тебя осталось! Как же теперь жить-то будешь?
– Вот как хошь, так и живи. На одной ноге по пашне не попрыгаешь.
Мартын поник головой, стоял, расставив костыли, и вид у него был жалкий, беспомощный. Матвей усадил его на лавку и сам сел рядом. Мужики, покачивая головами, разошлись по своим местам.
Матвей заказал чаю, колбасы, хлеба, немного водки, Мартын подбодрился и много рассказал интересного из того, что хотелось знать Матвею.
Волченорских мужиков в этот день на постоялом дворе не оказалось. Прощаясь с приятелем, Матвей вынул четыре красненькие и протянул Мартыну.
– Держи, служба. Расходуй тут на еду до попутчиков, а остальные передай жене. Не пропьешь?
– Что ты, Матвей, – с обидой проговорил Мартын. – Все до копейки отдам Анне, у меня есть еще немного денег. А пить мне и нельзя много-то, доктора запретили…
Выйдя с постоялого двора, Матвей прямо направился к Соколовскому, чтобы рассказать ему о своей встрече с инвалидом, а главное – передать, что ость теперь и в деревне свои люди.
3
Жарким июльским днем Матвей после ночного дежурства поднялся поздно. Умылся. Перед обломком зеркала причесал густые русые волосы, ножницами чуть укоротил отросшие усы и сел пить чай.
Вдруг в дверь постучали. Подумав, что это дурачится Антон Топилкин, мастер на шутки, он крикнул:
– Дури, дури там больше, чай как раз и простынет!
Дверь легонько скрипнула, и женский голос спросил:
– Можно?
Матвей обернулся. В узкое отверстие немного приоткрытой двери на него смотрели большие синие глаза. Он вскочил с табуретки и, смущенный беспорядком, царившим в комнате, несколько секунд не знал, за что приняться: приглашать ли неожиданную гостью в комнату или схватить веник и замести сор в угол.
Ольга Львовна вошла, не дождавшись его приглашения. Она сделала вид, что не замечает ни беспорядка в комнате, ни смущения хозяина, и, поздоровавшись, присела на табуретку.
– Мы одни? А стены у вас не имеют ушей? – спросила она а улыбнулась просто и хорошо…
И от этой шутки, от теплоты, с какой она произнесла эти слова, Матвею стало легко, и смущение исчезло.
– Не бойтесь. Стены надежные.
Ольга Львовна вынула из сумочки листок-прокламацию и протянула Матвею.
– Вот то, что вы просили. Федор Ильич советует распространить.
– «Про царя, про войну, про нужду народную», – тихо читал Матвей.
– Дайте спички.
Матвей подал, и через секунду листок вспыхнул в его руке красноватым пламенем.
Ольга Львовна передала Матвею адрес квартиры, где ему и Антону предстояло вечером получить листовки, сообщила пароль и собралась уходить.
– До свидания, – проговорила она, но, сделав несколько шагов к двери, остановилась. – Если меня здесь заметили и у вас спросят, кто я, что вы скажете?
Матвей окинул ее глазами. Она стояла перед ним в длинном темном платье с глухим, высоким воротником, подпираемым косточками до самых ушей, в большой черной шляпе.
– Я скажу, что приходила жена брата, – проговорил Матвей, – брат, мол, захворал, навестить его звала.
– Брат у вас кто?
– Лавочник.
Она кивнула головой.
– Чудесно! Я, кажется, в этом наряде на лавочницу и похожу. – Она комично приподняла плечи, взмахнула шелковой сумочкой на длинном шнуре и вышла.
Матвей прикрыл за ней дверь и, возвратясь к столу, подумал:
«Ой, не попадись, голубушка! Глаза-то у тебя больно приметные. Синь так и брызжет».
Вечером Матвей с Антоном получили по большой пачке листовок.
Матвей быстро справился с заданием. На постоялом дворе купца Голованова ему посчастливилось встретить жену Мартына Горбачева, приезжавшую в город за грошовой солдатской пенсией мужу, и двух фронтовиков из Жирова и Балагачевой, возвращавшихся домой с белыми билетами. Половину листовок Матвей послал Мартыну с запиской, остальные поделил между фронтовиками. Можно было не сомневаться, что фронтовики не подведут и листовки попадут куда надо.
Антон ночь простоял на вышке, а ранним утром вышел на тракт и роздал листовки крестьянам, возвращавшимся из города в дальние деревни. Отдав последнюю листовку неграмотному мужику с наставлением «обязательно прочесть на сходке», Антон спрыгнул с телеги. Мимо галопом пронеслась полусотня казаков. Антон посмотрел им вслед и по-разбойничьи оглушительно свистнул. Лошадь у мужика шарахнулась в сторону.
– Тпру-у! – крикнул мужик, останавливая лошадь, и выругался: – Дьявол вас носит, окаянных!
– А не любишь ты, дядя, я вижу, чубатых, – рассмеялся Антон.
– За что их любить-то, – проворчал мужик. – Один моего паренька так саданул нагайкой по голове, нечистая сила, аж до самой кости рассек. В больницу вот попроведать ездил.
– Где работает паренек-то?
– В депо. Забастовка, вишь, у них там идет. Все чугунку хотят остановить.
– Знаю, дядя. Там у меня крестный живет. И твоего паренька, сдается мне, знаю. Ну, бывай здоров, да не забудь о сходке, – сказал Антон и быстро зашагал к городу.
У самого въезда в город, завернув за угол какого-то постоялого двора, Антон наткнулся на двух полицейских. Клинками шашек они сдирали с забора крепко наклеенные прокламации, – точь-в-точь такие же, как сам Антон только что раздавал мужикам. Сердце у Антона дрогнуло от радости. Значит, не один он хорошо поработал нынче.
Дома Антон преспокойно напился чаю и собрался отдыхать. Только снял сапоги, вбегает посыльный из конторы.
– Топилкин, к начальнику!
У Антона заныло сердце. Почувствовал он, что стряслось неладное.
Аукенберг сидел в кресле за большим письменным столом. Антон козырнул и, кинув взгляд на стол начальника, увидел листовку.
«Предал кто-то», – вспоминая все прошедшее утро, подумал он.
Горько было сознавать, что не оправдал он доверия и не сделал порученного дела аккуратно, как другие. Мысли об этом вытеснили и подавили страх за себя.
«Сам сгибну, а товарищей не выдам», – мысленно подбадривал себя Антон.
А начальник нарочно медлил, бросал на вышкового надзирателя испытующие взгляды и все шевелил пальцами, точно что-то ощупывал ими.
– Ты что же, Топилкин, давно у социалистов служишь? Много они тебе платят за распространение прокламаций? – тихо проговорил наконец Аукенберг.
– Я что-то не пойму, ваше высокоблагородие, о чем вы? О каких прокламациях? – сказал Антон подчеркнуто грубовато.
– Что ж, по-твоему, эта листовка сама на постовую вышку залетела?
Начальник не подозревал, насколько важно было знать это Антону. Тот вмиг сообразил, что его не предали, а подвел он себя сам, обронив листовку ночью, когда перекладывал из сапог за пазуху.
– Дык эту бумажку я сам бросил на вышке, ваше высокоблагородие, – проговорил Антон, стараясь всем своим видом убедить Аукенберга, что он не видит в этом ничего предосудительного.
– Сам бросил? Я в этом не сомневаюсь! – возмутился начальник. – А ты знаешь, что это за бумажка? Ты ее читал?
– Никак нет. Мы только по-крупному читать можем, а там дюже мелко. В глазах рябит.
Антон приоткрыл свои толстые губы и немигающими глазами уставился на разгневанного начальника. Лицо его приняло тупое выражение, как у дурачка Андрюхи Клинка.
– Но позволь, где же ты взял эту листовку? – строго спросил Аукенберг. – Не с неба же она к тебе свалилась?
Антон, выдерживая свою роль до конца, засмеялся, хотя в вопросе начальника не было ничего смешного, и забормотал равнодушно, с улыбкой:
– Знамо, она, эта бумажка, не с неба слетела. Что верно, то верно. А только я ее сам бросил. Их на Болотной видимо-невидимо валялось. Вижу, народ хватает, ну и я одну прихватил…
Аукенберг вскочил с кресла и, стукнув кулаком об стол, закричал:
– Врешь, каналья! Эту прокламацию тебе дали социалисты. Кто дал? Говори!
В это время в контору вошел Матвей Строгов. Через неплотно прикрытую дверь кабинета он слышал крик начальника.
Матвей нагнулся к уху делопроизводителя, спросил:
– Кто у начальника?
– Топилкин с прокламацией влопался. Говорит, что поднял на Болотной.
«Надо выручать», – решил Матвей и направился к дверям кабинета.
Начальник взволнованно ходил за столом, и багровая щека у него подергивалась нервным тиком.
– Вместо чистосердечного признания, – говорил он, задыхаясь от волнения, – как это требуется от тебя по долгу службы, ты начинаешь лгать… лгать без зазрения совести!
– Но он не врет, ваше высокоблагородие, – самовольно войдя в кабинет, проговорил Матвей.
Аукенберг остановился с приподнятой рукой.
– Прокламацию Топилкин поднял на улице, и я ему велел отдать ее вам, – торопился высказаться Матвей, опасаясь, что начальник выгонит его прежде, чем он успеет это сказать.
Но тот стоял не двигаясь и слушал.
Матвей повернулся к Антону и оттого, что втайне негодовал на него, спросил со злостью в голосе:
– Ты почему не отдал бумажку начальнику? Я же тебе говорил, что она бунтарская! Дурило чертово!
Антон переступил с ноги на ногу и сделал это так смешно, что Матвею сразу вспомнился волченорский дурачок, и он чуть не рассмеялся.
– То-то, что говорил, – забормотал Антон, – а мне, вишь, невдомек. Думаю, брошу ее тут, на вышке, – и делов только. Гляди, сопреет.
Матвей понял, что в этих словах Антона кое-что было специально для него. Он еще не знал, каким путем листовка оказалась в руках начальника, и упоминание Антона о вышке все объяснило ему.
– «Гляди, сопреет», – передразнил он Антона. – Раз своего понятия не имеешь, – слушайся других. Хорошо еще, что на вышке бросил, – свои подобрали. А бросил бы где-нибудь на улице – и получай каторгу!
Антон стоял, опустив голову, пожимая плечами, разводил руками и, вздыхая, говорил вполголоса:
– Вот еще бяда-то!..
Аукенберг наблюдал за Антоном и, когда убедился, что все было так, как изображают надзиратели, опустился в кресло.
– В следующий раз, Топилкин, – сказал он, – подобные листовки доставляй мне лично в любое время дня и ночи. А за сегодняшнее объявляю выговор. Вы свободны. – Он движением руки показал надзирателям на двери.
Они по-военному повернулись и вышли.
На другой день Матвей сообщил о происшедшем Соколовскому. Федор Ильич похвалил его за находчивость и посоветовал сделать все, чтобы начальник уверился в искренности Антона.
Возвращаясь вечером домой, Матвей купил экстренный выпуск телеграмм. Антон в эту ночь не дежурил. Матвей прочел сообщения с фронта, бросил желтый листок на стол и, уже лежа в достели, рассказал Антону о беседе с Соколовским.
В два часа ночи Антон оделся и направился к дому, в котором жил начальник тюрьмы. Взойдя на крыльцо, он резко дернул проволоку звонка.
Дверь открыла прислуга, рыхлая, толстомордая девка.
– Начальника давай! Буди начальника! – заорал Антон.
Испуганная ревом, девка бросилась в спальню барина. Через минуту-две в халате, с помятым, взволнованным лицом вышел сам Аукенберг.
– Что случилось? Побег? Бунт? – спросил он дрожащим голосом.
Антон поспешно извлек из кармана шинели желтый листок и заторопился, скрадывая концы слов:
– Вот туточки, ваш выс-благородь, поднял. Гляжу, лежит. Посмотрел – по-печатному писано.
Аукенберг развернул листок, и брови его поднялись.
– Ты, Топилкин, болван! Не смей мне больше носить таких бумажек!
Антон, открыв рот, собирался сказать что-то.
– Вон! – неистово рявкнул Аукенберг.
Антон вылетел пулей.
Утром Антон, изображая в лицах всю сцену, заставил Матвея хохотать до слез.
4
Долго большевистский подпольный комитет вел деятельную подготовку к всеобщей забастовке. Наконец наступил день, когда по приказу стачечного комитета все предприятия города прекратили работу.
Забастовщики требовали созыва учредительного собрания, предоставления народу демократических свобод, восьмичасового рабочего дня, повышения заработной платы, отпусков. Всеобщая забастовка началась так организованно, что ни предприниматели, ни городские и губернские власти ничего не сумели противопоставить ей. Полиция попробовала окружить депо, но, наткнувшись на серьезный отпор вооруженных рабочих, отступила.
Несколько дней город был фактически в руках бастующих. Матвей и Антон ходили по притихшим улицам, смотрели на закрытые магазины, потухшие трубы заводов, рассуждали и радовались: вот, мол, какова сила рабочих – захотят остановить жизнь, и остановят; пусть-ка попробуют капиталисты пожить без кормильцев! Друзьям казалось, что до новой жизни остался один шаг. Но вскоре произошли большие перемены.
Из соседнего города губернатору доставили царский манифест от семнадцатого октября.
Печатники бастовали, и первое время манифест пришлось размножать от руки. Его немедленно расклеили по улицам. Толпы людей собирались около заборов, на которых висели большие исписанные листы бумаги, и оживленно обсуждали манифест.
В тот же день стачечный комитет в самом большом здании города собрал митинг забастовщиков. Купечество и духовенство в свою очередь провели в церквах молебны и проповеди. Предвидя возможность нападения полиции и черносотенцев на митинг, большевики позаботились об охране. Кроме специальных дружин, были приглашены вооруженные одиночки. В число этих одиночек попали Матвей Строгов и Антон Топилкин. О митинге их известила Ольга Львовна.
Они пришли на митинг с опозданием. Городской театр был уже битком набит. Вокруг театра и по улицам, примыкающим к нему, патрулировали рабочие из охраны.
С большим трудом Матвей с Антоном пробились вверх, на галерку. Со сцены, которую из-за тесноты видели немногие, до них долетали слова оратора.
– Антоха, слышишь, Федор Ильич говорит, – сказал Матвей, узнав голос Соколовского.
– Манифест – это удар по революции, – разносилось по театру. – Манифест рассчитан на то, чтобы поколебать единство, которое установил рабочий класс с крестьянством, солдатами и служащими. Манифест – это уступка прежде всего буржуазии. Он не меняет положения трудящихся. Социал-демократы большевики призывают рабочих, крестьян, служащих, солдат не увлекаться обещаниями царя и красивыми фразами заигрывающих с ними либералов. Добиться коренного улучшения жизни трудящихся мы сумеем не реформами, предложенными сверху, не подачками, а революцией, свержением ненавистного всему народу самодержавия.
От имени социал-демократов большевиков я предлагаю сохранить фронт всеобщей забастовки, создать совет рабочих депутатов и передать всю власть в его руки.
В зале поднялся шум. Крики «браво!», «правильно!», аплодисменты слились со свистом и возгласами «долой!».
Антон толкнул Матвея локтем в бок. Он был удивлен этой разноголосицей, Ему казалось, что кто-кто, а бастующие должны понимать, что манифестом царь спасает свою шкуру.
Когда шум стих, председатель собрания предоставил слово новому оратору. Его певучий, красивый голос показался Матвею знакомым. Он вытянулся весь, насколько мог, и через головы впереди сидящих увидел на сцене студента Горского. Это был тот самый Горский, который на памятном собрании в тюрьме с яростью защищал позицию Мартова на Втором съезде партии.
Горский недавно вышел из тюрьмы и теперь руководил в городе меньшевиками. Он считал, что манифест – это завоевание революции, и потому надо не вставать к нему в оппозицию, а использовать все то, что им предоставлено, призывал немедленно закончить забастовку и на демократических началах произвести выборы в городскую думу.
Горскому не дали договорить. В зале поднялся шум и гвалт. Кто-то с галерки кричал громко:
– Долой предателей! Изменники! Подлизули буржуйские!
Оратор не уходил с трибуны и, когда немного стихло, пропел своим певучим голосом:
– Мы не хотим без нужды проливать кровь и потому отзываем своих представителей из стачечного комитета.
В зал будто бросили бомбу. Люди поднялись со своих мест, а какой-то расторопный паренек запустил в Горского калошей. Тот замахал руками, прокричал в зал что-то злое и торопливо скрылся за сценой.
Матвей, стараясь перекричать общий шум, рассказывал Антону в самое ухо:
– Знаю я этого. Он и в тюрьме против Беляева народ мутил.
В это время в разных местах театра появились новые ораторы. Это были большевики, и среди них Матвей и Антон вновь увидели Соколовского.
Председатель собрания, стоявший за столом, долго пытался навести порядок, но, видя бесплодность своих усилий, бросил колокольчик и ушел.
Потом на сцене появился опять Горский. Он что-то прокричал, по-прежнему размахивая руками, и поспешил по сходням к запасному выходу, ведущему на улицу. Вслед за ним потянулись его единомышленники – в дверях мелькали бобровые шапки приказчиков, студенческие шинели, чиновничьи картузы.
В зале остались железнодорожники, грузчики, водники, но фронт общегородской забастовки был расстроен.
Ночью, всего лишь через несколько часов после объявления царского манифеста, началось то, что предсказывал на собрании большевик Соколовский. Отряд полицейских и солдат внезапно налетел на депо и окружил забастовщиков, превративших красное задымленное здание в неприступный бастион.
5
В обед политические обнаружили в бачке с супом крысу. Они отказались есть и потребовали к себе начальника. Тот не явился. Тогда политические объявили голодовку и потребовали прокурора. Это требование возымело действие. Начальник незамедлительно прибыл в барак.
Политическим был заказан новый обед. На кухню послана ревизия. Письменный протест на имя прокурора принят.
Но через час начальник одумался, приказал суп, в котором обнаружили крысу, не выливать, а выдать на ужин уголовным.
Матвея это решение начальника возмутило.
– Ваше высокоблагородие, – сказал он, – уголовные разве не люди?
Начальник закричал на него:
– Строгов, не забывайся! Я здесь хозяин…
Матвей выскочил из канцелярии, задыхаясь от гнева. Он побежал к Топилкину и рассказал ему о приказе начальника.
Антон хладнокровно выслушал Матвея.
– Надо не допустить этого и проучить начальника.
Они решили действовать.
Матвей, во избежание подозрений, должен был уйти куда-нибудь. Всю работу взял на себя Антон Топилкин. Ему предстояло после возвращения уголовных с работы пройти к ним во двор, встретить уголовника Яшку Пройди-свет и сообщить ему о крысе. В случае, если Пройди-свет усомнился бы в искренности Антона, Антон должен был сказать, что его послал Матвей Строгов. Пройди-свет любил дядьку Строгова.
День клонился к вечеру. Матвей побродил по улицам и решил зайти к брату. У Власа он застал гостей.
За столом сидели: старший пристав Синегубов, купец Голованов с сыном и невесткой, священник отец Абросим, поручик Хвостов с женой, контролер акцизного управления Семин.
Как видно, гости только что сели. Все еще были трезвые и разговаривали мирно, тихо, с уважением друг к другу.
Влас без радушия встретил младшего брата. Он заметил в глазах Матвея не то озорство, не то злобу. Матвей разделся, поздоровался с гостями, без жеманства, просто, и спросил:
– Ты, Влас, в честь чего это пирушку устроил?
Влас поднял угловатые, костлявые плечи, сказал с поддельной радостью в голосе:
– Чудак! Николай-то Александрович, наш батюшка царь, цел и невредим остался!
– Э, нашел чему радоваться!.. – засмеялся Матвей.
От этих слов Матвея зарозовело нестареющее лицо Власа. Он принялся угощать гостей, явно желая замять резкость брата. Но контролер акцизного управления Семин уцепился за слова Матвея:
– А вас разве это не радует? Скажите, не радует?
Матвей засмеялся злым смешком.
– А почему меня будет радовать?
– Странно! Все честные люди радуются этому… фю-фю-фю. А вы, кажется, придерживаетесь иной точки зрения… фю-фю-фю.
– Все честные люди?! Это кто же – честные люди? Не вы ли уж? – Матвей уничтожающе посмотрел на акцизного чиновника.
– Помилуйте, – растерялся контролер. – Вы, кажется…
– Это вам кажется, – сказал резко Матвей. – Честные люди! Знаем мы этих честных людей, знаем и честность царя. Девятое января никто еще не забыл.
Влас вытягивал под столом ноги, толкал ими, пытаясь остановить Матвея. Но тот поджал ноги, и как Влас ни старался дотянуться до него – не мог. Его удары приходились по ногам невестки купца Голованова и отца Абросима. Они морщились, прятали ноги под стулья.
– Да вы, кажется, и в честности царя сомневаетесь? Фю-фю-фю.
Влас понял, что спор не приостановить. Он усиленно принялся потчевать гостей вином. Все, за исключением контролера акцизного управления Семина, охотно пили. Но тот отталкивал от себя рюмку, яростно бросался на Матвея, кричал. Матвей говорил спокойно, и это еще больше злило чиновника.
– Нечего сказать, хорошего учителя честности нашли!
Но тут Матвей хватил через край. Захмелевшие гости беспокойно задвигались, зашептались, строго, с укором взглянули на Власа, на двери, поручик даже зафыркал. Контролер поднялся.
– Господа, – заговорил он взволнованно, – господа, это же социал-демократ, это же фю-фю-фю, черт знает что такое!
Матвей схватил чиновника за плечо, усадил его на стул и быстро вышел из-за стола.
– Садитесь, пейте, а то не достанется… Я уйду.
Отдуваясь, чиновник прошептал:
– Нет, это невозможно, господа…
– Выпейте, выпейте, Илья Кузьмич. – Влас пододвинул к нему рюмку. – Успокойтесь. У меня брат-то шутник. Вы думаете, он это и вправду завел с вами спор? Он всегда так людей на испытку берет. Послушаешь – будто ему на каторге место. А потом он вас же за стойкость и похвалит. Веру вашу проверяет. Прочен ли, дескать.
– Неужели?
– Вот как! – изумлялись гости.
– Да, да, – не смущаясь, подтвердил Влас. – Всегда таким манером людей на испытку берет. А так-то он у меня служака. Награды получал.
Захмелевшие гости поверили, смеялись над горячностью контролера, да Семин и сам заколебался.
– Ах, какой оригинал! Фю-фю-фю. Остроумно! А как он, знаете, распалил меня! Просто и сейчас не могу успокоиться.
Влас поднес всем по рюмке и торопливо вышел в кухню. Он боялся, что Матвей вот-вот вернется. В кухне, где Матвей курил самокрутку, Влас набросился на брата:
– Ты что, Матюха, с ума сошел? Да ведь тебя самого за это посадить могут!
В другой раз Влас бы строже обошелся с братом, но теперь он боялся рассердить его. Знал, что если рассердит – не миновать беды. Ему хотелось сейчас, чтоб Матвей ушел от него.
– Ты думаешь, я и в самом деле ради царя пирушку устроил? – говорил Влас. – Как же! Сто целковых истратил. Царь, что ли, мне даст? Дожидайся! Мне надо, чтобы Голованов векселя отсрочил. Понял, куда я гну? Ну, иди, иди, Матюха. Мне к гостям надо.
Влас ушел. Матвей подумал: «И верно, лучше уйти, чтоб не мутило». Он оделся, заглянул в дверь комнаты, где были гости, попрощался:
– До свидания, господа!
Гости проводили его улыбками и возгласами:
– Ах, оригинал какой!
– Остроумно, правда, Жорж?
– Фю-фю-фю!
Ночью Матвей узнал у Антона, что вечером уголовные подняли бунт, разгромили кухню и поддержали протест политических.
6
Этот день был полон неожиданностей.
Днем, сдав дежурство и наскоро пообедав, Матвей отправился на базар прикупить кое-что для общего хозяйства с Антоном.
Когда он вернулся с базара, застал в тюрьме полный переполох. Среди бела дня бежал крупный аферист, красавец Яшка Пройди-свет.
Настоящего имени Яшки никто не знал. Но, судя по его манерам, он когда-то вращался в высшем обществе. Яшка хорошо говорил по-французски. Чиновники много судачили об этом, удивлялись, но в Яшкино благородное происхождение все-таки не верили.
Но однажды в тюрьму пожаловала роскошно одетая петербургская дама. Она не захотела иметь дело с мелкими чиновниками и потребовала свидания с самим начальником тюрьмы. Начальник принял ее немедленно.
Через несколько минут Яшку вызвали в комнату свиданий. Петербургская дама оказалась его матерью.
Яшка не растерялся и удивленно спросил:
– Пардон, мадам, за кого вы меня принимаете? Вы, очевидно, ошиблись.
– Илюша, родной мой, ну к чему это опять? Папа просит прощения. Вот его письмо. Забудь, мой мальчик, обиду. Вернись. Мы так одиноки, – со слезами на глазах заговорила женщина.
– Оставьте меня в покое, мадам. Я вас не знаю.
Матери стоило больших усилий не разрыдаться. Но она сдержалась и попросила присутствовавшего при свидании тюремного чиновника оставить ее одну с сыном. Разговор с глазу на глаз продолжался с полчаса. Вдруг дверь раскрылась, и дама обрадованно крикнула:
– Господа, он согласен признать меня!
Чиновник вошел в комнату свиданий. Яшка Пройди-свет холодно смотрел на мать.
– Ну, Илюша, родной, скажи этим господам, что ты мой сын. Скажи – и ты будешь на свободе!
Яшка Пройди-свет поднял голову и спокойно заявил:
– Я не могу сказать этого. Я вижу вас первый раз в жизни, мадам.
Мать упала в обморок, а Яшку увели в камеру.
Петербургская дама уехала, ничего не добившись, но загадочность, которой была окутана личность Яшки, исчезла.
Семнадцати лет от роду молодой граф, сын богатого помещика, проиграл в карты десять тысяч рублей. Денег с собой у него не оказалось, и пришлось дать подписку. Старый помещик был скуп. Деньги он уплатил, а сына в присутствии его друзей и возлюбленной назвал мошенником. Оскорбленный сын бежал из дома, связался с преступным миром и теперь кочевал из тюрьмы в тюрьму, отвечая на все мольбы родителей вернуться домой отказом.
Все знали, что Яшка Пройди-свет не раз совершал побеги из тюрем. Событие взволновало тюремное начальство не своей неожиданностью, а таинственностью. Многие видели, как Яшка вместе с арестантами своего коридора шел в баню, как он последним вошел в соседнее с раздевалкой помещение, где парикмахер из уголовных обслуживал в определенные часы то арестантов, то тюремных надзирателей. А из бани Яшка не вернулся. В раздевалке после него остался только бушлат с записной книжкой в кармане, куда он аккуратно заносил свои картежные долги, да смена грязного белья.
Даже старые радзиратели в недоумении разводили руками: всякие побеги видали они в своей жизни, а такого номера еще никто не выкидывал. Не голым же бежал арестант!
Только Матвей догадывался, как могло произойти это. Яшка Пройди-свет был переодет в надзирательскую форму, сшитую Капкой по Матвеевой мерке. Матвей ждал, когда заглянет Капка, чтобы проверить свои подозрения. Однако Капка не пришла ни в этот вечер, ни в следующий.
Исчезновение Капки никого не удивило. Матвей открыл наконец тайну, которая была известна надзирателям уголовного отделения тюрьмы: Капку уже давно повенчал тюремный поп с Яшкой Пройди-свет.
Спустя два дня после исчезновения Капки парикмахер сунул Матвею записку. Придя к себе в комнату, Матвей с живым любопытством прочел:
«Милый Строгов! Я все устроила так, что никому неприятностей не будет. Я ухожу к мужу, графу Яшке Пройди-свет. Я нашла свою судьбу (будет ли она счастлива, не знаю), желаю тебе найти свою. Прощай!
К а п и т о л и н а».
Матвей несколько раз перечитал письмо Капки и от души пожелал ей счастья.
7
В начале ноября Антон Топилкин выхлопотал себе недельный отпуск и решил поехать в Волчьи Норы – проведать отца и сестру. Накануне отпуска днем он получил в конторе расчет, а вечером пошел на станцию. Ночью он домой не вернулся. Не пришел и наутро. Матвей решил, что Антону подвернулись попутчики и он уехал.
Но в полдень к Матвею пришел молодой паренек с худеньким, узким личиком и серьезными глазами. Он был одет в телогрейку, широкие штаны, заправленные в большие сапоги.
Войдя в комнату, паренек внимательно пригляделся к Матвею и только после этого справился, точно ли он видит перед собой Строгова.
– Меня послал к вам Топилкин, – сказал паренек глуховатым голосом.
– Топилкин? Да ведь он уехал в деревню.
– Никуда он не уезжал. Он в городе. А чтобы вы поверили, что я послан им, он попросил меня назвать какого-то Андрюху Клинка.
Матвей улыбнулся: паренек говорил правду.
– Товарищ Емельян – так у нас зовут вашего друга, – продолжал паренек, – перешел на нелегальное положение. Вам он советует уехать в деревню. Говорит, что вместе с солдатами, которые вернулись с войны, вы можете заняться работой с крестьянами.
Паренек все больше нравился Матвею. Видно, он не первый раз выполняет задания подпольной организации. Он говорил кратко, серьезно, и светлые, вдумчивые глаза его глядели мягко и ласково. Было в нем что-то от Беляева – такая же задушевность и суровая сосредоточенность.
– Значит, он, Емельян-то, не придет больше сюда? – спросил Матвей, впервые называя Антона его новым именем.
– Да, он уже не вернется сюда. Но будет держать с вами связь. А со мной он просил вас передать его вещи.
Матвей достал ящик Антона, вынул из него белье, положил в мешок. Потом аккуратно свернул его и подал пареньку.
– Ну, скажи ему, Емельяну-то, дружок, – начал Матвей и поправился: – Скажи ему, товарищ, что я привет шлю и желаю ему удачи в жизни.
– Передам, – ответил паренек и направился к двери.
Матвей улыбнулся ласковой, доброй улыбкой и спросил:
– А сколько тебе, дружок, лет?
– Весной семнадцать стукнуло.
– С большевиками давно?
– Уже с год как… А в депо пятый год работаю.
Паренек ушел, а Матвей, прикрыв за ним дверь, сел к столу и задумался.
Действительно, не пора ли податься в деревню? Вспомнились последние разговоры у Соколовского. Большевики горячо говорили о Третьем съезде партии в Лондоне, о Ленине, о постановке им вопроса о союзе рабочего класса с трудовым крестьянством. Матвей понял, что в то время как рабочие уже бьются с царизмом не на жизнь, а на смерть, крестьяне все еще раскачиваются слабо. Соколовский особенно подчеркивал, что работа среди крестьян становится главной задачей момента.
И мысли как-то само собой перенеслись в Волчьи Норы (как-то там Мартын справляется?), а потом на пасеку и к деду Фишке. Неугомонный старик теперь, наверное, уж закатился куда-нибудь в тайгу, на край бела света.
Матвею стало завидно. Когда-то и он вот в такие же погожие сентябрьские дни кружил по тайге, с наслаждением вдыхал чистый, пахнущий смолой воздух. Любил он выйти куда-нибудь на вершину холма, поросшего ветвистыми кедрами, сесть на колоду, закусывать сухарями и прислушиваться чутким охотничьим ухом к жизни тайги. Так иногда просиживал он, забывая о времени, до самых сумерек. Скрытая жизнь тайги захватывала его; и в ее однообразном, почти никогда не умолкаемом шуме он умел различать множество звуков.
Вот послышался где-то вверху, над головой, легкий шорох в тонкий писк. Это запасливый бурундук отправился на кедр за шишкой. Острыми зубами он перегрызет ее стебелек, сбросит на землю, спустится сам, ошелушит, вытащит орешки и запрячет их где-нибудь в земле, под валежником.
Вот застучал дятел. Древесный червяк хоть и запрятался глубоко, но крепок у дятла клюв. Не сегодня, так завтра дятел достанет червяка и полакомится им.
Потом стихнет все. Кажется, нет тут вокруг ни одного живого существа. Но вдруг пронзительно взвизгнет иволга. Заснувший в сумрачной чаще филин спросонья вообразит, что наступил вечер, заухает и, поняв ошибку, затихнет.
…Матвей больше не колебался. Достав лист чистой бумаги, он взял перо и стал писать рапорт об увольнении.
И пришло время. Где-то в Маньчжурии уже выдыхалась война. Где-то в Америке уже подписывался бесславный для царя мирный договор с Японией.