ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Год выдался на редкость неурожайным. Летом беспрерывно лили дожди. Яровые совсем не вызрели, пришлось скосить на корм скоту, а озимые остались неубранными. И хлеб и травы большею частью погнили на полях и лугах. У многих волченорцев амбары уже давно опустели. Еще с осени бабы начали печь хлеб из муки, смешанной с лебедой и мякиной. Из-за нехватки кормов свиней прирезали еще до рождественского поста; к зимнему николе, как начались морозы, принялись за овец и коров. Всех нерабочих лошадей мужики спешили сбыть татарам-скупщикам.
В эту зиму нужда заглянула и на пасеку Строговых. К бедам, причиненным ненастным летом, прибавилась еще одна: доходов с пасеки не предвиделось никаких. Взяток меда был совсем плохой – пчелы все дождливое лето просидели в ульях. Захар берег каждый фунт прошлогоднего, засахарившегося меда для подкормки пчел.
Как-то пошла Анна в амбар, заглянула в сусек и ахнула: чем жить? Подмела все сусеки, зерно ссыпала в мешки. Набралось всего два куля и одна пудовка. Этого хлеба не хватило бы до лета и на еду, а ведь надо еще что-то сберечь на весенний сев.
Анна привела в амбар свекровь, поделилась с нею своими тревогами. Решили они позвать Захара – он на дворе долбил колодки.
– Придется, старик, мед продать да хоть немного муки прикупить. Сеять будет нечем, вот и хлеб весь, – указала Агафья на мешки с зерном.
Захар посмотрел на мешки, на жену и сноху. Агафья и Анна знали, что сейчас будет: старик начнет кричать… Но Захар промолчал. Обе обрадовались: раз не закричал сразу – значит, не закричит вовсе.
– Я уж думал об этом, – спокойно заговорил Захар.
Женщины переглянулись: редко с ними разговаривал так своенравный старик.
– Мед продавать не придется: подкармливать пчелу нечем будет. У нас ведь должок есть. За прошлый год еще Кузьмину воз полагается. Откупиться надо, а то может и с пасеки погнать.
– Так что же мы будем делать-то? – почти простонала Анна.
– Сам головы не приложу! – рявкнул Захар.
Он прошел по амбару, молча повернулся к раскрытой низкой двери. Агафья взглянула ему в спину, качнула головой:
«Во идол-то!»
Захар будто почувствовал ее взгляд и, чуть обернувшись, бросил небрежно:
– Завтра к свату Евдокиму поеду. Чужим муку в долг дает – и нам поди не откажет.
На другой день Захар и в самом деле, не дожидаясь напоминаний, запряг лошадь и поехал в село.
Во дворе Юткиных он застал обычную для этой голодной зимы картину: два годовых работника таскали из амбара пудовики с мукой, у весов орудовали сам Евдоким и его отец Платон, тут же толпились мужики и бабы с пустыми мешками в руках. Один из сыновей Евдокима, Терентий, сидел под навесом у широкого чурбака, служившего ему столом, и записывал долги в толстую засаленную тетрадь.
Заехав во двор, Захар еще от ворот крикнул:
– Здорово, сваты!
– Здорово, здорово, сваток! – недовольно ответил дед Платон.
Евдоким отвернулся в сторону, делая вид, что не заметил Захара. Не радовался он приезду свата. День выдался горячий, и распивать чаи с гостями было некогда.
Захар провел лошадь в глубь двора и, не выпрягая ее, подошел к амбару.
Евдоким сыпал рожь из пудовки в широкий мешок. За кромки мешок держала Устинья, жена вернувшегося с Дальнего Востока вместе с Матвеем солдата Ермолая Пьянкова.
– Вот, Устиньюшка, тебе три пуда. Вернешь в петровки пять. Сама знаешь, хлебу теперь цены нет, а летом, бог даст, урожай будет, он, может, и в треть цены не пойдет, – говорил Евдоким, отставляя пудовку на порог амбара.
Знал Евдоким: ладный мужик у Пьянковой Устиньи, работящий, хозяйственный. Знал и то, что не вернут Пьянковы долга в петровки. Где им взять хлеба летом? Призаймут еще и семян весной. И придется Ермолаю Пьянкову отрабатывать каждый фунт полученной женой муки на юткинских полях.
– Сама понесешь или Ермолай захватит? – спросил Евдоким, указывая глазами на мешок.
– Да где он, Ермолай-то? Сам же, Платоныч, нанял купцу овес возить в город. Забыл, что ли? – недовольно проворчала Устинья.
– И впрямь забыл, с вами тут совсем голову потеряешь, – скороговоркой бросил Евдоким и снова обратился к молодой женщине: – Коли так, придется тебе расписаться порядка ради для.
Устинья подошла к чурбаку, поставила в тетради против отпечатка пальца Терентия крестик, потом взвалила мешок на плечо и пошла со двора. Мужики и бабы, стоявшие у амбаров, переглянулись, молча сговариваясь, кому черед просить дальше.
Из толпы вышел худенький старичок в ветхом, заплатанном полушубке. Борода его скаталась и торчала клином, глаза, скрытые под опухшими больными веками, слезились. Это был Иван Топилкин, отец все еще находившегося в бегах Антона.
Иван снял шапку, поклонился сначала Платону Юткину, с которым в детстве играл в бабки, потом Евдокиму.
Захар, наблюдавший за всем этим, усмехнулся вслух:
– Ты, Иван, ровно перед царями шапку ломаешь.
Старик Топилкин не взглянул на Захара. Зато Евдоким и дед Платон недружелюбно покосились на него.
– Ну, чего тебе, Иван, надо? – спросил Платон.
– Муки бы, Платон Андреич. Совсем голодуха задавила.
– Хлеба я тебе, Иван, не дам! – отрезал Евдоким, заслонив собой отца.
– Почему, Евдоким Платоныч? Ай, думаешь, не отработаю? – забеспокоился Иван.
– Сын твой Антоха обидел меня. В острог бы сукина сына за мельницу надо, да так уж я по доброте простил.
– Я за сына не ответчик, Евдоким Платоныч! – взмолился Иван.
– Одной породы! – будто отрубил Евдоким.
– Что же мне, с голоду подыхать? Ты не даешь, Демьян Штычков не дает, купцы залог требовают, а какой с меня залог? Одно остается – гроб!
Иван развел руками и взглянул на стоявших позади себя мужиков и баб, но все молчали: боялись за себя. Заступись – и пойдешь со двора с пустым мешком.
Иван Топилкин опустился перед Платоном на колени, плаксиво забормотал:
– Сжалься хоть ты, Платон Андреич!
– Иди, иди, Иван, все равно не дам! – не слушая старика, проговорил Евдоким.
Тут Захар Строгов не выдержал.
– Встань, встань, дурак! – закричал он на Ивана и обратился к Евдокиму: – Ну, сват, креста на тебе нет, пошто измываешься над человеком? Ведь на смерть мужика толкаешь!
Мужики и бабы оживились, кто-то из баб, прячась за спины соседей, сказал:
– И впрямь кровопиец.
Черные большие глаза Евдокима Юткина вспыхнули гневом. Он сердито окинул взглядом толпу и двинулся на Захара, размахивая большими руками.
– Ты, сват, не хозяин здесь! Меня учить незачем! Как мне жить, я сам знаю!
Захар рванулся вперед.
– Ты, сват, не маши руками! Я не из пугливых, меня не застращаешь!
Дед Платон, увидев, что между Евдокимом и Захаром завязывается ссора, что-то шепнул сыну на ухо, но это только подлило масла в огонь.
Евдоким, свирепея, закричал исступленным голосом:
– За гольтепу, сват, заступаешься? Ты, Захарка Строгов, сам гольтепа! Ты сам двадцать лет чужой хлеб ел.
– Я не чужой ел! Свой! Заработанный! Ты чужой хлеб ешь! Чужой! Грабленый! – кричал Захар. От волнения и натуги, с какой он старался перекричать Юткина, у него на щеках проступил яркий румянец.
Смуглое лицо Евдокима побелело. Кто-то из мужиков, наблюдавших за ссорой, не выдержав, крикнул:
– Так его, дьявола ненасытного!
Платон метался около Евдокима и Захара, уговаривая их прекратить ссору. Старик понимал, что возникла она не в урочный час: народ и без того роптал на Юткиных и Штычковых.
Длинные языки болтали, будто кто-то опять грозится пустить им красного петуха. Всем еще был памятен поджог кладей, учиненный неизвестно кем несколько лет тому назад. Платон побаивался: а ну-ка и в самом деле удумает кто-нибудь повторить!
На крик из дома прибежала Марфа. Не понимая, что происходит, она несколько секунд с испугом и удивлением смотрела на разгневанных Евдокима и Захара и вдруг заголосила, пытаясь хоть этим прекратить ссору.
Но Захар и без того решил отступить. Все, что надо, он высказал прямо в глаза, с обычной для него резкостью. Он решительно направился к лошади, хотя дело, из-за которого он приехал в Волчьи Норы, осталось несделанным.
– Пропадите вы пропадом и с хлебом вашим! Лучше с голоду сдохну, а кланяться вам не буду! – крикнул Захар.
Платон и Марфа пытались остановить его, зазывали в дом, не советовали из-за пустяков мир терять, но Захар был неумолим.
Он уехал, ни с кем не простившись.
2
Тоскливо и скучно было этой зимой на пасеке Строговых.
Захар больше не ездил к сватам, не возвращался, как обычно, из Волчьих Нор навеселе и целыми днями возился у своих колод в подвале. Опасался старик: передохнут пчелы – тогда пасеке гибель, а надежда на землю плохая.
Анна тоже больше не навещала родительский дом. Ехать мириться с матерью первой – гордость не позволяла. Со страхом думала она о том, что придется, может быть, продать лошадей. Тогда конец и ее хозяйству. Без лошадей, без семян пахоты не поднять.
В доме все ходили хмурые, неразговорчивые, погруженные в свои невеселые думы. Будущее не сулило ничего хорошего.
Даже дед Фишка потерял свою обычную жизнерадостность. Раза два еще по первой снежной пороше сходил он на охоту, да принес только одного тощего зайца и трех белок. Старик явно скучал по племяннику: брался за то, за другое, но бросал всякое начатое дело незаконченным и больше отлеживался на печи, о чем-то все думал, вздыхая и кряхтя.
А Артемка, так тот всю душу вымотал у матери. Не успеет утром глаза продрать – и за свое:
– Ма-ам, чего же тятя-то опять не приехал?
Анна не находила себе покоя.
«Ехать в город, не ехать?» – в который раз спрашивала она себя и все ждала, что Матвей скоро вернется на пасеку. Смутная тревога за мужа, за семью, за будущее своего хозяйства не покидала ее.
В один из воскресных дней в середине зимы она поехала в Волчьи Норы. Никаких особенных дел на селе у нее не было. Просто захотелось хоть на несколько часов вырваться из дому. Даже самой себе она не хотела признаться, что не могла больше томиться ожиданием, что погнало ее вдруг на село желание узнать, нет ли письма от Матвея. Староста мог передать письмо Юткиным, а те, при нынешних отношениях, и не подумают привезти его на пасеку.
После сильных снегопадов и метелей ударил крепкий мороз. Рыжий, золотистой масти жеребчик резво бежал, играя селезенкой. Под монотонное поскрипыванье полозьев Анна в сотый раз передумывала всю свою жизнь. И в сотый раз приходила к одному и тому же безутешному выводу: нет, неудачно она вышла замуж за охотника. К крестьянскому хозяйству Матвея не привязать. И раньше-то больше в тайге пропадал, а теперь вот из города не вытянешь. Ни жена, ни дети, видать, не дороги. Даже писать перестал. И войны-то никакой нет. Так, поболтали люди, да и перестали.
За полверсты до Волчьих Нор Анна остановила коня, подтянула подпругу, поправила чересседельник. Любила она похвалиться перед людьми хорошей упряжкой.
С бугра хорошо было видно село: на задах дворов чернели ометы соломы и сена, в небе стояло облачко дыма, и ветерок наносил запах гари.
Анне взгрустнулось. Она вспомнила, как раньше, еще до замужества, приходила вот на этот самый бугор с подругами на троицу, гуляла в зелени березок с венком на голове из весенних цветов. Где-то вот тут, в буераке, у журчащего холодного ручейка, волнуясь, Матвей обнял ее и неумело поцеловал в краешек губ. Анна так ярко представила это, что даже теперь, спустя много лет, ощутила в себе то волнение, которое поднял в ней тогда этот первый поцелуй Матвея.
Резвой рысью жеребчик бежал к селу. Он точно понимал, чего от него хотела хозяйка, и, колесом выгнув шею, красиво перебирал ногами.
В проулке, у въезда в Волчьи Норы, донеслись причитания какой-то бабы. Анна подумала:
«Не к добру это».
Ломким, рыдающим голосом баба причитала:
– Ох, да матушка моя ро-одная! Да зачем ты меня спороди-и-ила!..
«А, видно, Мишучиха умерла», – решила Анна, вспомнив хворавшую старуху, соседку Юткиных, и, чтобы не встречать похороны, остановилась в проулке. Однако на улице никто не показывался, а к причитающей бабе присоединились новые голоса. Какая-то молодка полуохрипшим голосом истошно взвизгивала:
– Не пущу!.. Вась!.. Не пущу-у!..
«Нет, это не по мертвому причитают», – поняла Анна и, охваченная тревогой, поспешно задергала вожжами.
Выехав из проулка на широкую улицу, она увидела толпу народа, сгрудившуюся у подвод.
– Это почему бабы ревут? – спросила Анна у проходящих парнишек.
– Японца бить мужиков отправляют, – объяснил на ходу один шустрый мальчуган и, видимо удивленный тем, что Анна до сих пор не знает такой новости, сказал товарищу: – Ну и дура – будто с того света!..
Анна подъехала к толпе и остановила лошадь. Из двора Никиты Пьянкова в обнимку вышли его сын Ермолай и Мартын Горбачев – старые сослуживцы Матвея. Поддерживаемые с обеих сторон женами, они пьяно орали.
Эх, да зачем нас забрили в солдаты
Да гонят на Дальний Восток?
А ну, да причем же мы тут виноваты,
Коли вышли на лишний вершок?..
В другом конце кто-то затянул одиноко:
Прощай, родимая сторонка,
Прощай навеки, навсегда…
– Настя! – кричал какой-то мужик в другом месте. – Лошака береги! Жеребец будет – картина! – И безнадежно добавил: – Эх, все сгинет!
Скоро к толпе подошли поп, дьякон и Евдоким Юткин, исполнявший обязанности церковного старосты.
Начался молебен. Надрывая глотку, дьякон провозглашал «здравие государю-императору Николаю Александровичу» и «победу христолюбивому воинству». Но трудно было перекричать толпу. Молебен никто не слушал.
Через несколько минут, закончив службу, поп тыкал заиндевевший от мороза крест в губы плачущим, обезумевшим от горя солдаткам.
– Кончай прощание, мужики! – крикнул староста Герасим Крутков, который должен был сопровождать мобилизованных в город.
Снова начались причитания. Немало Анна прожила на белом свете, а подобного ни разу не слышала.
Особенно дико, надсадно голосила жена Мартына Горбачева, Пелагея, обычно веселая, бойкая бабенка:
– Мартынушко мой, да соколик ты мой ненаглядный, да на кого ж ты нас спокидаешь? Да чует мое сердце, да чует мое ретивое: вековать мне век одинешенькой, да только с малыми ребятками!
Она опустила голову на плечо Мартыну, а он, будто не замечая ее, обнимал гармониста и громко выкрикивал:
– Поехали! Поехали, Митрофан! На тот свет поехали!
Отдельным кружком, в стороне от толпы, с батожками в руках стояли старики. Были тут известный зубоскал Петруха Минаков, по прозванию Царь Давид; дед Лыков, по-уличному просто Лычок; Кондрат Гуменнов, прозванный за высокий рост Полтора Кондрата; старый поселенец, начетчик Святого писания Григорий Сапун. Они смотрели на толпу, переговаривались, вспоминали былое. К ним подошел Евдоким Юткин, в волчьей дохе нараспашку и белых, украшенных красной росписью валенках.
– Ну, что, старики, загоревали? – спросил он. – Война будет короткой. Отец Аполлинарий говорит, что не пройдет и двух недель, как враг будет посрамлен.
– Тебе, Алдоха, чего горевать! – заговорил Кондрат Гуменнов. – Откупил сынов, оба у тебя дома. А погляди на других – кто работать-то станет? Весной, слышь, пахнет, а земелька – она работу любит.
– К весне вернутся, – сказал Евдоким.
– Да ты что, Алдоха, сорочьи яйца ел? «Вернутся», «вернутся»! Мы побольше твоего прожили, – загорячился дед Лычок. – Ее только начни, войну-то, она тебя, как трясина, до ушей затянет.
– Еще, Евдоким Платоныч, в Писанин сказано… – вступился в разговор Григорий Сапун, но закончить свою мысль ему не удалось.
Толпа с воем, плачем и стоном двинулась вперед, людская волна подхватила стариков и понесла по улице.
Анна поехала вслед за толпой. В те короткие минуты, которые провела она среди провожающих, в душе ее произошли перемены. Давно ли думала она о Матвее со злобой, давно ли считала его причиной и виновником неудачно сложившейся жизни? Теперь все переменилось. Появись здесь в этот памятный час Матвей – она бросилась бы ему в ноги. Только теперь, увидев собственными глазами чужое, никакими силами неотвратимое горе, она поняла, как разумно поступил Матвей.
«Нет, я супротивная, неблагодарная, негодная я», – думала Анна, возвращаясь к себе на пасеку.
Чувство горячей любви к Матвею, которое она столько времени сдерживала, захватило ее, и она поняла, что нет ничего у нее в жизни дороже его.
С этого дня она стала готовиться к поездке в город.
3
Накануне отъезда в город Анна поехала на ток за соломой. Хотелось ей все дела сделать по двору, чтобы Агафье осталось меньше хлопот. Сбрасывая вилами с копны пласты снега, она и не заметила, как подкатил на санях Демьян.
– Бог в помощь! – крикнул тот издали.
– Господи! Откуда ты? – оторвалась Анна от работы.
– Не вы к нам – так мы к вам, – улыбнулся Демьян, соскакивая с саней.
Он привязал лошадь к березке и подошел к Анне.
– Я в городе был. Твоего мужика видел.
– Брешешь?
– Провалиться на этом месте!
– Ну, как он? – Карие глаза Анны заблестели от волнения.
«Сон-то мой в руку», – подумала она.
Прошлой ночью ей снился сон: идет она будто по полям, кругом цветы, зелень, рожь колосится, медом пахнет. Вдруг слышит, собака лает. Остановилась она, ждет. Знает, что не может собака одна быть. Кто-то, значит, навстречу ей идет. Проходит минута, другая – нет никого. И собака затихла. Идет она дальше. Вдруг из-за куста на нее собака – прыг. Большая, пестрая, с телка ростом. Анна испугалась, присела, а собака обнюхала ее и давай лизать руки. Хвостом виляет, визжит, ласкается. Утром Анна рассказала об этом Агафье. Свекровь славилась умением разгадывать сны.
– Это, милая моя, к вестям, – сказала она, выслушав Анну. – Вот посмотри: либо письмо от Матвея получишь, либо сам прискачет.
Демьян заметил, какой интерес проявляет Анна к вестям, которые он привез, и нарочно не спешил рассказывать. Топтался на одном месте, посмеивался.
– Ну, как он живет там? – торопила его Анна.
– Живет неплохо. Не прячется, как ты, от людей.
– На то он и город. Там никуда от людей не спрячешься, – спокойно проговорила Анна, не понимая намеков Демьяна. – Ну, а ты, Дема, с ним разговаривал?
– Где там! Он делами был занят, – с усмешкой ответил Демьян.
– Что он, арестантов гнал?
– Во-во! Угадала! Только не арестантов, а одну арестанточку. Ничего себе бабочка!
Демьян захохотал, ноздри его измятого носа дрожали.
Анна, недоумевая, пожала плечами.
– Ну, и брехун ты, а я и в самом деле поверила.
Демьян стал серьезен.
– Не веришь? Тогда слушай, все до капельки обскажу! – И он, не дожидаясь ее ответа, принялся рассказывать: – Еду я по городу, вижу – Матюха идет. Придержал я коня и еду с ним почти рядом. Идет он с какой-то молодкой и до того с ней любезничает, просто удержу нет. А она привалилась к нему и все в лицо ему заглядывает. Вот лопни глаза мои, если хоть каплю соврал!
– Побожись!
– Истинный Христос! – Демьян перекрестился.
Помутился белый свет в глазах Анны. Плотно сжала она губы, а руки бессильно повисли, как неживые.
Демьян понял, что своим рассказом он сразил Анну, и принялся с горячностью убеждать ее:
– Эх, Нюра, не я ли тебе говорил, что Матюха давным-давно и думать о тебе перестал? Брось ты его! Не жди. Затянула его навек городская жизнь. Я отца Аполлинария задарю, он похлопочет перед архиереем да повенчает нас. Заживем с тобой – ох, как! Буду на руках носить. У меня ведь всего полно. Семь кладей с третьего года, мельница, маслобойка. Да что говорить, сама знаешь. Хозяйкой была бы! А у Строговых, вот видишь, гнешь спину, а не уродись хлеб – и живи с пустым брюхом. Может, тебе ребятишки сумленье наводят? Не беда! В большом хозяйстве и им дело найдется.
Анна отступила от него на полшага и, глядя куда-то в сторону, сказала отчетливо и резко:
– Уйди, Дема. Уйди, Христа ради! Лихо мне. Уходи!
Демьян отошел к широкому пню, сел, не спуская глаз с Анны. Она повернулась к нему спиной, сразу как-то сжавшись. Широкие, ладные плечи ее перекосились, крепкая спина потеряла стройность.
Большими глазами с синеватым отливом на Демьяна и Анну смотрел рыжий жеребчик.
– Ну, прощай, Дема, мне домой пора. Обрадовал ты меня, – вдруг повернувшись к Демьяну, сказала Анна и, бросившись в сани, хлестнула вожжами коня.
Жеребчик от неожиданного удара взбрыкнул ногами, обдавая Демьяна снежной пылью, и рванулся вперед. Когда Демьян протер глаза, сани уже неслись по дороге к пасеке.
4
К весне война не кончилась. Евдоким Юткин, кричавший о скорой победе, умолк.
Приближалась пахотная пора. Весна стояла теплая, солнечная. Казалось, природа хотела сторицей вознаградить людей за все беды, причиненные им в прошлогоднее ненастное лето. Но награда запоздала: большинству волченорских крестьян пахать было не на чем, а сеять нечего. Зато Юткины, Штычковы, Крутковы за гроши, за подачки хлебом в голодную зиму забрали у солдаток, да и у многих других крестьян, кто победнее, почти всю землю и готовились на весну и лето подрядить на поденщину половину села. У этих недостатка в семенах не было. На полях у них стояли необмолоченные клади, сложенные еще в страду позапрошлого года.
Анна долго не могла прийти в себя после того потрясения, какое она испытала при известии, принесенном Демьяном из города. Свое горе, однако, старалась скрывать от домашних, а к весне и совсем успокоилась. Кто его знает: мог и обознаться Демьян, мог и солгать, – от него станет. Да и что за беда, если Матвей прошелся по улице с какой-то знакомой женщиной под ручку, – в городе, почитай, все молодые люди так ходят. Одно ей было совершенно ясно: что бы ни случилось в будущем – надо крепче держаться за землю, не щадя сил и здоровья хлопотать вокруг своего хозяйства.
Понимала Анна, что война к добру не приведет. У народа поубавится и посева и скота. Весь крестьянский достаток приуменьшится не в один раз. Много ли бабы да старики нахозяйствуют? И чем больше Анна думала об этом, тем сильнее хотелось ей выйти победительницей из этой беды. Разве не хватит у нее сил справиться с пахотой, севом, уборкой? Она могла бы удивить народ своим рвением и хваткой, а главное – показать Матвею, чего она стоит в хозяйстве. Скот ей удалось сохранить. Вот только бы семян достать!
Решение напрашивалось само собою: выпросить семян не у отца (свекор строго-настрого пригрозил, чтоб и не думала об этом), а у Демьяна Штычкова. Анна была почти уверена, что Штычков не откажет.
В первое же воскресенье, думая застать Демьяна дома, Анна выехала в Волчьи Норы, прихватив с собою четыре мешка.
Демьяна дома не оказалось, – за несколько дней до этого он на трех телегах повез продавать в город хлеб.
«Вот у хороших-то хозяев как, – с завистью подумала Анна, когда услышала об этом. – Их никакой войной не вышибешь из колеи».
Ей не хотелось возвращаться на пасеку с пустыми мешками, и она решила дождаться Демьяна в Волчьих Норах.
В сумерках сидела она с женами братьев, судачила о своих бабьих делах. Вдруг вбежал Дениска.
– Ермолая Пьянкова убили! – крикнул он с порога.
Анна вздрогнула. Сразу вспомнились проводы: Ермолай Пьянков идет в обнимку с Мартыном Горбачевым, их поддерживают жены – Устинья и Пелагея. Бабы плачут, припадают к мужьям на плечи, а мужья орут:
А ну, да при чем же мы здесь виноваты,
Коли вышли на лишний вершок?..
– Ты откуда знаешь? – спросила Анна брата.
– Из волости пакет привезли. Народ к Пьянковым со всего села бежит.
Анна что-то еще хотела спросить у Дениски, но тому не терпелось, он бросился к двери – и на улицу.
– Пошли, бабы, сами узнаем! – заторопилась Анна.
В избенке Пьянковых было полно народу. Мать Ермолая сидела на кровати и тихо плакала. Устинья стояла у окна, закрыв лицо фартуком. С полатей непонимающими глазами смотрели два мальчика-погодка. Сердцем они чувствовали, что с их тятькой стряслась большая беда.
За столом, под божницей, сидел сельский староста Герасим Крутков. В руках он держал бумажку, а на столе лежал бережно разорванный пакет.
– Да ты погоди, Устинья, голосить-то, я еще не дочитал, – говорил староста рыдающей жене Ермолая.
Устинья подавила рыдания и приподняла голову.
– Эй, бабы, тихо! Буду читать дальше! – прикрикнул староста на баб, собиравшихся заголосить.
– Читай сначала, – попросил кто-то из вновь вошедших в избу.
И Герасим торжественно начал:
– «Настоящим сообщаю, что рядовой Ермолай Никитович Пьянков убит в бою с японцами. Ермолай Пьянков пал смертью храбрых за царя и отечество и похоронен вместе с другими сынами великого русского отечества, погибшими в первом бою, с воинскими почестями. Согласно приказу его высокоблагородия полковника Успенского, при сем прилагаю один рубль шестьдесят копеек содержания рядового Пьянкова за последний месяц для вручения семье покойного.
Командир батальона подполковник И в а н ц е в.
Действующая армия. Маньчжурия».
Едва Герасим кончил читать, как изба наполнилась рыданиями, Бабы и ребятишки заголосили, закричали. Мужики насупились, опустили головы, пряча глаза.
Когда причитания несколько стихли, Герасим Крутков выложил на стол деньги, присланные из полка.
– Ну, хватит, Устинья, что ж попусту плакать! Ермолая теперь все равно не вернешь, – уговаривал вдову староста, – пересчитай-ка вот деньги-то.
Устинья взяла у него серебряные монеты, посмотрела на них с болью, исказившей лицо, и вдруг бросила деньги в лицо старосте.
– Дешево купили! Отдайте Ермоху! Отца ребятенкам отдайте! – Она упала на пол, задыхаясь от рыданий.
Испуганные бабы засуетились, не зная, что делать. Анна схватила ведро и стала брызгать водой на лицо Устинье.
– Мужики, прошу выйти из избы! – обратился Герасим Крутков к односельчанам.
Люди потянулись к двери, а потом на улицу.
Дед Лычок, собрав вокруг себя стариков, рассуждал, помахивая перед своими «годками» искривленным указательным пальцем:
– Нет, нет, ребята, круто взял молодой царь. Гляди-ко, давно ли править начал, а япошку какого-то раздразнил. Ну, леший бы с ним, да мужику это кровь. Переведет народ, ей-богу!
– Царю-то тебя бы надо спросить, дед Григорий! – подшутил кто-то из молодых мужиков.
– А что ты думаешь, сробел бы? – загорелся дед Лычок. – Я, милый мой, на действительной каждый день с генералом виделся. К его конюшням был за главного приставлен, а квартира его тут же напротив находилась.
Разошлись в потемках. В избе остались родные Устиньи, некоторые жены солдат, сослуживцев Ермолая, и Анна.
Устинья очнулась и сидела за столом безмолвно, опустив голову. Анна кормила ребятишек, старалась заговорить с бабами, отвлечь их от тяжких дум, но бабы молчали, концами платков вытирая глаза.
Ермолая Пьянкова оплакивало все село. Это была первая весточка с фронта. Завтра могла прийти вторая, третья, четвертая – кто знает, сколько война унесет человеческих жизней!
Анна плакала вместе со всеми. Ей пока не угрожала опасность остаться вдовой, но бабье горе не было для нее чужим.
5
Демьян вернулся с богатой прибылью. В городе он накупил хомутов, шлей и на удивление всему селу вез новенькую поблескивавшую зеленым лаком сеялку.
Приехал вечером, а утром следующего дня пришел к Юткиным похвалиться своими покупками.
Анна, улучив подходящую минуту, шепнула Демьяну:
– Под кручей ждать буду!
И тут же, на виду у Демьяна, оделась и вышла.
День был будний, и никто не видел, как торопливо спустилась она под кручу и по зыбкому, не высохшему после вешнего половодья песку пробежала на остров, к высоким тополям. Тут она остановилась, поправила платок на голове.
Демьян не заставил себя долго ждать. Анна увидела его, когда он еще спускался с кручи. В широком картузе, в броднях, в длинном зипуне без опояски, широколицый и низкий, он показался ей безобразным. Невольно сравнивая его с Матвеем, она подумала:
«О господи, и такой урод мог быть моим мужем!»
– Ну, здравствуй, здравствуй, Евдокимовна! – сказал, подходя, Демьян гнусавым, дрожащим от волнения голосом.
Анна стояла, привалившись плечом к тополю.
Демьян обнял ее, и хотя он был в эту минуту невыносимо противен ей, она не оттолкнула его.
– У меня к тебе, Дема, дело есть, – заговорила Анна. – Я ведь еще позавчера приехала, да разве тебя дома застанешь. Все по хозяйству радеешь.
Демьян принял это как похвалу и заулыбался.
– Ты семян мне дашь, Дема? Мешка три-четыре. Из первого обмолота верну, – заторопилась Анна и смущенно опустила голову, скрывая краску, выступившую на лице.
В родительском доме она часто видела мужиков и баб, приходивших к ее отцу просить выручки. Она видела их в покорном поклоне, без шапок. Но никогда она не думала: легко ли им, этим просящим людям?
– Семян? – к чему-то переспросил Демьян. – Семян дам, семена еще есть. Триста пудовок роздал людям, а три куля для тебя уж как-нибудь найду. Ну, пойдем, пойдем скорее. – Он подхватил ее под руку и стал увлекать в глубь острова, в черемушник.
Анна шагнула за ним и остановилась. Вдруг поняла: «За семена купить хочет».
Жизнь стала какой-то мучительной, постылой. Почему-то вспомнилось вчерашнее: бабы, плач, слезы, безутешная боль. И оттого все происходящее теперь стало страшным и ненавистным. Захотелось оттолкнуть Демьяна, плюнуть в его гнусную рожу. Сдержалась с трудом.
– Ты куда меня тащишь? – спросила она его недружелюбно.
– Туда, – неопределенно мотнул головой Демьян.
– Постыдись, Дема! Ты совсем одурел!
Анна повернулась и хотела уйти, но он грубо схватил ее за руку и потянул за собой.
К ее счастью, совсем вблизи от них раздались голоса ребятишек. Демьян отпустил руку Анны.
– Черти их тут носят, – недовольно прогнусавил он.
– Когда же, Дема, дашь семена-то? Тороплюсь я, – проговорила Анна, вытирая уголком платка зардевшееся лицо.
– Завтра утром возьмешь. Работникам велю приготовить. А сегодня, как стемнеет, тут ждать тебя буду. Придешь?
«Завтра утром возьмешь», – Анну это резнуло как ножом.
С острова она возвращалась подавленная. В груди клокотала злоба на Демьяна и обида на жизнь, которая обернулась лихом.
Чувствуя, что ей не удержаться от слез, она не пошла в дом, а забралась на сеновал и там дала волю слезам.
На сеновале и нашла ее мать.
Анна не стала скрывать своего горя.
– Сеять, мама, нечем.
Эти слова объяснили все.
Марфа задумалась.
– Ты погоди, дочка, умирать-то раньше времени, – опускаясь на сено, проговорила Марфа. – После обеда отец с дедом на мельницу собираются. Пусть их леший унесет, тогда я насыплю тебе три куля ржи – и езжай скорей с богом. Да смотри молчи, а то греха не оберешься. Отец дюже на свата Захара сердит.
Анна относилась к матери сдержанно, с холодком и, бывало, частенько с нею ругалась, но тут она обняла ее и прошептала:
– Спасибо тебе, мама. Хоть ты меня жалеешь.
На следующий день Захар и Анна с Артемкой и Максимкой поехали в город: Захар – упросить Кузьмина подождать с долгом, Анна – повидаться с мужем.
Пробыла Анна в городе всего неделю, но вернулась домой радостная, бодрая и, не медля ни одного дня, принялась за полевые работы.
6
В самый разгар пахоты Демьян Штычков поехал на поля, чтобы проверить работу своих батраков и поденщиков.
В логу, неподалеку от его шалаша, лошадь всхрапнула и остановилась. Демьян ехал лежа. Он дернул вожжи, но лошадь стояла. Послышался шорох. Кто-то подходил к телеге. Демьян приподнялся, и капельки холодного пота выступили у него на лбу: сбоку дороги с осиновыми стяжками в руках стояли Парфен, Силантий и Савелий Бакулины, братья Ксюхи Бакулиной, батрачки Штычковых.
Рослые бородатые силачи Бакулины давно собирались посчитаться с Демьяном.
Весной Ксюха забеременела от хозяина. Когда она сказала Демьяну об этом, он повалил ее на пол и стал коленом давить живот. Ксюха вырвалась, убежала и с тех пор в доме у Штычковых не появлялась.
Бакулины отправили Ксюху в другую деревню, к старшей сестре, и она жила там, прячась от позора.
Демьян первые дни тревожился, а потом решил, что все обошлось.
И вдруг – вот тебе на, бакулинские бородачи! «Ускакать бы», – подумал Демьян, но было поздно. Братья Бакулины стояли у телеги, не спуская с плеч осиновых стяжков. Старший, Парфен, поздоровался с Демьяном, приподняв картуз.
– Не в хорошем месте встретились, Демьян Минеич, – сказал он, – не прогневайся, сам виноват. Опозорил ты нас перед всем миром.
Демьян, боязливо посматривая на братьев, пожал плечами.
– Сама, слышь, Парфен, на шею вешалась, – проговорил он робко.
– Сама? Это как же? – закричал Силантий.
Старший успокоил его:
– Погоди, Силантий, не горячись. Мы ведь все, Демьян Минеич, знаем. Одним словом, нас не обманешь.
Демьян попробовал отговориться:
– Ей-богу, Парфен, сама лезла… Я отбивался, а она лезла…
Парфен усмехнулся.
– Ты что, Демьян Минеич, думаешь, мы трехлетние?
– Да что тут разговаривать! Бей его!
К телеге с поднятым стяжком подбежал младший брат, Савелий, стоявший у куста за дорогой. Демьян закричал, подымая руки, защищаясь ими от стяжков:
– Погоди, мужики!
Савелий придержал стяжок, Парфен и Силантий отступили немного в сторону.
– Вы тут бить меня собираетесь, а за что? – скороговоркой загнусавил Демьян. – Верно, от меня Ксюха забрюхатила, ну так я рази отказываюсь? Я ее даже венчаться звал. Не пошла. Сама не захотела.
– Венчаться? – переспросили братья.
Демьян нерешительно кивнул головой.
– Не обманываешь? – спросил Парфен.
Демьян опять кивнул головой.
– Чистая правда.
Братья переглянулись.
– Коли так, – сказал Парфен, – заворачивай, Демьян Минеич, поедем в село на запой.
Демьян покорился, кряхтя и морщась, как от боли, полез на телегу.
Со свадьбой пришлось торопиться. Венчались в будний день: не хотелось с этаким позором лезть в церковь в праздник, на народ. Но любопытных набилось в церковь невпроворот. Некоторые, прослышав о свадьбе, приехали с полей.
Во время венчания в церкви стоял шум. По углам шептались, посмеивались:
– А что, добро! Знай гуляй себе на здоровье! Сегодня свадьба, завтра крестины!
От стыда Ксюха стояла под венцом белее стены. Жених тяжело вздыхал, по лицу его текли струйки пота.
Недели через три после возвращения из города Анне захотелось соленого, а немного времени спустя ее стало тошнить. Поделившись со свекровью своими предположениями, она поехала в Волчьи Норы, собираясь послать оттуда письмо Матвею.
Дом Юткиных напоминал лазарет. На ящике, охая, лежал дед Платон. На кровати, уткнувшись в подушку, стонал Евдоким, возле него на табурете стояла большая деревянная чашка с кислой капустой. Марфа мочила в холодной воде холщовые полотенца. В доме стоял крутой запах винного перегара.
Анна не удивилась: эта картина была знакома ей с детства.
– Где они так нализались? – спросила она у матери.
– На свадьбе.
– На какой свадьбе?
– Ох, господи, да неужели не знаешь? Демка Штычков женился.
– На ком?
– На Ксюхе Бакулиной.
– Он что, сдурел? Страда на дворе. Ай потерпеть нельзя?
– Да он обгулял ее, где ж тут терпеть?
Марфа рассказала дочери все, что знала от баб. Анна слушала, и краска стыда все больше заливала ее лицо. Она ничего не чувствовала больше к Демьяну, ничего, кроме омерзения.
Вечером Анна сходила к дьячку. Под ее диктовку он исписал мелким, бисерным почерком два листочка бумаги.
Анна коротко сообщала мужу о своей беременности, подробно рассказывала о том, как справилась с пахотой и севом, и в самом конце письма, зная, как это важно для Матвея, упомянула о женитьбе Демьяна Штычкова.