Книга: Поющие в терновнике
Назад: Глава 17
Дальше: ЧАСТЬ VII. 1965 — 1969. ДЖАСТИНА

Глава 18

Если бы обитатели Дрохеды об этом задумались, им бы представилось, что Рим и Лондон не многим дальше Сиднея, а взрослые Дэн и Джастина — все еще дети, которые учатся там в школе. Понятно, на короткие каникулы, как прежде, им приезжать трудно, но раз в году хоть месяц они проводят дома. Приезжают обычно в августе или в сентябре, и с виду они все такие же. Совсем юные. И велика ли важность, если им уже не пятнадцать, не шестнадцать, а двадцать два и двадцать три? Обитатели Дрохеды жили ожиданием этого месяца, начала весны, но уж конечно не повторяли на каждом шагу: «Ну вот, еще три недели — и они будут здесь», или: «Господи, еще и месяца не прошло, как они уехали!» Нет, ничего такого не говорилось, но примерно с июля у всех пружинистей становилась походка и лица то и дело расплывались в улыбке. На кухне, на выгонах, в гостиной — всюду заранее обдумывались подарки и развлечения.
А в промежутках были письма. Обычно в них отражалась личность автора, но бывали и противоречия. К примеру, можно бы предположить, что Дэн — корреспондент обстоятельный и аккуратный, а Джастина отделывается беглыми отписками. Что Фиа вообще писать не станет. Что братья Клири напишут от силы по два письма в год. Мэгги станет нагружать почту письмами — по крайней мере к Дэну — каждый день. Миссис Смит, Минни и Кэт ограничатся поздравительными открытками на день рожденья и на рождество. А Энн Мюллер будет часто писать Джастине и не станет переписываться с Дэном.
Дэн был полон благих намерений и в самом деле писал нередко. Одна беда — он забывал отсылать плоды своих трудов, и в Дрохеде по два, по три месяца не получали от него ни слова, а потом одной и той же почтой приходил сразу десяток писем. Болтушка Джастина писала длиннейшие послания-исповеди, это был истинный поток сознания, столь грубо откровенный, что читатели краснели и испуганно ахали, и притом необыкновенно увлекательный. Мэгги писала и сыну и дочери всего лишь раз в две недели. Писем от бабушки Джастина не получала никогда, но Дэн получал, и даже часто. Ему постоянно писали и все дядюшки — о земле, об овцах, о здоровье всех дрохедских женщин; видно, почитали своим долгом заверять племянника, что дома все в полном порядке. Однако они не считали нужным заверять в этом и Джастину — она бы только изумилась. Что же до миссис Смит, Минни, Кэт и Энн Мюллер, их переписка с Джастиной и Дэном складывалась именно так, как и следовало ожидать.
Одно удовольствие — читать письма, тяжелая работа — писать. Тяжелая для всех, кроме Джастины, ее только досада брала, что она-то ни от кого не получает таких писем, как ей хочется, толстых, подробных и откровенных. И как раз от Джастины в Дрохеде больше всего знали про Дэна: его письма были довольно отвлеченные. А Джастина живописала самую суть.
"Сегодня в Лондон прилетел Лион, — написала она однажды, — он говорит, что на прошлой неделе виделся в Риме с Дэном. Он вообще гораздо чаще встречается с Дэном, чем со мной, Рим — цель всех его путешествий, а Лондон так только, полустанок. Признаться, главным образом из-за Лиона каждый год перед тем, как ехать домой, я встречаюсь с Дэном в Риме. Дэн не прочь бы заехать за мной в Лондон, но если Лион в Риме, я на это не соглашаюсь. Конечно, я эгоистка. Но вы не представляете, сколько удовольствия мне доставляет Лион. Он из тех моих знакомых — таких раз-два и обчелся, — кто не дает мне потачки, и мне жаль, что мы так редко видимся.
В одном смысле Лион счастливее меня. Он встречается с товарищами Дэна по семинарии там, куда мне хода нет. Наверно, Дэн боится, что я тут же на месте лишу их невинности. Или что они лишат невинности меня. Ха! Разве только они увидали бы меня в костюме Чармиан. Я в нем сногсшибательна, поглядели бы вы. Этакая современная Теда Бара. Два крохотных бронзовых щита только-только прикрывают соски, и масса всяких цепочек, и еще такая штука — по-моему, это пояс целомудрия, во всяком случае, без кусачек под него не заберешься. Да еще парик — длинные черные волосы, и все тело выкрашено под смуглый загар, и в этих двух с половиной железках я выгляжу так, что у зрителей дух захватывает.
О чем бишь я? А, да, значит, Лион в Риме на прошлой неделе встретил Дэна с его однокашниками. Они всей компанией отправились кутить. За все платил Лион, настоял на своем, чтобы Дэн не смущался. Ну и вечерок был. Никаких женщин, конечно, но все прочее — как полагается. Вы только представьте, Дэн стоит на коленях в каком-то паршивом римском баре перед вазой с желтыми нарциссами и декламирует:
+
Нарцисс мой милый, мы увянем,
Ведь ваша прелесть быстро плачет…
[Дэн путает строчки поэта Роберта Херрика (1591 — 1674):
Нарциссы милые, мы плачем,
Ведь ваша прелесть быстро вянет.]
Битых десять минут он старался толком вспомнить эти строчки и ничего не переврать, потом отчаялся, взял один нарцисс в зубы и пустился в пляс. Это Дэн-то, представляете?! Лион говорит, такое совсем безобидно и просто необходимо, нельзя же только все работать и совсем не развлекаться, ну и так далее. Раз женщины исключаются, надо хорошенько выпить. Так уверяет Лион. Не думайте, что это часто бывает, ничего подобного, очень редко, и, как я поняла, в таких случаях Лион верховодит и сам за ними присматривает, ведь они все просто балды желторотые. Но я здорово посмеялась — представляете, Дэн с нарциссом в зубах отплясывает фламенко, и в это время ореола святости на нем как не бывало!"
Восемь лет провел Дэн в Риме, прежде чем принял сан, и вначале всем казалось, что эти годы никогда не кончатся. И однако, восемь лет пронеслись куда быстрей, чем могли вообразить в Дрохеде. Что он будет делать потом, когда станет священником, никто себе ясно не представлял, но уж наверно вернется в Австралию. Только Мэгги и Джастина подозревали, что он захочет остаться в Италии, но Мэгги все же удавалось заглушить эти опасения — ведь Дэн с таким удовольствием каждый год приезжает домой на каникулы. Ведь он австралиец, конечно же он захочет вернуться на родину. Джастина дело другое. Нечего и мечтать, чтобы она навсегда вернулась домой. Она актриса, в Австралии ей на сцене не выдвинуться. А Дэн может отдаваться своему призванию где угодно.
Итак, на восьмой год никто не строил планов — как будут дети развлекаться, когда приедут на каникулы; напротив, всей семьей надумали поехать в Рим и увидеть своими глазами, как Дэн примет сан.
— Мы кончились пшиком, — заявила Мэгги.
— Простите, дорогая, как вы сказали? — переспросила Энн.
Они сидели в теплом уголке веранды и читали, но книга Мэгги давно уже лежала забытая у нее на коленях, а она рассеянно следила за двумя весело бегающими по лужайке трясогузками. Год выдался дождливый, червей — изобилие, и не упомнить, когда еще так сытно и привольно жилось птичьему народу. Разноголосое пенье и щебет не смолкали с рассвета дотемна.
— Я сказала, мы кончились пшиком, — зловеще повторила Мэгги. — Как отсыревшая шутиха на фейерверке. Все надежды пошли прахом! Кто бы подумал в тысяча девятьсот двадцать первом, когда мы приехали в Дрохеду, что этим кончится?
— Я все-таки не понимаю.
— У мамы с папой было шестеро сыновей да еще я. Через год родилось еще двое сыновей. Чего надо было ждать? Будут десятки детей, полсотни внуков? А теперь смотрите. Хэл и Стюарт умерли, остальные мои братья, видно, жениться не намерены, и вот я — единственная, кто не вправе передать по наследству нашу фамилию, — одна могу дать Дрохеде наследников. Но всевышним богам и этого мало. У меня сын и дочь. Можно ждать хоть нескольких внуков. Как бы не так! Мой сын становится священником, а дочь при ее профессии весь век проживет старой девой. И опять Дрохеда остается ни с чем.
— Не вижу, что тут удивительного, — сказала Энн. — В конце концов, чего можно ждать от ваших братьев? Торчат безвылазно на выгонах, пугливы, точно кенгуру, никогда не встречаются с девушками, на которых им бы можно жениться. А Джимса с Пэтси еще и война пришибла. Можете вы себе представить, чтобы Джиме женился, раз он знает, что для Пэтси это исключено? Слишком они привязаны друг к другу. Да и работа на земле тоже делает мужчин бесполыми, чуть не все силы отнимает, а их всего-то не так уж много. В самом прямом, чисто физическом смысле. Вы никогда об этом не задумывались, Мэгги? Грубо говоря, ваше семейство не создано для бурной сексуальной жизни. И к Дэну и Джастине тоже это относится. Я хочу сказать, иные люди только и знают, что за этим гоняются, как блудливые коты, а у вас в роду ничего такого нет. Впрочем, Джастина еще может выйти замуж. Похоже, она необыкновенно привязана к этому немцу, к Лиону.
— Вот именно, вы попали в самую точку. — Мэгги не принимала никаких утешений. — Она необыкновенно к нему привязана. И не более того. В конце концов, они знакомы уже семь лет. Если б она собиралась за него замуж, они бы уже давным-давно поженились.
— Вы думаете? Я неплохо знаю Джастину. (Энн говорила чистую правду, в Дрохеде никто, в том числе и Фиа с Мэгги, не понимал Джастину так, как она.) Я думаю, она отчаянно боится полюбить той любовью, какую влечет за собою замужество, и, признаться, я восхищаюсь этим Лионом. Он, видно, прекрасно ее раскусил. Нет, я не могу сказать наверняка, что он в нее влюблен, но уж если влюблен, у него хватает ума ждать, пока она дозреет для решительного шага. — Энн наклонилась в кресле, забытая книга упала на кафельный пол веранды. — Слышите, слышите эту птицу? Как хорошо, по-моему, соловью и то до нее далеко… — И, помедлив, высказала наконец то, что уже многие недели было у нее на душе:
— Мэгги, почему бы вам не поехать в Рим? Вам бы надо быть там, когда Дэн примет сан.
— Я в Рим не поеду! — сквозь зубы ответила Мэгги. — Я никогда больше никуда не двинусь из Дрохеды.
— Ну что вы, Мэгги! Дэн так огорчится! Пожалуйста, поезжайте! Если вы не поедете, там не будет ни одной женщины из Дрохеды, вы одна еще молоды и можете лететь. Поверьте, если бы я, старая развалина, могла надеяться, что выдержу такое путешествие, я бы уж была в этом самолете.
— Отправиться в Рим и смотреть, как празднует победу Ральф де Брикассар? Да я скорее умру!
— Мэгги, Мэгги! Конечно, вы разочарованы, но зачем же отводить душу на нем и на родном сыне? Вы же однажды признали, что сами во всем виноваты. Так смирите свою гордыню и поезжайте в Рим, сделайте милость.
— Дело не в гордыне. — Мэгги вздрогнула. — Ох, Энн, мне страшно ехать! Я не верю, что это неизбежно, не могу поверить. Как подумаю, мороз по коже.
— А если, приняв сан, он не сможет приехать домой, об этом вы не подумали? Это вам в голову не приходило? У священника не будет таких долгих каникул, как у семинариста, и, если он решит остаться в Риме, придется вам самой туда ездить, не то вы совсем его не увидите. Поезжайте в Рим, Мэгги!
— Не могу. Знали бы вы, как мне страшно! Дело не в гордыне и не в том, что Ральф взял надо мной верх и прочее, — это все отговорки, это я выдумываю, чтоб ко мне не приставали с вопросами. Бог свидетель, я так по ним обоим стосковалась, на коленях поползла бы поглядеть на них, да только ни минуты не верю, что я-то им нужна. Нет, Дэн рад будет меня видеть, а вот Ральф? Он и думать забыл, что я существую на свете. Говорю вам, мне страшно. Всем нутром чувствую: если я поеду в Рим, случится несчастье. Потому и не еду.
— Да что может случиться, скажите на милость?
— Не знаю. Если б я знала, было бы с чем бороться. А тут просто ощущение — как побороть ощущение? Ничего другого. Предчувствие. Словно бессмертные боги собираются мне отплатить.
Энн засмеялась.
— Бросьте, Мэгги! Вы прямо как настоящая старуха!
— Не могу я, не могу! И я и есть старуха.
— Глупости, вы еще моложавая женщина в расцвете лет. И достаточно молоды, чтобы прокатиться в самолете.
— Ох, отвяжитесь вы от меня! — свирепо огрызнулась Мэгги и снова уткнулась в книгу.
Бывают случаи, когда Рим заполняет толпа, привлеченная совсем особой целью. Не туристы, не любопытные зеваки, что по нынешним реликвиям пытаются представить себе величие былых времен, и не перелетные птицы, наскоро осматривающие Рим в свободный час, проездом из какого-нибудь пункта А в пункт Б. Нет, эту массу людей объединяет некое общее чувство; они преисполнены гордости, они приезжают, чтобы увидеть своими глазами, как в величественной римской базилике — самом чтимом храме на свете — их сын, племянник или иной родич будет торжественно посвящен в духовный сан. Эти приезжие останавливаются кто в скромных пансионах, кто — в роскошных отелях, кто у родных или друзей. Но все они заодно, в мире друг с другом и с целым светом. Как оно и подобает, они осматривают все подряд: вот Ватиканский музей и под конец, как награда за долготерпение, Сикстинская капелла, вот Форум, Колизей, Аппиева дорога, лестница на площади Испании, алчный фонтан Треви, son et lumiere. Все это заполняет время в ожидании заветного дня. Этим людям даруется особая милость — аудиенция у самого папы, Рим щедр и ничего для них не жалеет.
На этот раз, в отличие от всех прошлых лет, Дэн не встречал сестру на вокзале: в уединении он готовился к предстоящему. Вместо него по затоптанному перрону, точно какой-то большой зверь, рыскал Лион Мёрлинг Хартгейм. Он не поцеловал Джастину при встрече — он никогда этого не делал, — только обнял за плечи и крепко сжал.
— Вот медведь, — сказала Джастина.
— Медведь?
— Раньше, когда мы только познакомились, я думала, вы — какое-то недостающее звено в истории происхождения человека, но потом решила, что вы ближе не к горилле, а к медведю. Горилла — нелестное сравнение.
— А медведь — лестное?
— Ну, пожалуй, медведь тоже кого угодно в два счета прикончит, но все-таки он поласковей. — Она взяла Лиона под руку и легко примерилась к его шагу, они были почти одного роста. — Как Дэн? Видели вы его, прежде чем он укрылся в уединении? Я чуть не убила Клайда, он меня раньше никак не отпускал.
— Дэн такой же, как всегда.
— Вы не совратили его с пути истинного?
— Я?! Разумеется, нет. А вы прелестно выглядите.
— Я совершенная паинька, и притом озолотила всех лондонских портных. Нравится вам моя новая юбка-коротышка? Это называется мини.
— Пройдите вперед, тогда я вам скажу.
Широкая шелковая юбка доходила примерно до середины бедер, она взметнулась вихрем, когда Джастина опять круто повернула навстречу Лиону.
— Что скажете. Ливень? Неприлично? В Париже я еще ни на одной женщине не видала такой короткой юбчонки.
— Это лишь подтверждает ту истину, herzchen, что с такими стройными ножками, как у вас, совершенно неприлично носить юбку хоть на миллиметр длиннее. Римляне со мной наверняка согласятся.
— Ну, значит, у меня весь зад будет в синяках не к вечеру, а уже через час-другой. Черт бы их всех побрал! Но знаете что. Ливень?
— Да?
— Меня еще ни разу не ущипнул священник. Сколько лет я болтаюсь по Ватикану и хоть бы разок меня удостоили щипком. Вот я и подумала, может быть, в мини-юбке я еще соблазню какого-нибудь прелата.
— Пожалуй, вы соблазните меня, — улыбнулся Хартгейм.
— Да ну? И еще в оранжевом? Я думала, вам противно видеть меня в оранжевом, при моих оранжевых волосах.
— Это воспламеняет чувства, такой буйный цвет.
— Вы надо мной смеетесь, — сердито сказала Джастина, усаживаясь в его закрытый «мерседес» с развевающимся германским флажком на радиаторе. — Когда это вы обзавелись национальным флагом?
— Когда получил новый правительственный пост.
— Недаром я оценила сообщение в «Ньюс». А вы его видели?
— Вы же знаете, Джастина, я не читаю эти газетенки.
— Я тоже, но кто-то показал мне тот номер. — Тут она заговорила громче, до ужаса жеманным мнимоаристократическим тоном: «Некая рыжеволосая восходящая звезда сцены, австралийка по происхождению, завязывает тесную дружбу с неким членом западногерманского кабинета министров».
— Они не могут знать, что мы давным-давно знакомы, — спокойно сказал Лион, вытянул ноги и уселся поудобнее.
Джастина одобрительным взглядом окинула его костюм — очень небрежный, очень итальянский. Да, Лион и сам отнюдь не отстает от европейской моды, и даже осмеливается носить сетчатые рубашки, позволяющие итальянцам выставлять напоказ густую поросль на груди.
— Вам совсем не следует ходить в костюмах при воротничке и галстуке, — неожиданно сказала она.
— Вот как? Почему?
— Ваш стиль явно — вольный, вот как сейчас: золотой медальон с цепочкой на волосатой груди. Когда вы в костюме, кажется, что у вас брюшко и никакой талии, а на самом деле ничего подобного.
Лион посмотрел на нее с удивлением, потом взгляд его стал настороженным — Джастина называла это «сосредоточенно вдумчивым взором».
— Первый случай, — сказал он.
— Первый случай чего?
— За семь лет, что мы знакомы, если вы и отзывались как-то о моей наружности, то разве что весьма неодобрительно.
— Да неужели? — Джастина, кажется, была пристыжена. — Нет-нет, я о вашей наружности довольно часто думаю, и притом безо всякого неодобрения. — И почему-то поспешно прибавила:
— Вроде того, к лицу ли вам костюм.
Он не ответил, только улыбался каким-то своим мыслям.
Эта поездка в машине оказалась последним мирным событием, потом пошли совсем беспокойные дни. Джастина побывала с Лионом у кардинала де Брикассара и кардинала ди Контини-Верчезе, а едва успела от них вернуться, лимузин, нанятый Лионом, доставил в их гостиницу всю компанию, приехавшую из Дрохеды. Джастина искоса следила, какое впечатление произведут на Лиона ее родные — приехали одни мужчины. До последней минуты Джастина была убеждена, что мать передумает и приедет в Рим, но напрасно искала ее глазами. То был жестокий удар, Джастина сама не понимала, за кого ей больнее — за себя или за Дэна. Но пока что — вот они, дядюшки, и, разумеется, она должна по-хозяйски их принять.
До чего же они робкие, стеснительные! И не поймешь, кто — который? С годами они становятся все неотличимой друг от друга. И в Риме они бросаются в глаза, как… ну, как истые австралийские фермеры, что приехали в Рим погостить. Все как один — в обычном наряде состоятельных землевладельцев, раз в кои веки собравшихся в город: коричневые высокие сапоги для верховой езды с резинками на боку, неопределенного цвета брюки, коричневые спортивные куртки из плотной ворсистой шерсти с разрезами на боках и со множеством кожаных нашлепок, белые рубашки, вязаные шерстяные галстуки, серые широкополые шляпы с плоской тульей. На улицах Сиднея в дни пасхальной выставки таким нарядом никого не удивишь, но в Риме в конце лета это редкостное зрелище.
И скажу от чистого сердца — слава Богу, что есть Лион! До чего же он с ними хорош. Никогда бы я не поверила, что кто-то сумеет «разговорить» Пэтси, а вот он сумел, спасибо ему. Болтают, как завзятые кумушки, и — где он умудрился раздобыть для дядюшек австралийское пиво? Все шестеро ему по душе, и, похоже, ему с ними интересно. Видно, все идет впрок специалисту по немецкой политике и промышленности. Непостижимо, человек такого склада и вдруг убежденный католик! Да, поистине ты загадочная личность. Ливень Мёрлинг Хартгейм. Друг Папы и кардиналов и притом друг Джастины О'Нил. До чего же я тебе сейчас благодарна, не будь ты таким уродом, я бы тебя расцеловала! Хороша бы я была тут, в Риме, со всеми дядюшками на руках и притом без Ливня! Очень правильное у тебя имя.
Он откинулся в кресле, слушал, что рассказывает ему Боб про стрижку овец, и, поскольку обязанности хозяина он взял на себя, а ей больше нечего было делать, Джастина с любопытством к нему присматривалась. Обычно она подмечала внешние особенности в новом лице с первого же взгляда, но порой эта зоркость ей изменяла и люди незаметно входили в ее жизнь и занимали там прочное место прежде, чем она успевала сделать первое важнейшее заключение об их облике. И тогда, бывает, пройдут годы, пока ей снова случится посмотреть на человека свежим глазом, как на незнакомого. Так смотрела она сейчас на Лиона. Всему виной, конечно, та первая встреча: среди этих кардиналов, испуганная, подавленная, она тогда только дерзила, стараясь придать себе храбрости. И успела заметить лишь самое очевидное — какой он крепкий и коренастый, какой смуглый, какие у него густые темные волосы. А когда он повез ее ужинать, случай для более точных наблюдений был упущен: он заставил ее увидеть уже не черты его лица, а своеобразную личность; она слишком занята была тем, что произносят его губы, чтобы смотреть, как эти губы очерчены.
И совсем он не урод, решила она теперь. Пожалуй, его облик вполне отвечает сути, в нем смешалось все самое хорошее и самое плохое. Словно в каком-нибудь римском императоре. Не удивительно, что он так любит Рим. Здесь его духовная родина. Широкое лицо, глубоко посаженные глаза, резко выступающие скулы, нос небольшой, но с горбинкой. Густые черные брови не повторяют изгиб глазницы, они совсем прямые. Черные и длинные-длинные, совсем девичьи ресницы, и чудесные темные глаза, а веки почти всегда приспущены и скрывают его мысли. Но лучше всего в этом лице рот — не слишком пухлый и не тонкогубый, не большой и не маленький, но на редкость красиво очерченный и как-то удивительно твердо сомкнутый; кажется, перестань Лион следить за собой, не сжимай он губы так плотно — и они выдадут все его тайны, и станет ясно, какой он на самом деле. До чего любопытно разбирать по черточкам лицо, которое уже так знакомо и которое, оказывается, совсем не знаешь.
Джастина очнулась от задумчивости, и оказалось, он внимательно смотрит, как она рассматривает его — чувство такое, словно на глазах вооруженной камнями толпы с тебя сорвали платье! Минуту он смотрел ей прямо в глаза широко раскрытыми, настороженными глазами, не то чтобы с изумлением, скорей испытующе. Потом спокойно перевел взгляд на Боба и спросил что-то вполне по существу насчет заболоченных земель. Джастина мысленно тряхнула себя за шиворот — не выдумывай лишнего! Но оказалось, это очень увлекательно — в человеке, который столько лет был просто другом, вдруг увидеть возможного любовника. И мысль эта ничуть не была противна.
У Артура Лестренджа было немало преемников, и с ними ее уже не разбирал смех. О, я прошла немалый путь после той достопамятной ночи. Только вот вопрос — продвинулась ли хоть на шаг? Это очень приятно, когда у тебя есть мужчина, и к черту рассуждения Дэна о том, что мужчина должен быть один-единственный. Я не собираюсь связать себя с одним-единственным, а потому не стану спать с Лионом — нет, ни за что. Слишком многое от этого изменится, и я потеряю друга. А друг мне нужен, необходим, без друга я не могу. Мне надо сохранить его, как я сохранила Дэна, пусть рядом будет мужчина, который физически ничего для меня не значит.
Собор этот мог бы вместить двадцать тысяч молящихся, так что тесно не было. Нет в мире другого храма божьего, в создание которого вложили бы столько времени, и раздумий, и гения; перед ним бледнеют языческие творения древних. Да, при сравнении они кажутся ничтожными. Столько любви, столько трудов. Базилика Браманте, купол Микеланджело, колоннада Бернини. Они прославляют величие не только Бога, но и Человека. Глубоко под этим confessio, в крохотной каменной усыпальнице, погребен сам святой Петр; здесь короновали когда-то Карла Великого. Чудится, эхо давно отзвучавших голосов еще дышит в потоках льющегося снаружи света, давно неживые пальцы еще гладят бронзу лучей позади главного алтаря и ласкают бронзовые витые колонны baldacchino.
Он лежит ниц на ступенях точно мертвый. О чем он думает? Быть может, его мучит неуместная в этот час боль оттого, что не приехала мать? Кардинал Ральф посмотрел сквозь слезы и понял — боли сейчас нет. Больно было прежде, да, конечно; без сомнения, больно будет потом. Но сейчас боли нет. Все в мальчике сосредоточено на этой минуте, на чуде. И все его существо полно Богом. Сегодня единственный, неповторимый день в его жизни, и только одно важно — дать священный обет, всю жизнь и душу свою посвятить Богу. Вероятно, ему это по силам, но многим ли это по-настоящему удалось? Только не кардиналу Ральфу, хотя он и поныне помнит, каким священным восторгом полон был он сам в час посвящения. Он страстно пытался отдать всего себя — и, однако, нечто утаил.
Нет, мое посвящение было не столь возвышенным, но в этом мальчике я все переживу заново. Он — истинное чудо, ведь это поразительно: он провел среди нас столько лет и, наперекор всем нашим страхам за него, не нажил ни одного недоброжелателя, не то что врага. Он всеми любим и всех любит. Ни разу ему не приходило в мысль, что это — редкий, исключительный случай. А ведь когда он попал к нам впервые, он был не столь уверен в себе; это мы дали ему уверенность, и, пожалуй, в этом наше оправдание. Многих здесь посвятили в духовный сан, тысячи и тысячи пастырей вышли из этих стен, но с ним все по-иному. О Мэгги! Ну почему ты не приехала, почему не увидишь, какой дар принесла ты Господу — дар, какого не мог принести я, потому что я сам отдан Господу? И наверно, потому-то он сегодня избавлен от боли. Потому что сегодня мне дана сила принять его боль на себя, избавить его от страдания. Я плачу его слезами, я скорблю вместо него. Так и должно быть.
Потом Ральф обернулся, посмотрел на дрохедских, они сидели бок о бок, на всех темные, непривычного здесь вида костюмы. Боб, Джек, Хьюги, Джиме, Пэтси. Свободный стул — Мэгги нет, потом Фрэнк. Единственная женщина из семьи Клири — Джастина, пламя волос притушено черным кружевным шарфом. Рядом с нею Лион. И полно незнакомых, но они всей душой разделяют сегодня чувства тех, кто приехал из Дрохеды. А для него сегодня все по-особенному, сегодня у него день необычайный. Едва ли не такое чувство, словно он отдает родного сына. Ральф улыбнулся, вздохнул. Что-то испытывает сейчас Витторио, посвящая Дэна в сан?
Быть может оттого, что ему сегодня так мучительно не хватало матери, на торжественном приеме, который устроили в его честь кардинал Витторио и Ральф, Дэн постарался прежде всего перекинуться хотя бы несколькими словами с Джастиной. В черной сутане, с белоснежной полосой над глухим черным воротом, он просто великолепен, подумала сестра; и, однако, ничуть не похож на священника. Скорее на актера в роли священника; но это пока не заглянешь ему в глаза. А в глазах и вправду какое-то внутреннее сияние, что-то его преображает, и понимаешь — он не просто очень красив, он единственный, другого такого нет.
— Ваше преподобие отец О'Нил, — сказала Джастина.
— Я еще с этим не освоился, Джас.
— Легко понять. У меня никогда в жизни не было такого чувства, как сейчас в соборе святого Петра, а уж каково это было для тебя — и представить не могу.
— Ну, наверно можешь, где-то внутри. Если б совсем не могла, из тебя не вышла бы такая прекрасная актриса. Но у тебя, Джас, это идет от подсознания, а в сознание прорывается только тогда, когда тебе самой нужно все осмыслить.
Они сидели вдвоем на диванчике в дальнем углу, никто не подходил и не мешал им.
Помолчав, Дэн сказал:
— Я так рад, что и Фрэнк приехал. — Фрэнк в эту минуту оживленно разговаривал с Лионом, никогда еще племянник и племянница не видели его таким. — У меня есть знакомый старик священник, давний беженец из Румынии, — продолжал Дэн, — он как-то совсем по-особенному говорит иногда о человеке «несчастный», с таким состраданием… Не знаю почему, но я всегда так говорю себе про нашего Фрэнка. А правда, Джас, почему это?
Но Джастина не признавала никаких уступок и обходов, ее поглощало самое главное.
— Я готова убить маму! — сказала она сквозь зубы. — Как она смела так с тобой поступить!
— Что ты, Джас! Я ее понимаю. И ты попробуй понять. Если бы это со злости или в отместку, мне стало бы горько, но ты же ее знаешь не хуже меня, ты и сама понимаешь, ничего такого нет. Я скоро съезжу в Дрохеду. Поговорю с ней, и тогда все объяснится.
— Наверно, сыновья терпеливей относятся к своим матерям, чем дочери. — Губы Джастины печально искривились, она пожала плечами. — Наверно, даже лучше, что я предпочитаю жить сама по себе, зато никому не навяжу себя в качестве мамаши.
В обращенных на нее синих глазах светилась бесконечная доброта и нежность; Джастина ощетинилась: уж не вздумал ли Дэн ее жалеть?!
— Почему ты не выходишь замуж за Лиона? — вдруг спросил он.
Она так и ахнула, даже рот раскрыла. Ответила растерянно:
— Он мне не предлагал.
— Только потому, что думает — ты откажешь. Но это можно уладить.
Не подумавши, она ухватила его за ухо, совсем как в детстве.
— Только попробуй, преподобный балда! Держи язык за зубами, слышишь? Я Лиона не люблю!!! Просто он мой друг, и я хочу, чтоб он оставался мне другом. Только посмей хоть свечку за это поставить, и вот честное слово, я сяду, скошу глаза и прокляну тебя, — помнишь, когда-то это колдовство тебя до смерти пугало?
Дэн запрокинул голову и весело засмеялся.
— Номер больше не пройдет, Джастина! Теперь мое колдовство посильней твоего. Да ты не кипятись, злючка. Я ошибся, только и всего. Вообразил, что вы с Лионом влюблены друг в друга.
— Ничего подобного. После семи лет знакомства?! Не надейся, скорей рак свистнет и рыба запоет. — Она помолчала, будто не находя нужных слов, потом почти робко подняла глаза на брата. — Дэн, я ужасно рада за тебя.
Думаю, будь тут мама, она бы тоже радовалась. Для этого ей только надо бы увидеть тебя таким, как сейчас. Подожди, она еще со всем примирится.
Дэн осторожно сжал ладонями худенькое личико сестры, улыбнулся ей так ласково, так нежно, что она в свою очередь стиснула его запястья, будто старалась всеми фибрами впитать его любовь. Будто разом встали в памяти бесценные, чудесные детские годы.
И однако, за братской нежностью в глубине его глаз ей померещилась тень сомнения, нет, не сомнения, пожалуй, это слишком сильно сказано, — скорее, тень тревоги. Чаще всего он верил, в конце концов мама поймет, но ведь и он человек, ничему человеческому не чуждый, хотя все кроме него слишком легко об этом забывали.
— Джас, я о чем-то тебя попрошу — сделаешь? — спросил он, отпуская ее.
— Все на свете, — серьезно ответила Джастина.
— Мне полагается что-то вроде отсрочки для раздумья — что я стану делать дальше. Два месяца. И я намерен всерьез поразмыслить верхом на какой-нибудь дрохедской лошадке, а перед тем поговорить с мамой… у меня такое чувство, что я ничего для себя не уясню, пока с ней не потолкую. Но сперва… понимаешь, мне надо набраться храбрости, чтобы поехать домой. Так вот, если можешь, поедем со мной недели на две на Пелопоннес, ты меня там будешь шпынять и язвить за трусость, и до того мне это надоест, что я поскорей усядусь в самолет, лишь бы не слышать больше такого занудства. — Он улыбнулся ей. — И потом, Джасси, не воображай, будто теперь тебе в моей жизни нет места, ни ты, ни мама не должны так думать. Я же твоя совесть, а послушать голос совести иногда полезно.
— Да, конечно, конечно, Дэн, поедем!
— Вот и хорошо. — Он улыбнулся, посмотрел лукаво. — Ты мне правда нужна, Джас. Будешь у меня гвоздем в попе, совсем как в старые времена.
— Ну-ну! Неприлично говорить такие слова, преподобный отец О'Нил!
Дэн заложил руки за голову, удовлетворенно откинулся на спинку дивана.
— Я — преподобный отец! Чудесно, правда? Вот повидаю маму и, может быть, сумею сосредоточить все мысли на господе. Понимаешь, мне кажется, это для меня главное. Просто думать о Боге.
— Ты бы должен вступить в монашеский орден, Дэн.
— Это и теперь можно, вероятно, я так и сделаю. У меня вся жизнь впереди, спешить некуда.
С приема Джастина ушла вместе с Лионом; она ему сказала, что собирается с Дэном в Грецию, а потом он сказал, что собирается к себе в Бонн.
— Давно пора, черт возьми, — заявила Джастина. — Не очень-то вы себя утруждаете в качестве министра. Все газеты пишут, вы — бездельник, гуляка, только и знаете что развлекаться с рыжими австралийскими актрисами, старый пройдоха.
Лион погрозил ей внушительным кулаком.
— Вы и не подозреваете, как дорого я расплачиваюсь за свои немногочисленные удовольствия.
— Может быть, пройдемся пешком. Ливень, не возражаете?
— Нет, если вы не пойдете босиком.
— Босиком теперь нельзя. У мини-юбок есть свои недостатки; раньше мы ходили в чулках, их ничего не стоило скинуть. А теперь изобрели что-то вроде театрального трико, его на людях не сбросишь, это было бы величайшее потрясение нравов со времен леди Годивы. И если я не хочу погубить колготки, а они стоят пять гиней, волей-неволей надо ходить в туфлях.
— По крайней мере вы пополнили мое образование по части дамского туалета, как верхнего, так и нижнего, — кротко заметил Хартгейм.
— Бросьте! Пари держу, у вас десяток любовниц, и вы всех их раздеваете.
— У меня только одна, и, как подобает хорошей любовнице, она ждет меня в неглиже.
— Слушайте, а мы ведь, кажется, никогда еще не обсуждали ваших сексуальных дел? До чего завлекательно! Какая же у вас любовница?
— Безмозглая белобрысая болтливая сорокалетняя бочка.
Джастина остановилась как вкопанная.
— Вы меня дурачите, — медленно сказала она. — Не представляю вас рядом с такой женщиной.
— Почему же?
— Для этого у вас слишком хороший вкус.
— Chacun a son gout', моя дорогая. Я и сам отнюдь не У каждого свой вкус, о вкусах не спорят (фр.), красавец, неужели, по-вашему, я способен настолько очаровать молодую и красивую женщину, чтобы она стала моей любовницей? Да с чего вы взяли?
— Вполне способны! — сердито возразила Джастина. — И еще как!
— Это что же, деньгами?
— Да причем тут ваши деньги! Вы просто дразните меня, вечно вы меня дразните! Лион Мёрлинг Хартгейм, вы прекрасно знаете, сколько в вас обаяния, не то вы бы не разгуливали в сетчатых рубашках с золотыми медальонами на груди. Внешность — еще далеко не все, а если б было и все, я бы тоже призадумалась.
— Ваше участие во мне очень трогательно, herzchen.
— Почему с вами у меня всегда такое чувство, будто мне за вами не угнаться? — Джастина уже остыла; теперь она стояла и неуверенно смотрела на Лиона. — Вы же говорили не всерьез, правда?
— А как по-вашему?
— Нет! Вы не тщеславны, но сами прекрасно знаете, какой вы обаятельный.
— Знаю ли, нет ли — неважно. А вот что вы находите меня обаятельным, это важно.
Конечно, нахожу, чуть было не ответила она; совсем недавно я попыталась прикинуть, каков бы ты был в роли моего любовника, но решила, что ничего из этого не получится, ты мне нужнее, как друг. Если бы он дал ей это сказать, то пришел бы, пожалуй, к выводу, что его время еще не настало, и действовал бы иначе. Но она не успела вымолвить ни слова — он уже схватил ее в объятия и осыпает поцелуями. На добрых шестьдесят секунд она обмерла, беспомощная, ошарашенная, одержимая одним — найти в себе силы, устоять под этим неистовым, бешеным порывом. Его губы… да это чудо! А волосы, буйные, густые, тоже — сама жизнь, зарыться в них пальцами — наслаждение! Потом он сжал ее щеки ладонями, с улыбкой заглянул в глаза.
— Я тебя люблю.
Джастина ухватилась за его запястья, но не так легко и нежно, как прежде с Дэном, а вцепилась ногтями, чуть не до крови. Отступила на шаг, другой. Стояла и с силой терла губы о сгиб локтя, глаза огромные, испуганные, грудь тяжело вздымается.
— Ничего не выйдет, — еле выдохнула она. — Ничего из этого не выйдет, Ливень.
Сбросила туфли, наклонилась, подхватила их и пустилась бежать, и через три секунды этого мягкого стремительного бега уже не стало слышно.
А он вовсе не собирался ее догонять, хотя она, видно, этого опасалась. Саднили разодранные в кровь запястья. Он промокнул их по очереди носовым платком, пожал плечами, спрятал покрытый пятнами платок и постоял, прислушиваясь к боли. Немного погодя вынул портсигар, закурил и медленно пошел по улице. Ни один встречный не догадался бы по его лицу о том, что он чувствует в эти минуты. Все, чего он желал, к чему стремился, было уже в руках — и вот потеряно. Глупая девчонка. Когда она, наконец, повзрослеет? Все чувствовать, на все откликнуться — и от всего отказаться…
Но он был по натуре игрок, из тех, что умеют и проигрывать, и выигрывать. Долгих семь лет он выжидал, прежде чем на посвящении Дэна ощутил в ней перемену и решил попытать счастья. И, видно, поторопился. Ну, ничего. Все может еще обернуться по-другому — завтра или, при нраве Джастины, через год, через два. Что-что, а сдаваться он не намерен. Надо только быть начеку, и однажды счастье ему улыбнется.
Внутри у него все дрожало от беззвучного смеха: безмозглая белобрысая болтливая сорокалетняя бочка! Непонятно, отчего это сорвалось с языка, разве только потому, что давным-давно эти слова сказала ему бывшая жена. У таких, мол, всегда бывают камни в печени. Она и сама страдала от этих камней, бедная Аннелиза, а впрочем, ей-то было все пятьдесят, и она темноволосая, худая и на диво сдержанная — замкнута, запечатана наглухо, точно джинн в бутылке. Чего ради я сейчас думаю об Аннелизе? Кампания, которую я терпеливо вел столько лет, закончилась провалом, и я преуспел не больше, чем бедняжка Аннелиза. Ну, ничего, фрейлейн Джастина О'Нил! Поживем — увидим.
В окнах дворца горит свет; надо подняться, поговорить несколько минут с кардиналом Ральфом, с виду он очень постарел. Явно нездоров. Пожалуй, надо бы его убедить показаться врачам. У Лиона защемило сердце, но не из-за Джастины — она молода, впереди еще довольно времени. Из-за кардинала Ральфа, на глазах у которого принял сан его родной сын, а он об этом не подозревает.
Было еще рано, в вестибюле гостиницы полно народу. Джастина, уже в туфлях, торопливо прошла к лестнице, наклонив голову, взбежала наверх. Несколько минут дрожащими руками рылась в сумочке, не находя ключа, думала уже, что надо будет спуститься к портье, опять выдержать взгляды всей этой толпы. Но ключ оказался в сумке, она его заметила, должно быть, только на двадцатый раз.
Наконец-то она у себя в номере, ощупью добрела до кровати, села на край, понемногу стала собираться с мыслями. Уверяла себя, что полна отвращения, возмущена, разочарована; мрачным неподвижным взглядом уставилась на четырехугольник слабого света — ночное небо в окне; хотелось ругаться, хотелось плакать. Никогда уже не будет по-прежнему, и это трагедия. Потерян самый близкий друг. Предательство.
Пустые, лживые слова; внезапно она поняла, почему так перепугалась, убежала от Лиона, будто он не поцеловал ее, а покушался на убийство. Это настоящее! Такое чувство, словно наконец-то она дома, а она не желает возвращаться домой — и не желает связывать себя любовью. Дом — это тупик, и любовь — тупик. Больше того, хотя признание это достаточно унизительно: пожалуй, она и не умеет любить. Будь она на это способна, уж наверно раз-другой осторожность ей изменила бы; уж наверно хоть раз-другой в ней шевельнулось бы чувство посильней, чем снисходительное расположение к ее не слишком многочисленным любовникам… Джастине сейчас и в голову не пришло, что не случайно она выбирала любовников, ничуть не опасных для ее независимости, к которой она сама себя приучила и с которой прочно свыклась, и уже считала, будто это у нее от природы. Впервые в жизни ей не на что опереться, не с чем сравнивать. Ничто в прошлом не утешает, ни разу там не вспыхнуло сильное, глубокое чувство — в ней ли самой или в ком-нибудь из этих мимолетных, как тени, любовников. Не помогают и воспоминания о Дрохеде, ведь там она тоже всегда от всех отгораживалась.
Правильно, от Лиона непременно надо было сбежать. Сказать «да», отдать себя в его власть, а потом видеть, как он убедится, насколько она несостоятельна, и отшатнется? Невыносимо! Он поймет, какая она на самом деле, и это убьет его любовь. Невыносимо — согласиться и под конец быть отвергнутой раз и навсегда. Куда лучше отвергнуть самой. Так, по крайней мере, не пострадает гордость, а гордости в Джастине ничуть не меньше, чем в ее матери.
Никогда, никогда Лион не должен узнать, какая она на самом деле, под маской дерзкого легкомыслия.
Он влюбился в ту Джастину, какую видит; она ведь не давала ему случая заподозрить, какое море сомнений скрывается под легкомысленной внешностью. Это подозревает — нет, знает — только Дэн.
Она низко наклонилась, прижалась лбом к прохладному ночному столику, по лицу ее струились слезы. Вот потому-то она так любит Дэна. Он знает настоящую Джастину и все равно ее любит. Помогают и кровные узы, и вся их жизнь, столько общих воспоминаний и сложностей, горестей и радостей. А Лион — чужой, он не связан с нею, как Дэн и даже как остальная ее родня. Он вовсе не обязан ее любить.
Джастина всхлипнула, отерла ладонью мокрые щеки, пожала плечами и принялась за нелегкую задачу — надо затолкать то, что случилось, куда-нибудь в самый дальний угол сознания — и не ворошить, не вспоминать. Она это умеет, всю жизнь она совершенствовала эту технику. Только надо вечно быть чем-то занятой, надо, чтоб тебя поглощали разные дела и недосуг было думать о том, что внутри. Джастина протянула руку, щелкнула выключателем настольной лампы.
Видно, кто-то из дядюшек занес это письмо к ней в комнату, вот оно лежит на ночном столике — голубой конверт авиапочты, в верхнем углу марка с портретом королевы Елизаветы.
"Джастина-лапонька! — писал Клайд Долтинхем-Робертс. — Возвращайся в лоно родного театра, ты нам необходима! Приезжай сейчас же! В репертуаре нового сезона есть одна беспризорная роль, и, шепну тебе на ушко, я сильно подозреваю, что ты не прочь будешь ее сыграть. Как насчет Дездемоны, лапонька? С Марком Симпсоном в роли твоего Отелло? Репетиции для главных участников начинаются на следующей неделе — конечно, если тебе это любопытно».
Если ей это любопытно! Сыграть Дездемону! Дездемону — в Лондоне! И Отелло — сам Марк Симпсон! Такое счастье выпадает раз в жизни. Она вмиг почувствовала себя на седьмом небе, то, что произошло у нее с Лионом, уже не имеет значения, нет, вернее, обретает совсем иное значение. Пожалуй, если быть очень, очень осторожной, удастся сохранить любовь Лиона; знаменитая, прославленная актриса всегда занята, у нее остается не очень-то много времени на любовников. Стоит попытаться. Если она заметит, что он вот-вот поймет истину, всегда остается путь к отступлению. Чтобы не лишиться Лиона, тем более — этого нового Лиона, она готова на все, только маску свою ни за что не сбросит.
А меж тем такую новость не грех отпраздновать. Снова встретиться лицом к лицу с Лионом пока не хватает храбрости, но есть и еще люди, которые порадуются ее торжеству. Итак, она надела туфли, прошла по коридору к общей гостиной дядюшек и, едва Пэтси отворил ей дверь, раскинула руки, ослепительно улыбнулась и провозгласила:
— Выставляйте пиво, я буду Дездемоной! Мгновение все молчали, потом Боб сказал ласково:
— Вот это славно, Джастина.
Но радость ее не померкла, напротив, в ней рос неудержимый восторг. Джастина со смехом уселась в кресло, внимательно оглядела дядюшек. До чего милый народ! Конечно, ее новость ничего им не говорит. Они понятия не имеют, кто такая Дездемона. Если б она сейчас объявила, что выходит замуж, Боб ответил бы примерно так же.
Сколько она себя помнит, они всегда были под боком и, увы, она всегда смотрела на них свысока, так же как и на все в Дрохеде. Дядюшки — это нечто во множественном числе, не имеющее никакого отношения к Джастине О'Нил. Просто члены некоего сообщества — то заезжают на Главную усадьбу, то вновь исчезают, застенчиво улыбаются ей, Джастине, при встрече, но увиливают от разговоров с ней. Теперь-то она понимает — не то чтобы она им не нравилась, просто они чуют, что она очень другая, и им с ней неловко. А вот здесь, в Риме, который им чужд, а ей уже знаком и привычен, она начинает лучше их понимать.
Ощущая, как в ней разгорается чувство к ним, которое, пожалуй, можно назвать любовью, Джастина переводила взгляд с одного улыбающегося, изрезанного морщинами лица на другое. Вот Боб — главная и всех вдохновляющая сила, хозяин Дрохеды, но как ненавязчиво, незаметно играет он эту роль; вот Джек — кажется, он только и делает, что ходит за Бобом по пятам, а может быть, просто они отлично ладят; Хьюги — в нем, в отличие от двоих старших, есть какая-то озорная жилка, и все же он очень с ними схож; Джиме и Пэтси — две стороны единого целого, только один на виду, а другой — незаметный молчун; и, наконец, тихий, угасший бедняга Фрэнк, единственный среди них, кого, похоже, мучают страхи и неуверенность. Все они, кроме Джимса в Пэтси, уже седеют, у Боба и Фрэнка волосы уже совсем белые. Но все равно почти такими же на вид она помнит дядюшек с детства.
— Ну, не знаю, следует ли давать тебе пиво, — в раздумье сказал Боб; он стоял напротив Джастины с бутылкой в руке.
Еще несколько часов назад эти слова ее разозлили бы, но сейчас она слишком счастлива, чтобы обижаться.
— Послушай, милый, я понимаю, тебе просто в голову не приходило угостить и меня, когда вы тут пили с Лионом, но, ей-богу, я уже выросла большая и от пива не опьянею. Можешь мне налить, греха не будет, — докончила она с улыбкой.
— А где Лион? — спросил Джиме, принимая от Боба полный стакан и передавая племяннице.
— Я с ним разругалась.
— С Лионом?!
— Ну да. Но я сама виновата. Попозже пойду извинюсь. Никто из дядюшек не курил. Хотя прежде Джастина никогда не просила пива, но случалось, пока все они разговаривали с Лионом, сидела и вызывающе курила; а вот сейчас не хватает мужества вытащить сигареты, довольно и этой маленькой победы, до смерти хочется выпить завоеванное пиво залпом, но под их пытливыми взглядами это рискованно. Отпивай по капельке, Джастина, как полагается благовоспитанной особе, даже если глотка у тебя суха, как плохая проповедь.
— Отличный малый этот Лион, — сказал Хьюги, глаза его лукаво блеснули.
И вдруг Джастина с испугом сообразила, почему она так выросла в их мнении: она заполучила поклонника, которого они рады бы видеть членом семьи.
— Да, ничего, — отозвалась она коротко и переменила разговор:
— Чудесный сегодня был день, правда?
Все, даже Фрэнк, дружно закивали, но, похоже, не хотели рассуждать на эту тему. Все они явно устали, но ей ничуть не жаль, что она поддалась порыву и заглянула к ним. Кое-какие чувства едва ли не отмерли, надо сызнова им учиться, и можно недурно поупражняться на дядюшках. Вот почему плохо, когда ты остров; забываешь, что и за пределами твоих берегов что-то происходит.
— А что это — Дездемона? — спросил Фрэнк из темного угла, куда, по своему обыкновению, забился.
Джастина пустилась в красочные описания, насладилась их ужасом, когда они узнали, что на каждом спектакле ее станут душить, и вспомнила, до чего они, должно быть, устали, только через полчаса, когда Пэтси зевнул.
— Мне пора. — Она отставила пустой стакан. Второго ей не предлагали, очевидно, дамам больше одной порции пива не положено. — Спасибо, что слушали мою болтовню.
Желая Бобу спокойной ночи, она его поцеловала, отчего он порядком удивился и смутился; Джек попятился, но был с легкостью пойман, а Хьюги принял такой знак внимания с превеликим удовольствием. Джиме багрово покраснел, но стерпел кротко. Пэтси она не только поцеловала на прощанье, но и крепко обняла, он ведь и сам немножко остров. Фрэнк, пытаясь избежать поцелуя, круто отвернулся; но когда Джастина его обняла, ей почудился приглушенный отзвук, словно шевельнулось в нем потаенное волнение, какого у других не было и в помине. Бедный Фрэнк, ну почему он такой?
Выйдя от них, она на мгновенье прислонилась к стене. Лион ее любит. Но когда она попыталась ему позвонить, телефонистка сказала — абонент выехал в Бонн.
Неважно. Пожалуй, так даже лучше — подождать до Лондона и уже там с ним встретиться. Извиниться по почте, покаянным письмом, и пригласить вместе поужинать, когда он в следующий раз попадет в Англию. Еще очень многое неясно в Лионе, но одно можно сказать наверняка: он придет, потому что совершенно чужд злопамятства. А так как он стал большим специалистом по иностранным делам, то в Англию наезжает постоянно.
— Поживем — увидим, милый друг, — сказала она, глядя в зеркало, где вместо собственного отражения ей виделось лицо Лиона. — Не будь я Джастина О'Нил, если я не сделаю Англию важнейшим из всех твоих иностранных дел.
Ей не приходило в голову, что Лион как раз и задался целью сменить ей фамилию. У нее сложились свои привычки, свой образ жизни, в котором не было места замужеству. Она не догадывалась, что Лион хочет сделать из нее Джастину Хартгейм. Только без конца вспоминала тот его поцелуй и мечтала вновь испытать такое.
Предстоит еще сказать Дэну, что она не может поехать с ним в Грецию, но это не страшно. Дэн поймет, он всегда все понимает. Вот только едва ли она скажет ему все причины, которые мешают ей поехать. Он наверняка прочтет ей самую суровую проповедь, а она, при всей своей любви к брату, просто не может ничего такого выслушивать. Он хочет, чтобы она вышла за Лиона замуж, и, если сказать, что у нее совсем другие планы, увезет ее в Грецию, хотя бы и силой. Чего Дэн не услышит, из-за того и огорчаться не станет.
"Милый Ливень, — говорилось в записке, — простите, что я в тот вечер удрала, как ошалелая, сама не знаю, что на меня нашло. Наверно, издергалась, уж очень трудный выдался день. Пожалуйста, извините, я себя показала совершенной балдой. Мне совестно, что я подняла столько шуму из-за пустяка. Подозреваю, что и вы в тот день были не в себе, отсюда признание в любви и прочее. Так вот, вы меня простите, и я вас тоже прощаю. Пожалуйста, останемся друзьями. Даже думать не могу, чтобы нам с вами рассориться. Когда будете в Лондоне, приходите ко мне ужинать, и мы заключим самый настоящий мирный договор».
Подпись, как всегда, просто «Джастина». Никаких нежных слов — они у нее не в обычае. Сдвинув брови, Лион вчитывался в бесхитростные небрежные строки, словно пытался сквозь них разглядеть, что было у нее на уме, когда она их писала. Безусловно, это — предложение дружбы, но только ли? А что еще? Со вздохом он поневоле себе признался — всего вероятней, почти ничего. Он отчаянно ее напугал; она хочет сохранить его дружбу, стало быть, он немало для нее значит, но очень, очень сомнительно, чтобы она по-настоящему понимала, что у нее к нему за чувство. Ведь теперь она уже знает: он ее любит; если б она в себе разобралась, поняла, что и сама его любит, она бы так прямо и написала. Однако почему же она не поехала с Дэном в Грецию, а вернулась в Лондон? Не надо бы обманываться надеждой, что это из-за него… но, наперекор опасениям, надежда становилась все радужней, настроение настолько поднялось, что Лион вызвал секретаршу. Десять утра по Гринвичу, в этот час всего вернее можно застать Джастину дома.
— Соедините меня с лондонской квартирой мисс О'Нил, — распорядился он и несколько секунд ждал, брови сошлись над переносьем в одну резкую черту.
— Ливень! — В голосе Джастины откровенная радость. — Получили мое письмо?
— Только что. Чуть помолчала, спросила:
— И вы скоро придете поужинать со мной? — Я буду в Англии в ближайшую пятницу и в субботу. Даю вам слишком короткий срок?
— Нет, если вас устраивает субботний вечер. Пятница отпадает, я репетирую Дездемону.
— Дездемону?
— Ну да, вы же ничего не знаете! Клайд написал мне в Рим и предложил сыграть. В роли Отелло Марк Симпсон, ставит сам Клайд. Чудесно, правда? Я первым же самолетом вернулась в Лондон.
Он прикрыл глаза рукой — спасибо, секретарша у себя, в приемной перед его кабинетом, и не видит его лица.
— Джастина, herzchen, это просто замечательная новость. — Он постарался, чтобы голос его прозвучал восторженно. — А я удивлялся, что привело вас обратно в Лондон.
— Ну, Дэн все понял, — беззаботно сказала Джастина, — я думаю, он даже рад побыть один. Он сочинил какую-то басню, будто я ему нужна, потому что стану шпынять его и заставлю съездить домой, но, по-моему, просто он боится, вдруг я подумаю, что теперь, когда он стал священником, я ему ни к чему.
— Очень может быть, — вежливо согласился Лион.
— Так, значит, в субботу вечером, — сказала Джастина, — Давайте к шести, тогда мы на досуге с помощью бутылочки-другой обсудим статьи мирного договора, а когда придем к соглашению, я вас накормлю. Решено?
— Да, конечно. До свиданья, herzchen.
Она дала отбой, и все оборвалось; с минуту Лион сидел с трубкой в руке, потом, пожав плечами, положил ее на рычаг. Черт ее побери, эту Джастину! Она начинает мешать ему работать.
Она мешала ему работать и в следующие несколько дней, хотя едва ли кто-нибудь это замечал. А в субботу вечером, вскоре после шести, он явился к ней домой, как всегда, с пустыми руками — не так-то просто ей что-нибудь подарить. К цветам она равнодушна, конфет не ест, а подарок поценней небрежно закинет куда-нибудь в угол и забудет про него. Похоже, она дорожит только подарками Дэна.
— Шампанское перед ужином? — удивился Лион.
— Ну, я думаю, по такому случаю это необходимо, вы не согласны? Ведь это наш самый первый разрыв и самое первое примирение.
Ответ прозвучал вполне правдоподобно; Джастина указала гостю на уютное кресло, а сама устроилась на ковре из светло-коричневых шкур кенгуру, губы ее чуть приоткрылись, будто, что бы он сейчас ни сказал, у нее уже готова следующая реплика.
А он не в силах вести беседу — сперва надо хоть немного разобраться в ее настроении — и только молча к ней присматривается. Прежде ему ничего не стоило держаться словно бы равнодушно, но сейчас, при первой встрече после того поцелуя, пришлось себе признаться, что сохранять равнодушие впредь будет куда трудней.
Вероятно, даже когда она совсем состарится, в ее лице и повадках останется что-то ребяческое, словно ей не суждено обрести чего-то, что отличает зрелую женщину. Похоже, всем ее существом верховодит трезвый, эгоистичный и логичный рассудок, и, однако, Лиона неодолимо влечет к ней, кажется, никогда никакая другая женщина ее не заменит. Он даже ни разу не спросил себя, а стоит ли она того, чтобы так долго и трудно ее завоевывать? С философской точки зрения, наверно, не стоит. Но что за важность? Только ее он добивается, только к ней стремится.
— Вы сегодня очень мило выглядите, herzchen, — сказал он наконец и приподнял бокал довольно неопределенным жестом: то ли провозглашая тост, то ли приветствуя противника.
В небольшом викторианском камине алеют раскаленные уголья, экрана перед ним нет, но Джастина, видно, не против жары — пристроилась на ковре, совсем близко к огню, и не сводит глаз с Лиона. Потом со звоном отставила бокал к камину, подалась вперед, обхватив руками колени, босые ступни прячутся в складках черного, как ночь, платья.
— Не могу я ходить вокруг да около. Вы серьезно это говорили, Ливень?
Его разом отпустило, с огромным облегчением он откинулся в кресле.
— Что именно?
— То, что вы сказали в Риме… Что вы меня любите.
— Так вот что вы хотите знать, herzchen? За этим и звали?
Джастина отвела глаза, пожала плечами, опять посмотрела на Лиона и кивнула:
— Да, конечно.
— Зачем же снова это ворошить? Вы мне тогда высказали все, что думали, и я так понял, что приглашен сегодня не воскрешать прошлое, а только поразмыслить о будущем.
— Ох, Ливень! Вы так говорите, точно я бессовестное трепло. Даже если так, уж наверно вы сами знаете почему.
— Нет, не знаю. — Он отставил бокал, наклонился, чтобы лучше видеть ее лицо. — Вы весьма выразительно дали мне понять, что моя любовь вам ни в какой мере не нужна, и я надеялся, что вы хотя бы из приличия воздержитесь от разговоров на эту тему.
Джастина никак не думала, что в этот вечер, чем бы он ни кончился, она окажется в таком неловком положении — все-таки ведь это он, Лион, выступил сперва в роли просителя, вот и ждал бы смиренно, чтобы она изменила свое решение. А он все обернул против нее. И теперь изволь чувствовать себя напроказившей девчонкой, которую отчитывают за какую-то дурацкую выходку.
— Вот что, приятель, ведь не я, а вы первый нарушили наш status quo! Я вовсе не собираюсь просить прощенья за то, что уязвила самолюбие великого Хартгейма, не для того я вас нынче приглашала!
— Переходите к обороне, Джастина? Она нетерпеливо передернулась.
— Да, черт побери! И как вы ухитряетесь меня до этого довести, Ливень? Хоть бы раз доставили мне удовольствие, дали взять над вами верх!
— Если б я хоть раз вам поддался, вы бы меня вышвырнули, как старую тряпку, — сказал он с улыбкой.
— Это я и сейчас могу, дружище!
— Чепуха! Если до сих пор не вышвырнули, так уже и не вышвырнете. Вы и впредь со мной не раззнакомитесь, потому что со мной вы как на иголках.
— Поэтому вы и сказали мне, что любите? — через силу спросила Джастина. — Просто схитрили, чтоб держать меня как на иголках?
— А как по-вашему?
— По-моему, вы просто стервец! — процедила она сквозь зубы, на коленках по ковру придвинулась к нему вплотную, пусть получше разглядит, до чего она зла. — Только попробуйте еще раз сказать, что вы меня любите, несчастный немецкий обалдуй, и я плюну вам в физиономию!
Обозлился и Лион.
— Нет, больше я этого не скажу! Вы же не для того меня приглашали, так? Мои чувства нисколько вас не интересуют, Джастина. Вы меня позвали, чтобы испытать ваши собственные чувства, а что по отношению ко мне это несправедливо, подумать не потрудились.
Она не успела отшатнуться — он нагнулся к ней, схватил за руки чуть пониже плеч, стиснул ее коленями — не вырваться. И вмиг ее ярости как не бывало — кулаки разжались, она оперлась ладонями на его бедра, запрокинула голову. Но Лион не поцеловал ее. Разнял руки, перегнулся назад, погасил лампу за спиной и, отпустив Джастину, откинулся головой на спинку кресла, и не понять, понадобилась ли ему темнота, нарушаемая лишь отсветом камина, чтоб заняться любовью или просто чтобы Джастина не видела его лица. Растерянная, в страхе — вдруг он совсем ее оттолкнет, она ждала: что он скажет, как быть дальше? Да, следовало раньше понять, что с такими, как Лион, шутки плохи. Они непреклонны, как сама смерть. Ну почему она не может прижаться головой к его коленям и сказать — люби меня, Ливень, прости, я виновата, не могу я без тебя… Наверно, если б сейчас добиться близости с ним, какая-то плотина прорвалась бы, и все хлынуло бы наружу…
Все еще замкнутый, отчужденный, он позволил ей снять с него пиджак, развязать галстук, но, расстегивая на нем рубашку, она уже понимала — все это зря. В ее репертуар не входит сноровка соблазнительницы, умеющей самыми обыденными действиями будить эротическое волнение. Такие важные минуты, а она все испортила. Пальцы ее дрогнули, губы скривились. И она заплакала навзрыд.
— Нет, нет! Herzchen, liebchen, не плачь! — Лион притянул ее на колени к себе, прижал ее голову к своему плечу, обнял. — Прости меня, herzchen, я не хотел доводить тебя до слез.
— Теперь ты знаешь, — всхлипывая, выговорила Джастина. — Ни на что я не гожусь. Я же тебе сказала, все зря, ничего у нас не выйдет. Я так боялась тебя потерять, Ливень, но я же знала, если ты увидишь, какая я никчемная, ничего у нас не выйдет!
— Ну конечно, ничего бы не вышло. Как могло быть иначе? Ведь я не помогал тебе, herzchen. — Он приподнял ее голову, заглянул в лицо и стал целовать веки, мокрые щеки, уголки рта. — Это не ты, это я виноват. Я старался тебе отплатить, хотел посмотреть, далеко ли ты зайдешь, если я не сделаю ни шага навстречу. Но, видно, я не так тебя понял, nicht Wahr? — Голос его зазвучал глуше, и в нем явственней слышался немецкий акцент. — Слушай, если ты этого хочешь, будет и это, будет и то и другое.
— Нет, Ливень, пожалуйста, давай про это забудем! Не умею я чувствовать по-человечески. Ты только во мне разочаруешься!
— Ты все прекрасно умеешь, herzchen, я это понял, когда видел тебя на сцене. Как ты можешь в себе сомневаться, когда ты со мной?
Это было так верно, что слезы ее разом высохли.
— Поцелуй меня, как поцеловал в Риме, — прошептала она. Только это было совсем, совсем не похоже на тот поцелуй в Риме. Там было что-то грубое, внезапное, опасное, здесь — глубокая истома, в нее погружаешься неспешно, и все, что ощущаешь кожей, и на запах, и на вкус, проникнуто сладострастием. Пальцы Джастины вернулись к пуговицам его рубашки, пальцы Лиона — к молнии ее платья, потом он притянул ее руку себе под рубашку, на грудь, где густо курчавилась мягкая поросль. Внезапно его губы крепче прижались к ее шее, и, беспомощная, потрясенная, Джастина едва не потеряла сознание, почудилось — она падает, и оказалось, она и вправду распростерта на шелковистом ковре и смутно различает над собой лицо Лиона. На нем уже нет рубашки, а может быть, не только рубашки, в пляшущих отсветах камина видны лишь его плечи и красивые сурово сжатые губы. Нет, она навсегда уничтожит эту суровую складку! Она зарылась пальцами в густые волосы у него на затылке, притянула к себе его голову — пускай целует еще, крепче, крепче!
Какое это было чувство! Губами, руками, всем телом она узнавала каждую частицу его тела, словно обрела что-то извечно родное и все же сказочное, неведомое. Мир сжался до полоски у камина, где отсветы огня плещут о край темноты, и Джастина раскрывается ему навстречу и понимает наконец-то, что было его секретом все годы их знакомства: что в воображении он, должно быть, обладал ею уже тысячи раз. Это подсказывают ей и опыт, и впервые пробудившееся женское чутье. И она беспомощна, обезоружена. Со всяким другим такая беспредельная близость, такая поразительная чувственность ужаснули бы ее, но он заставил ее понять, что все это — для нее одной. И она знала, все это — только для нее. До последнего мгновения, когда она вскрикнула, не в силах больше ждать завершения, она так сжимала его в объятиях, что, казалось, ощущала каждую его косточку.
В утоленном спокойствии проходили минуты. Теперь оба дышали ровно, легко и свободно, голова его лежала у нее на плече, ее колено — на его бедре. Постепенно ее стиснутые руки разжались, она сонно, ласково стала поглаживать его по спине. Лион вздохнул, повернулся, откинулся навзничь, казалось, он отдается в ее власть, бессознательно ждет, что она еще полней насладится их слиянием…
И все же она была застигнута врасплох, задохнулась от изумления; он сжал ее виски ладонями, притянул к себе, его лицо было совсем близко, и она увидела — в этих губах уже нет ни следа вечной суровой сдержанности, так они сложены только из-за нее и для нее одной. Вот когда в ней поистине родились и нежность, и смирение. Наверно, это отразилось на ее лице, потому что глаза Лиона так засияли ей навстречу, что она уже не могла вынести его взгляда, наклонилась еще ниже и прильнула губами к его губам. Наконец-то мысли и чувства сплавились воедино, и у нее даже крика не вырвалось, беззвучный счастливый всхлип потряс все ее существо, она уже ничего не сознавала, только слепо наслаждалась полнотой каждого мига. Мир замкнулся в последней завершенности, и все исчезло.
Наверно, Лион поддерживал огонь в камине, потому что, когда сквозь занавеси просочился мягкий свет лондонского утра, в комнате было еще тепло. На этот раз, едва он шевельнулся, Джастина встрепенулась и пугливо сжала его локоть.
— Не уходи!
— Я не ухожу, herzchen. — Он сдернул с дивана еще одну подушку, сунул себе под голову, притянул Джастину поближе и тихонько вздохнул. — Тебе хорошо?
— Да.
— Не холодно?
— Нет, но если тебе холодно, можно перебраться в постель.
— После того, как мы столько часов занимались любовью на меховом ковре? Какое падение! Даже если простыни у тебя из черного шелка.
— Нет, просто белые хлопчатобумажные, самые обыкновенные. А этот кусочек Дрохеды недурен, правда?
— Кусочек Дрохеды?
— Ковер. Он ведь из шкур тамошних кенгуру, — объяснила Джастина.
— Маловато экзотики и эротики. Я для тебя выпишу из Индии шкуру тигра.
— Это мне напоминает один стишок, я его когда-то слыхала:
Угодно ль? Пуститесь
Вы с Элинор Глин
В грешные игры
На шкуре тигра.
Иль соблазнитесь
Один на один
Ввязаться с ней в грех,
Подостлав иной мех?
— Что ж, herzchen, тебе и правда пора вспоминать свои привычки, — улыбнулся Лион. — Ты уже полсуток не проявляла легкомыслия, только отдавала дань Эросу и Морфею.
— Не чувствую сейчас потребности в легкомыслии. — Джастина улыбнулась в ответ и преспокойно притянула его руку туда, куда захотелось. — Стишок про тигровую шкуру уж очень кстати, вот я и не удержалась, но теперь мне больше совсем нечего от тебя скрывать, так что и легкомыслие уже ни к чему, правда? — Она вдруг принюхалась, чуть потянуло запахом несвежей рыбы. — Фу, черт, ты ведь так и не поужинал, а теперь уже время завтракать. Не можешь же ты питаться одной любовью!
— Да, пожалуй, если ты хочешь, чтобы я и впредь так же убедительно ее доказывал.
— Ну, брось, ты и сам получил полное удовольствие.
— Еще бы. — Он вздохнул, потянулся, зевнул. — Любопытно, догадываешься ли ты хоть немного, до чего я счастлив.
— Кажется, догадываюсь, — негромко ответила Джастина.
Он приподнялся на локте, посмотрел внимательно:
— Скажи, ты только ради роли Дездемоны вернулась в Лондон?
Она больно ущипнула его за ухо.
— Теперь я тебе отплачу, довольно ты меня гонял вопросами, как девчонку на экзамене. Ты-то сам как думаешь? Лион усмехнулся, легко разжал ее пальцы.
— Если ты мне не ответишь, herzchen, я тебя задушу гораздо основательней, чем твой Отелло — Марк.
— Я вернулась в Лондон играть Дездемону, но все равно из-за тебя. С той минуты, как ты меня тогда поцеловал, я была сама не своя, и ты прекрасно это знаешь. Вы очень умный человек, Лион Мёрлинг Хартгейм.
— По крайней мере у меня хватило ума понять с первой же встречи: я хочу, чтобы ты стала моей женой. Джастина порывисто села.
— Женой?!
— Да, женой. Если б ты была мне нужна как любовница, я получил бы тебя много лет назад. Это было бы не так уж трудно, я же знаю, как у тебя голова работает. Я только потому этого не добивался, что ты мне нужна именно в жены, и я понимал, ты еще не представляла себя в такой роли.
— Пожалуй, и сейчас не представляю. — Джастина пыталась освоиться с этой мыслью. Лион поднялся на ноги, поднял и ее.
— Ладно, поупражняйся немножко, приготовь мне что-нибудь позавтракать. Будь мы у меня дома, я бы похозяйничал, но в своей кухне каждый стряпает сам.
— Сегодня я не прочь накормить тебя завтраком, но обречь себя на это до конца дней моих? — Она покачала головой. — Пожалуй, это не по мне, Ливень.
И опять перед нею властное лицо римского императора, царственно невозмутимое перед угрозой мятежа.
— Этим не шутят, Джастина, и не тот я человек, с которым уместны шутки. Спешить некуда. Ты прекрасно знаешь, терпения у меня достаточно. Но если ты воображаешь, будто тут возможно что-либо помимо брака, выбрось это из головы. Пускай все знают, что я тебе муж, а не кто-нибудь.
— Сцену я не оставлю! — вспылила Джастина.
— Verfluchte Kiste, да разве я этого требую? Когда ты наконец повзрослеешь, Джастина? Можно подумать, будто я тебя приговариваю к пожизненной каторге у плиты! Мы, к твоему сведению, не так бедны. Обзаводись прислугой, няньками для детей и вообще всем, что тебе еще нужно.
— Брр! — О детях Джастина уж вовсе не думала. Он закинул голову и захохотал.
— Да, herzchen, вот это и называется утреннее похмелье и даже с избытком! Я знаю, с моей стороны глупо сразу же затевать разговор о прозе, пока достаточно, чтобы ты о ней только подумала. Но предупреждаю честно, пока ты решаешь, да или нет, помни — если я не получаю тебя в жены, ты мне вообще не нужна.
Джастина порывисто обняла его, ухватилась за него отчаянно, как утопающая.
— Ливень, Ливень, не надо со мной так строго! — взмолилась она.
Дэн одиноко вел свою машину вверх по итальянскому «сапогу» — миновал Перуджу, Флоренцию, Болонью, Феррару, Палую, выбрал наиболее удобный объезд мимо Венеции, переночевал в Триесте. Триест он любил больше многих других городов и потому задержался на берегу Адриатики еще два дня, потом поднялся горной дорогой в Любляну, еще ночь провел в Загребе. И снова вниз, просторной долиной реки Савы, среди голубых полей цикория до Белграда, потом ночлег в Нише. Дальше — Македония, Скопле, еще в руинах после землетрясения, что разразилось здесь два года назад; и Титов-Белее, город-курорт, своими мечетями и минаретами странно напоминающий Турцию. В Югославии Дэн всю дорогу был более чем скромен в еде, стыдно было бы поставить перед собой полную тарелку мяса, когда здешние жители довольствуются хлебом.
Эвзон, греческая граница, затем Фессалоники. Итальянские газеты давно уже кричали, что в Греции назревает переворот; Дэн стоял у окна своей спальни в гостинице, смотрел, как во мраке фессалоникийской ночи беспокойно мечутся взад и вперед тысячи пылающих факелов, и радовался, что Джастина с ним не поехала.
— Па-пан-дреу! Па-пан-дреу! Па-пан-дреу! — далеко за полночь протяжно ревела толпа в свете факелов.
Но перевороты происходят в городах, в средоточии народных масс и нищеты; а иссеченные шрамами земли Фессалийской равнины, должно быть, и сейчас такие же, какими видели их легионы Цезаря, шагая по выжженному жнивью к Фарсале, навстречу войскам Помпея. Пастухи спят в тени шатров из козьих шкур, на кровлях старых-престарых белых домиков стоят на одной ноге аисты, и все вокруг иссушено, задыхается от страшной жажды. В высоком небе — ни облачка, на побуревших под палящим солнце просторах ни деревца, все так напоминает Австралию. И Дэн вдыхал все это полной грудью, и уже улыбался при мысли, что поедет домой. Он поговорит с мамой, и она его поймет.
Над Ларисой он увидел сверху море, остановил машину и вышел. Море простиралось до изогнутого дугой горизонта, прозрачным нежным аквамарином голубело у берегов, а дальше оно было темное, точно вино, как у Гомера, с лиловыми пятнами цвета гроздьев винограда. Далеко внизу, на яркой зелени травы, ослепительно белел в солнечных лучах маленький круглый храм с колоннами, а на горном склоне позади Дэна, выстояв столетия, хмурилась крепость времен крестоносцев. Ты прекрасна, Греция, как я ни люблю Италию, ты еще прекрасней. И ты вовеки веков — колыбель всего.
Ему не терпелось попасть в Афины, и он на полной скорости погнал свою красную спортивную машину по крутым извилистым дорогам Домокос и, одолев перевал, начал спускаться в Беотию; его ошеломила, распахнувшись во всей неповторимой красоте, ширь оливковых рощ, рыжих косогоров, величавых вершин. Но как ни спешил Дэн, он остановился перед памятником Леониду и его спартанцам, павшим при Фермопилах; странно, что-то в этом надгробии отдавало Голливудом. «Незнакомец, — гласила надпись на камне, — иди и поведай жителям Спарты, что здесь мы полегли, их повинуясь веленью». Слова эти задели некую тайную струну в душе Дэна, показалось — он уже слышал их в какой-то иной связи; его пробрала дрожь, и он заторопился дальше.
Жара спадала, и Дэн остановился ненадолго над Камена Воура, поплавал в прозрачной воде узкого пролива, за которым виднелась Эвбея; должно быть, здесь-то и прошла тысяча кораблей, плывущих из Олиса к Трое. Бурливое сильное течение стремилось к морю; наверно, героям Гомера не приходилось много работать веслами. В пляжной раздевалке Дэна смутила древняя старуха в черном, она восторженно заворковала и все норовила погладить его по плечу; он не знал, как бы поскорей от нее сбежать. Теперь люди уже не говорили ему в лицо, какой он красивый, и почти всегда удавалось об этом забывать. Он наскоро купил в лавчонке два большущих пирожных с заварным кремом, двинулся дальше вдоль аттического берега и, наконец, на закате въехал в Афины; солнце золотило огромную скалу, увенчанную бесценной колоннадой.
Но в Афинах воздух насыщен был злым возбуждением, и оскорбительны были откровенные восторги женщин; римлянки все же утонченней, сдержаннее. На улицах взбудораженные толпы, там и сям вспыхивают стычки, немало людей, настроенных мрачно и решительно — они за Па-пандреу. Нет, Афины на себя не похожи, лучше отсюда выбраться. Дэн поставил свою машину в платный гараж и на пароме отправился на Крит.
И здесь, среди гор, среди оливковых рощ и душистого тимьяна, он наконец нашел желанный покой. Долго трясся он в автобусе, где кудахтали связанные за ноги куры и в нос бил запах чеснока, потом нашел крохотную выбеленную известкой гостиницу с полукруглой колоннадой и тремя столиками на мощенном каменными плитами дворе перед нею, под большими парусиновыми зонтами; гирляндами, точно праздничные фонари, всюду развешаны были яркие узорные сумки. На почве, слишком сухой и скудной для европейского дерева, растут перечные деревья и австралийские эвкалипты, завезенные сюда с далекой южной земли. Оглушительно трещат цикады. Вздымаются и кружат тучи рыжей пыли.
Ночами Дэн спал в крохотной, точно монашеская келья, комнатке с настежь распахнутыми ставнями; на рассвете, когда ничто не нарушало тишины, одиноко служил мессу; весь день бродил. Никто не мешал ему, и он никому не мешал. Но деревенские жители подолгу провожали его изумленными взглядами, и на лицах, изрезанных морщинами, расцветали улыбки. Было жарко, и удивительно тихо, и очень сонно. Безграничный покой. Так проходил день за днем, будто четки скользили в темных дубленых пальцах критского крестьянина.
Дэн безмолвно молился, молитва была продолжением того чувства, что его переполняло, мысли — как четки, и дни — как четки. Господи, воистину я твой. Благодарю тебя за все, что ты мне даровал. За великодушного кардинала, за его поддержку, за его щедрую дружбу и неизменную любовь. За Рим, за счастье приблизиться к самому сердцу твоему, пасть пред тобою ниц в излюбленном твоем храме, ощутить себя частицею церкви твоей. Ты дал мне больше, чем я стою, что же сделаю я для тебя, чем выразить всю меру моей благодарности? Я слишком мало страдал. С тех пор, как я стал служить тебе, вся моя жизнь — непрестанная и неомраченная радость. Я жажду испытать страдание, ты, который столько страдал, это поймешь. Только через страдание я смогу возвыситься над собой, лучше постичь тебя. Ведь это и есть земная жизнь — лишь переход к тому, чтобы постичь тайну твою. Пронзи грудь мою своим копьем, погрузи его так глубоко, чтобы я уже не в силах был извлечь острие! Дай мне страдать… Я всех отверг ради тебя, даже мать, и сестру, и кардинала. Ты един мука моя и радость моя. Повергни меня во прах, и стану славить твое возлюбленное имя. Уничтожь меня, и возрадуюсь. Я люблю тебя, Господи, только тебя…
Дэн пришел к маленькой бухте, где так славно было плавать, золотистый полумесяц песчаного берега замыкали по краям два утеса; он постоял немного, глядя вдаль, поверх Средиземного моря, — там, за темной чертой горизонта, должно быть, Ливия. Легкими прыжками он спустился по ступеням на песок, скинул теннисные туфли, взял их в руки и пошел босиком по мягкому, податливому песку к тому месту, где всегда оставлял обувь, рубашку и шорты. Неподалеку лежали на солнце красные, точно вареные раки, два молодых англичанина, толковали о чем-то, по-оксфордски растягивая слова; еще дальше две женщины лениво переговаривались по-немецки. Дэн мельком глянул на женщин, застенчиво подтянул купальные трусики, поневоле заметил, что они тотчас замолчали, сели, приглаживая волосы, и заулыбались ему.
— Как вода? — спросил он англичан, хотя мысленно называл их, как все австралийцы, пренебрежительно — «помми». Эти двое, видно, прочно обосновались на Крите, на пляж приходят каждый день.
— Великолепно, старина. Только остерегайтесь течения, для нас оно слишком сильное. Должно быть, где-то штормит.
— Спасибо.
Дэн усмехнулся, побежал навстречу безобидной игривой ряби и, не поднимая брызг, как и подобает искусному пловцу, погрузился в неглубокую воду.
Поразительно, как обманчиво бывает спокойствие воды. Течение оказалось коварным, он почувствовал, его словно хватает за ноги, тянет в глубь; но его, первоклассного пловца, это не тревожило. Низко опустив голову, он скользил по воде, наслаждался прохладой, наслаждался свободой. Потом оглянулся на берег — обе немки, натягивая резиновые шапочки, со смехом бежали к воде.
Дэн приложил руки рупором ко рту и закричал им по-немецки, чтобы оставались на мелководье, течение слишком сильное. Они смеясь помахали в ответ. Он снова опустил голову и поплыл, и тут ему почудился крик. Но он проплыл еще немного, потом помедлил — глубинное течение здесь было слабее — и поплыл стоя. Да, не почудилось, позади кричат — он обернулся, обе женщины отчаянно бьются, лица искажены криком, одна вскинула руки и уходит под воду. На берегу англичане поднялись и нехотя идут к кромке воды.
Дэн мигом перевернулся на живот, стремительными взмахами рванулся к тонущим, ближе, ближе. Испуганные руки протянулись к нему, вцепились, потащили на дно; он изловчился, ухватил одну женщину за талию и успел слегка ударить по подбородку, чтобы она, ошеломленная, перестала метаться, другую дернул за лямку купальника, стукнул коленом по спине, так что у нее перехватило дух. Кашляя и задыхаясь — пока его чуть не утопили, он наглотался воды, — он перевернулся на спину и, точно на буксире, поволок свой беспомощный груз к берегу.
Оба англичанина стояли по плечи в воде, до того напуганные, что не решались двинуться дальше, и Дэн ничуть их за это не осуждал. Пальцами ног он коснулся дна и вздохнул с облегчением. Совершенно измучась, последним сверхчеловеческим усилием вытолкнул обеих женщин на безопасное место. Они быстро пришли в себя и опять закричали, суматошно забили руками по воде. Едва дыша, Дэн все-таки сумел улыбнуться. Он свое дело сделал, неумехи помми могут позаботиться о дальнейшем. А пока он, трудно дыша, отдыхал, его опять подхватило течением и отнесло от берега, ноги уже не доставали дна, даже когда Дэн весь вытянулся, пробуя его достать. Да, жизнь обеих женщин была на волоске. Не подвернись он, они бы наверняка утонули: у англичан не хватало то ли сил, то ли уменья, они бы их не спасли. А ведь эти женщины вздумали плыть только для того, чтобы быть поближе к тебе, подсказало что-то; пока они тебя не увидали, они вовсе не собирались лезть в воду. Это твоя вина, что они оказались в опасности, твоя вина.
Он качался на волне, отдаваясь течению, и вдруг немыслимая боль вспыхнула в груди, острая, жгучая, нестерпимая, поистине словно раскаленное копье пронзило его. Дэн вскрикнул, вскинул руки над головой, напряг все мышцы, но боль усилилась, вынудила опустить руки, потом свела судорогой — кулаки вздернулись под мышки, согнулись колени. Сердце! У меня что-то с сердцем, я умираю! Сердце! Я не хочу умирать! Неужели умереть так рано, мой труд даже еще не начат, я не успел себя испытать! Боже, помоги мне! Я не хочу умирать, не хочу умирать!
Судорога отпустила; Дэн перевернулся на спину, руки его свободно раскинулись на воде, обмякшие, несмотря на боль. Сквозь мокрые ресницы он смотрел ввысь, в недосягаемый купол небес. Вот оно, твое копье, о котором я тебя молил в своей гордыне всего лишь час назад. Дай мне страдать, сказал я, заставь меня страдать. И вот приходит страдание, а я ему противлюсь, не способный на совершенную любовь. Это твоя боль, о Господи, я должен принять ее, я не должен ей противиться, не должен противиться воле твоей. Могущественна рука твоя, и эта боль — твоя, вот что ты, должно быть, испытал на кресте. Господь мой. Господь, я — твой. Если на то воля твоя, да будет так. Как младенец, в руки твои предаюсь. Ты слишком добр ко мне. Что я сделал, чем заслужил столько милостей от тебя и от людей, которые любят меня, как никого другого? Почему ты даровал мне так много, раз я недостоин? Больно, больно! Ты так добр ко мне, Господи. Пусть моя жизнь будет краткой, просил я, и она была коротка. И страдания мои будут кратки, они скоро кончатся. Скоро я увижу лицо твое, но еще в этой жизни благодарю тебя. Больно! Господи, ты слишком добр ко мне. Я люблю тебя. Господи!
Страшная дрожь сотрясла недвижно затихшее в ожидании тело. Губы Дэна шевельнулись, прошептали имя Божие, силились улыбнуться. Потом зрачки расширились, навсегда изгнав из этих глаз синеву. Два англичанина выбрались наконец на берег, уложили на песок плачущих женщин и стояли, отыскивая глазами Дэна. Но безмятежная густая синева бескрайних вод была пустынна; играючи набегала на берег мелкая волна и вновь отступала. Дэн исчез.
Кто-то вспомнил, что неподалеку есть американский военный аэродром, и побежал за помощью. Меньше чем через полчаса после исчезновения Дэна оттуда поднялся вертолет и, яростно ввинчиваясь в воздух, пошел колесить все ширящимися кругами дальше и дальше от берега, искал. Никто не думал что-либо увидеть. Утопленники обычно погружаются на дно и не всплывают по несколько дней. Миновал час; а потом за пятнадцать миль от берега с воздуха заметили Дэна, он мирно покачивался на груди водной пучины, руки раскинуты, лицо обращено к небу. В первую минуту подумали, что он жив, весело закричали, но когда машина опустилась так низко, что вода под ней вскипела шипящей пеной, стало ясно — он мертв. С вертолета по радио передали координаты, туда помчался катер и три часа спустя возвратился.
Весть разнеслась по округе. Критяне любили смотреть на него, когда он проходил мимо, любили застенчиво обменяться с ним несколькими словами. Любили его, хоть и не знали. И вот они сходятся на берег, женщины все в черном, будто взъерошенные птицы, мужчины по старинке в мешковатых штанах, ворот белой рубахи расстегнут, рукава засучены. Стоят кучками, молчат, ждут.
Причалил катер, плотный сержант соскочил на песок, обернулся и принял на руки закутанное в одеяло неподвижное тело. Отошел на несколько шагов от воды и вдвоем с помощником уложил свою ношу на песок. Края одеяла распались; громкий шепот прокатился по толпе критян. Они теснились ближе, прижимали к обветренным губам нательные кресты, женщины приглушенно, без слов, голосили, то был протяжный полувздох, полустон, почти напев — горестная земная песнь многотерпеливой женской скорби.
Около пяти; солнце, клонясь к закату, наполовину скрылось за хмурым утесом, но в свете его еще видны темная кучка людей на берегу и недвижное тело, что вытянулось на песке — золотистая кожа, сомкнутые веки, длинные ресницы слиплись стрелами от засохшей соли, на посинелых губах слабая улыбка. Появились носилки, и все вместе критские крестьяне и американские солдаты понесли Дэна прочь.
Афины бурлили, бунтующая толпа опрокинула всякий порядок, но полковник американской авиации, держа в руках австралийский паспорт Дэна в синей обложке, по радио все же связался со своим начальством. Как все подобные документы, паспорт ничего не говорил о Дэне. В графе «профессия» значилось просто «студент», а в конце среди ближайших родственников названа была Джастина и указан ее лондонский адрес. Полковника мало заботила степень родства с точки зрения закона, но Лондон куда ближе к Риму, чем Дрохеда. Никто не открыл оставленный в крохотном номере гостиницы квадратный черный чемоданчик, где лежали сутана и все остальное, что свидетельствовало о духовном звании Дэна; вместе с другим чемоданом и этот ждал указаний — куда следует переправить вещи покойного.
Когда в девять утра зазвонил телефон, Джастина заворочалась в постели, с трудом приоткрыла один глаз и лежала, свирепо ругая треклятый аппарат — честное слово, она его отключит! Пускай все воображают, что это так и надо — браться за дела с утра пораньше, но откуда они взяли, будто и она поднимается ни свет ни заря?
Но телефон все звонил и звонил. Может быть, звонит Ливень? Эта мысль вывела ее из полузабытья, и Джастина поднялась, нетвердо держась на ногах, потащилась в гостиную. Германский парламент собрался на внеочередную сессию, они с Лионом не виделись уже целую неделю, и мало надежды увидеть его раньше, чем еще через неделю. Но, может быть, кризис там разрешился и он звонит сказать ей, что приезжает.
— Да?
— Мисс Джастина О'Нил?
— Да, я слушаю.
— Вас беспокоят из австралийского консульства в Олдуиче.
Говорил явно англичанин, он назвался, но спросонок она не разобрала имя, надо было еще освоиться с тем, что звонит не Лион.
— Слушаю вас. — Она зевнула, стоя на одной ноге, почесала ее подошвою другой.
— Есть у вас брат, некий мистер Дэн О'Нил? Глаза Джастины широко раскрылись.
— Да, есть.
— Он сейчас в Греции, мисс О'Нил? Джастина выпрямилась, теперь она стояла обеими ногами на ковре.
— Да, правильно. — Ей не пришло в голову поправлять говорящего, объяснять, что Дэн не мистер, а его преподобие.
— Мисс О'Нил, я очень сожалею, что мне выпала тягостная обязанность сообщить вам дурную весть.
— Дурную весть? Дурную весть? Что такое? В чем дело? Что случилось?
— С прискорбием вынужден сообщить вам, что ваш брат, мистер Дэн О'Нил, утонул вчера на Крите, насколько я понял, погиб как герой, спасая утопающих. Однако, сами понимаете, в Греции сейчас государственный переворот и наши сведения отрывочны и, возможно, не очень точны.
Телефон стоял на столике у стены, и Джастина прислонилась к ней в поисках опоры. Колени подгибались, она медленно сползала вниз и под конец скорчилась на полу. Какие-то непонятные звуки срывались с ее губ, не смех и не рыдание, что-то среднее, громкие судорожные всхлипы. Дэн утонул. Всхлип. Дэн умер. Всхлип. Крит… Дэн… утонул… Всхлип. Умер, умер.
— Мисс О'Нил? Вы слушаете, мисс О'Нил? — настойчиво повторял голос в трубке. Умер. Утонул. Мой брат!
— Мисс О'Нил, вы меня слышите?
— Да, да, да, да, да! О господи, я слушаю!
— Как я понимаю, вы — ближайшая родственница, и потому нам необходимы ваши распоряжения — как поступить с телом. Вы слушаете, мисс О'Нил?
— Да, да!
— Как вам угодно поступить с телом, мисс О'Нил? Тело! Он теперь — тело, хоть бы сказали его тело, нет, просто — тело. Дэн, мой Дэн. Тело.
— Ближайшая родственница? — услышала она свой тонкий, слабый голос, прерывающийся громкими всхлипами. — Ближайшая, наверно, не я. Ближайшая — мама.
Короткое молчание.
— Это очень осложняет дело, мисс О'Нил. Если вы — не ближайшая родственница, мы теряем драгоценное время. — В голосе собеседника вежливое сочувствие сменилось нетерпением. — Вы, видно, не понимаете, в Греции совершается переворот, а несчастье случилось на Крите, это еще дальше, и связь установить еще труднее. Поймите! Сообщаться с Афинами практически невозможно, и нам дано указание передать пожелания ближайших родственников касательно тела немедленно. Ваша матушка с вами? Нельзя ли мне с ней переговорить?
— Мама не здесь. Она в Австралии.
— В Австралии? О господи, час от часу не легче! Придется давать телеграмму в Австралию, опять отсрочка. Если вы не ближайшая родственница вашего брата, мисс О'Нил, почему же так сказано в его паспорте?
— Не знаю. — Она вдруг поймала себя на том, что смеется.
— Дайте мне австралийский адрес вашей матери, мы сейчас же ей телеграфируем. Надо же нам знать, как быть с телом! Пока она получит телеграмму, пока дойдет ответ, это же еще двенадцать часов, надеюсь, вы и сами понимаете. Все достаточно сложно и без этой путаницы.
— Так позвоните ей. Не тратьте время на телеграммы.
— Наш бюджет не предусматривает расходов на международные телефонные разговоры, мисс О'Нил, — сухо ответили ей. — Так будьте любезны, не скажете ли вы мне имя и адрес вашей матери?
— Миссис Мэгги О'Нил, — продиктовала Джастина. — Джиленбоун, Австралия, Новый Южный Уэльс, Дрохеда. — Она раздельно повторила незнакомые ему названия.
— Еще раз прошу принять мое глубочайшее соболезнование, мисс О'Нил.
Щелчок отбоя, ровное однообразное гуденье — линия свободна. Джастина сидит на полу, трубка соскользнула на колени. Тут какая-то ошибка, все должно разъясниться. Не мог Дэн утонуть, он же плавает как чемпион! Конечно, это не правда. Нет, Джастина, все правда, сама знаешь, ты с ним не поехала, не уберегла его, и он утонул. Ты всегда оберегала его с тех пор, как он был совсем крохой, тебе и теперь надо было быть с ним. Если б ты не сумела его спасти, так была бы там и утонула с ним вместе. А ты с ним не поехала только потому, что рвалась в Лондон, чтобы заполучить Лиона к себе в постель.
Как трудно думать. Все трудно. Ни с чем не сладишь, даже ноги не слушаются. Никак не подняться с полу, никогда уже ей не подняться. В сознании ни для кого нет места, кроме Дэна, все мысли тесней и тесней кружат вокруг Дэна. И вдруг она подумала о матери, обо всех дрохедских. О господи. Туда сообщат, сообщат маме, всем им. И мама даже не увидела на прощанье, какой милый он был в тот памятный день в Риме. Наверно, дадут телеграмму джиленбоунской полиции, и старый сержант Эрн влезет в свою машину, покатит в Дрохеду и скажет моей маме, что ее единственный сын умер. Не ему бы, почти чужому человеку, приносить ей такую весть. Примите мое искреннее глубочайшее соболезнование, миссис О'Нил, ваш сын умер. Легковесные, пустые учтивые слова… Нет! Не допущу я, чтобы и она узнала это от чужих, ведь она и моя мать! Только не так, не так, как пришлось это услышать мне.
Она дотянулась до аппарата, сняла его со столика на колени к себе, прижала к уху трубку.
— Станция? Пожалуйста, междугородную. Алло? Мне нужно срочно связаться с Австралией. Джиленбоун двенадцать-двенадцать. И пожалуйста, пожалуйста, поскорей.
Мэгги сама сняла трубку. Час был поздний, Фиа уже легла. А Мэгги в последнее время не хотелось ложиться рано, она предпочитала подолгу сидеть, слушать сверчков и лягушек, дремать над книгой, вспоминать…
— Да?
— Вас вызывает Лондон, миссис О'Нил, — сказала Хейзел, телефонистка в Джилли.
— Здравствуй, Джастина, — спокойно сказала Мэгги. Джасси звонила, хоть и не часто, узнать, как дела.
— Мама? Мама, ты?
— Да, я слушаю, — мягко сказала Мэгги: сразу чувствуется, Джастина чем-то расстроена.
— Мама, о мама! — Странный звук, то ли вздох, то ли рыдание. — Дэн умер, мама! Дэн умер!
Земля разверзлась под ногами. Бездонная, бездонная пропасть. Мэгги проваливается в бездну, глубже, глубже, края смыкаются над головой, и уже вовек не выбраться, до самой смерти. Что еще могли ей сделать бессмертные боги? Она не понимала, когда спрашивала об этом. Как смела она спрашивать, как смела не понимать? Не искушай богов, они этого не любят. Когда она не поехала посмотреть на него в лучшую минуту его жизни, разделить его радость, она и впрямь воображала, что расплатилась за все сполна. Дэн будет свободен и от расплаты, и от нее. Она не увидит его лица, самого дорогого на свете, и тем заплатит за все. Края бездны сомкнулись, дышать нечем. Стоишь на дне и понимаешь — слишком поздно.
— Джастина, родная, успокойся, — с силой сказала она, голос ее не дрогнул. — Успокойся и расскажи толком. Ты уверена?
— Мне позвонили из австралийского консульства… там решили, что я ближайшая родственница. Какой-то ужасный тип все добивался, как я хочу поступить с телом. Он все время говорил про Дэна «тело». Как будто оно уже не Дэна, а неизвестно чье. (Мэгги услышала рыдание). Господи! Наверно, этому бедняге тошно было мне звонить. Мама, мама. Дэн умер!
— Но как, Джастина? Где? В Риме? Почему Ральф мне не позвонил?
— Нет, не в Риме. Кардинал, наверно, еще ничего не знает. Тот человек сказал, Дэн утонул, спасая утопающих. У него было два месяца свободных, мама, и он просил меня поехать с ним, а я не поехала, я хотела играть Дездемону и хотела быть с Лионом. Если б только я была с Дэном! Будь я там, может, ничего бы не случилось. Что же мне делать!
— Перестань, Джастина, — сурово сказала Мэгги. — Брось эти мысли, слышишь? Дэн бы возмутился, ты и сама знаешь. Несчастье всегда может случиться, а отчего и почему, мы не знаем. Сейчас важно, что ты жива и здорова, я не потеряла обоих. Теперь ты одна у меня осталась. Ох, Джасси, Джасси, это так далеко! Мир слишком велик, слишком. Приезжай домой, в Дрохеду! Мне тошно думать, что ты там совсем одна.
— Нет, мне надо работать. Работа — единственное мое спасенье. Без работы я сойду с ума. Не надо мне никого, не надо никакого утешенья. Ох, мама! — Она горько заплакала. — Как мы будем жить без него?
В самом деле как? И жизнь ли это? Бог дал. Бог и взял. Прах еси и в прах возвратишься. Жизнь — для нас, недостойных. Жадный Бог берет себе лучших, предоставляя этот мир нам, прочим, чтобы мы здесь пропадали.
— Никто из нас не знает, долго ли нам жить. Большое тебе спасибо, Джасси, что позвонила, что сама мне сказала.
— Мне невыносимо было думать, что тебе скажет кто-то чужой, мама. Немыслимо услышать такое от чужого. Что ты теперь будешь делать? Что ты можешь сделать?
Напрягая всю волю, Мэгги силилась через мили и мили как-то согреть и утешить в далеком Лондоне свою погибающую девочку. Сын умер, дочь еще жива. Надо ее спасти. За всю свою жизнь Джастина любила, кажется, одного только Дэна. Больше у нее никого нет, даже мать она не любит.
— Джастина, милая, не плачь. Не убивайся так. Дэн ведь этого не хотел бы, правда? Вернись домой, и тебе станет легче. И мы перевезем его домой, в Дрохеду. По закону теперь он опять мой, он уже не принадлежит церкви и она не может мне помешать. Я сейчас же позвоню в наше консульство и в посольство в Афинах, если сумею пробиться. Он непременно должен вернуться домой! Просто думать не могу, чтобы его похоронили где-то далеко от Дрохеды. Здесь его дом, и он должен вернуться домой. Приезжай с ним, Джастина.
Но Джастина съежилась в комок на полу и только головой качала, как будто мать могла ее видеть. Домой? Никогда она не сможет вернуться домой. Если б она поехала с Дэном, он был бы жив. Вернуться домой — и чтобы приходилось изо дня в день, до конца жизни, смотреть в лицо матери? Нет, даже думать невыносимо.
— Нет, мама, — сказала она, а слезы текли по лицу и жгли, точно расплавленный металл. Кто это выдумал, будто в самом большом горе человек не плачет? Много они понимают. — Мне надо оставаться здесь и работать. Я приеду домой с Дэном, а потом опять уеду в Лондон. Не могу я жить в Дрохеде.
Три дня длилось беспомощное ожидание, провал в пустоту; из молчания властей Джастина в Лондоне, Мэгги и вся семья в Дрохеде пытались извлечь хоть какую-то надежду. Конечно же, недаром так долго нет ответа, произошла ошибка, будь все правдой, конечно же им бы уже сообщили! Дэн постучится у двери Джастины и с улыбкой скажет, что вышла преглупая ошибка. В Греции переворот, беспорядок страшный, наверняка там вышла уйма глупейших ошибок и недоразумений. Дэн войдет и поднимет их на смех — как могли они вообразить, будто он умер, он будет стоять здесь и смеяться, высокий, сильный, полный жизни. Они ждали, и надежда все росла, росла с каждой минутой. Ужасная, предательская надежда. Он не умер, нет! Дэн не мог утонуть, он превосходный пловец, он решался плавать даже в самом неспокойном, бурном море, и хоть бы что. Так они ждали, отвергая то, что случилось, в надежде на ошибку. Сообщить друзьям и знакомым, написать в Рим — все успеется. На четвертое утро Джастина получила известие. Будто разом постарев на сто лет, медленно, бессильно она сняла трубку и снова позвонила в Австралию.
— Мама?
— Джастина?
— Его уже похоронили, мама! Мы не можем взять его домой! Что же нам делать? Они твердят одно: Крит большой, название деревни неизвестно, к тому времени, как пришла их телеграмма, его уже куда-то перетащили и закопали. И он лежит бог весть где, в безымянной могиле! Я не могу добиться визы в Грецию, никто не желает помочь, там совершенный хаос. Что же нам делать, мама?
— Встречай меня в Риме, Джастина, — сказала Мэгги. Все, кроме Энн Мюллер, собрались тут же у телефона, они еще не успели опомниться. Мужчины за эти три дня постарели на двадцать лет; Фиа, совершенно седая, по-птичьи хрупкая и сухонькая, бродила по дому и все повторяла: «Зачем не я умерла? Зачем понадобилось отнять его? Я же старая, такая старая! Я-то готова умереть, зачем было умирать ему? Зачем не я умерла? Я такая старая!» Энн слегла, миссис Смит, Минни и Кэт дни и ночи проводили в слезах.
Мэгги положила трубку и молча оглядела окружающих. Вот и все, что осталось от Дрохеды. Горсточка стариков и старух, бездетные, конченые люди.
— Дэн потерян, — сказала она. — Его не могут разыскать, он похоронен где-то на Крите. Такая даль! Как же ему покоиться так далеко от Дрохеды? Я еду в Рим, к Ральфу де Брикассару. Если кто и может нам помочь, так только он.
К кардиналу де Брикассару вошел его секретарь.
— Простите, что беспокою вас, ваше высокопреосвященство, но вас хочет видеть какая-то дама. Я объяснил, что идет конгресс, что вы очень заняты и никого не можете принять, но они сказала, что будет сидеть в вестибюле, пока у вас не найдется для нее времени.
— У нее какое-то несчастье, ваше преподобие?
— Какое-то большое несчастье, ваше высокопреосвященство, это сразу видно. Она сказала, я должен вам передать, что ее зовут Мэгги О'Нил. — Секретарь произнес чужеземное имя немного нараспев, и оно прозвучало странно, незнакомо.
Кардинал Ральф порывисто поднялся, кровь отхлынула от лица, и оно стало совсем белое, белое, как его волосы.
— Ваше высокопреосвященство! Вам нехорошо?
— Нет, спасибо, я совершенно здоров. Отмените пока все встречи, какие у меня назначены, и сейчас же проводите ко мне миссис О'Нил. Кто бы меня ни спрашивал, кроме его святейшества, я занят.
Священник поклонился и вышел. О'Нил. Ну конечно! Как же он сразу не вспомнил, это ведь фамилия молодого Дэна. Правда, в кардинальском дворце все его называют просто Дэн. Большая ошибка, не следовало заставлять ее ждать. Если Дэн — нежно любимый племянник кардинала де Брикассара, значит, миссис О'Нил — его нежно любимая сестра.
Когда Мэгги вошла, кардинал Ральф с трудом ее узнал. С последней их встречи прошло тринадцать лет; ей уже пятьдесят три, ему семьдесят один. Теперь не только он — оба они постарели. Ее лицо не то чтобы изменилось, но затвердело, застыло, и выражение его совсем иное, чем рисовал себе в мыслях Ральф. Былую нежность сменили резкость и язвительность, сквозь кротость проступила железная твердость; он воображал ее покорной и вдумчивой святой, а она больше похожа на стареющую, но сильную духом непреклонную мученицу. По-прежнему она поразительно красива, все еще ясны серебристо-серые глаза, но и в красоте и во взгляде суровость, а некогда пламенные волосы померкли, стали коричневатые, как у Дэна, но тусклые, нет того живого блеска. И, что всего тревожней, она слишком быстро отводит глаза, и он не успевает утолить жадное и нежное любопытство.
С этой новой Мэгги он не сумел поздороваться легко и просто.
— Прошу садиться. — Он напряженно указал ей на кресло.
— Благодарю вас, — последовал такой же чопорный ответ. Лишь когда она села и он сверху окинул всю ее взглядом, он заметил, что у нее отекли ноги, опухли щиколотки.
— Мэгги! Неужели ты прилетела прямо из Австралии, нигде не передохнула? Что случилось?
— Да, я летела напрямик, — сказала она. — Двадцать девять часов кряду, от Джилли до Рима, я сидела в самолетах, и мне нечего было делать, только смотреть в окно на облака и думать. — Она говорила сухо, резко.
— Что же случилось? — нетерпеливо, с тревогой, со страхом повторил Ральф.
Она подняла глаза и в упор посмотрела на него. Ужасный взгляд, что-то в нем мрачное, леденящее; у Ральфа мороз пошел по коже, он невольно поднял руку, коснулся ладонью похолодевшего затылка.
— Дэн умер, — сказала Мэгги. Его рука соскользнула, упала на колени, точно рука тряпичной куклы, он обмяк в кресле.
— Умер? — медленно переспросил он. — Умер Дэн?!
— Да. Утонул шесть дней назад на Крите, тонули какие-то женщины, он их спасал.
Ральф согнулся в кресле, закрыл лицо руками.
— Умер? — услышала Мэгги сдавленный голос. — Умер Дэн? Мой прекрасный мальчик! Не может этого быть! Дэн-истинный пастырь… каким я не сумел стать. У него было все, чего не хватало мне. — Голос пресекся. — В нем всегда это было… мы все это понимали… все мы, которые не были истинными пастырями. Умер?! О Боже милостивый!
— Брось ты своего милостивого боженьку, Ральф, — сказала незнакомка, сидевшая напротив. — У тебя есть дела поважнее. Не для того я здесь, чтобы смотреть, как ты горюешь, мне нужна твоя помощь. Я летела все эти часы в такую даль, чтобы сказать тебе об этом, все эти часы только смотрела в окно на облака и знала, что Дэна больше нет. После этого твое горе меня мало трогает.
Но когда он отнял ладони от лица и поднял голову, ее оледеневшее мертвое сердце рванулось, больно сжалось, ударило молотом. Ведь это лицо Дэна, и на нем такое страдание, какого Дэну уже не доведется испытать. О, слава Богу! Слава Богу, что он умер и уже не пройдет через такие муки, как этот человек, как я. Хорошо, что он умер, все лучше, чем так страдать.
— Чем я могу помочь, Мэгги? — тихо спросил Ральф; он подавил свои чувства, опять надел приросшую не просто к лицу — к душе маску ее духовного наставника.
— В Греции хаос. Дэна похоронили где-то на Крите, и я не могу добиться, — где, когда, почему. Может быть, дело в том, что были просьбы, чтобы его самолетом переправили на родину, бесконечно задерживались из-за междоусобицы в стране, а на Крите жара, как в Австралии. Наверно, когда сразу никто о нем не справился, там решили, что у него и нет никого, и похоронили. — Мэгги напряженно подалась вперед. — Я хочу вернуть моего мальчика, Ральф, я хочу найти его и привезти домой, пусть он спит в родной земле. Когда-то я обещала Джимсу, что Дэн останется в Дрохеде — и похороню его в Дрохеде, хотя бы мне пришлось ползком протащиться по всем кладбищам Крита. Не будет он лежать в Риме в каком-нибудь роскошном склепе, как ваши священники, Ральф, не будет этого, пока я жива, если надо, я его отвоюю по закону. Он должен вернуться домой.
— Никто не станет его у тебя оспаривать, Мэгги, — мягко сказал де Брикассар. — Католической церкви нужно только, чтобы он покоился в освященной земле. Я и сам завещал, чтобы меня похоронили в Дрохеде.
— Я не могу прорваться через бюрократические заслоны, — продолжала Мэгги, не слушая. — Я не знаю греческого языка, у меня нет ни власти, ни влияния. Потому я и пришла к тебе, чтобы ты пустил в ход свое влияние и свою власть. Верни мне моего сына, Ральф!
— Будь спокойна, Мэгги, мы его вернем, хотя, может быть, и не так быстро. У власти сейчас левые, а они против католической церкви. Но у меня и в Греции есть друзья, все, что надо, будет сделано. Позволь мне сейчас же пустить машину в ход и не тревожься. Он — пастырь святой церкви, и мы его вернем.
Он уже потянулся к шнуру звонка, но Мэгги посмотрела так холодно и так яростно, что рука его застыла в воздухе.
— Ты не понял, Ральф. Я не желаю пускать машину в ход. Я хочу вернуть моего сына — не через неделю, не через месяц, сейчас же! Ты говоришь по-гречески, ты можешь достать визы для себя и для меня, ты добьешься. Поедем с тобой в Грецию, поедем теперь же! И помоги мне вернуть моего сына.
Многое отразилось в его взгляде — нежность и сострадание, потрясение и скорбь. И однако, это снова был взгляд служителя церкви, трезвый, благоразумный, рассудительный.
— Мэгги, я люблю твоего сына как родного, но я не могу сейчас уехать из Рима. Я не принадлежу себе — ты должна бы это понимать, как никто другой. Как бы я ни горевал за тебя, как бы ни горевал я сам, я не могу уехать из Рима в разгар важнейшего конгресса. Я — помощник его святейшества Папы.
Она отшатнулась, ошеломленная, возмущенная, потом покачала головой и чуть улыбнулась, словно какой-то неодушевленный предмет вдруг вздумал не подчиниться ее воле; потом вздрогнула, провела языком по пересохшим губам и решительно выпрямилась в кресле.
— Значит, ты любишь моего сына как родного, Ральф? А что бы ты сделал для родного сына? Вот так бы и сказал матери его, твоего родного сына, — нет, мол, извините, я очень занят, у меня нет времени? Мог бы ты сказать такое матери собственного сына?
Глаза Дэна и все же не такие, как у Дэна. Смотрят на нее растерянно, беспомощно, и в них — безмерная боль.
— У меня нет сына, — говорит он, — но меня многому научил твой сын, и среди многого другого — как бы это ни было тяжко, превыше всего ставить мой первый и единственный долг — долг перед всемогущим Богом.
— Дэн и твой сын, — сказала Мэгги.
Ральф широко раскрыл глаза, переспросил тупо:
— Что?
— Я сказала: Дэн и твой сын тоже. Когда я уехала с острова Матлок, я была беременна. Отец Дэна не Люк О'Нил, а ты.
— Это… это… не правда!!
— Я не хотела, чтобы ты знал, даже сейчас не хотела. Неужели я стану тебе лгать?
— Чтобы вернуть Дэна? Возможно, — еле выговорил он. Мэгги поднялась, подошла к его креслу, обитому красной парчой, взяла худую, пергаментную руку в свои, наклонилась и поцеловала кардинальский перстень, от ее дыхания блеск рубина помутился.
— Всем, что для тебя свято, Ральф, клянусь: Дэн — твой сын. Люк не был и не мог быть его отцом. Клянусь тебе его смертью.
Раздался горестный вопль, стон души, вступающей во врата ада. Ральф де Брикассар качнулся из кресла и сник на пунцовом ковре, словно в алой луже свежепролитой крови, и зарыдал, обхватив голову руками, вцепившись пальцами в волосы, лица его не было видно.
— Да, плачь! — сказала Мэгги. — Плачь, теперь ты знаешь! Справедливо, чтобы хоть один из родителей был в силах проливать по нем слезы. Плачь, Ральф! Двадцать шесть лет у меня был твой сын, и ты даже не понимал этого, даже не умел разглядеть. Не видел, что вы с ним похожи, как две капли воды! Моя мать знала с первой же минуты, едва он родился, а ты никогда не понимал. У него твои руки и ноги, твое лицо, твои глаза, твое сложение. Он весь в тебя, только волосы другого цвета. Теперь понимаешь? Когда я послала его сюда к тебе, я написала: «Возвращаю то, что украла», — помнишь? Но мы оба украли, Ральф. Мы украли то, что ты по обету отдал Богу, и обоим пришлось расплачиваться.
Она опять села в кресло, безжалостная, беспощадная, и смотрела на поверженного страданием человека в алой сутане.
— Я любила тебя, Ральф, но ты никогда не был моим. Все, что мне от тебя досталось, я у тебя вынуждена была красть. Дэн был моя добыча, только его я и сумела у тебя взять. И я поклялась, что ты никогда не узнаешь, поклялась, что не дам тебе случая отнять его у меня. А потом он сам, по собственной воле, предался тебе. Он называл тебя истинным пастырем. Вот над чем я вдосталь посмеялась! Но ни за что на свете я не дала бы тебе в руки такое оружие — знать, что он твой сын. Если б не то, что сейчас. Если б не то, что сейчас! Только ради этого я тебе и сказала. А впрочем, теперь, наверно, все неважно. Теперь он уже не мой и не твой. Он принадлежит Богу.
Кардинал де Брикассар нанял в Афинах частный самолет; втроем он, Мэгги и Джастина проводили Дэна домой, в Дрохеду — молча сидели в самолете живые, молча лежал в гробу тот, кому ничего больше не нужно было на этой земле.
Я должен отслужить эту мессу, совершить погребальную службу по моем сыне. Сын мой, плоть от плоти моей. Да, Мэгги, я тебе верю. Едва я немного опомнился, я поверил бы и без той твоей страшной клятвы. Витторио знал с первой же минуты, как увидел нашего мальчика, а в глубине души я и сам, должно быть, знал. Когда за розовыми кустами засмеялся наш мальчик, я услышал твой смех… но он поднял голову и посмотрел на меня моими глазами, какими они у меня были в невинную пору детства. Фиа знала. Энн Мюллер знала. Но не мы, мужчины. Мы не стоили того, чтобы нам сказали. Так думаете вы, женщины, и храните свои тайны, и мстите нам за унижение, за то, что Господь не создал и вас по своему образу и подобию. Витторио знал, но молчал, ибо в нем слишком много от женщины. Великолепная месть.
Читай же молитву, Ральф де Брикассар, шевельни губами, сотвори крестное знамение, напутствуй по-латыни душу усопшего. Он был твой сын. Ты любил его больше, чем любил его мать. Да, больше! Потому что он был повторением тебя самого, только лучше, совершеннее.
In Nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti….
В церкви полно народу; здесь все, кто только мог приехать. Целыми семьями — Кинги, О'Роки и Дэвисы, Пью, Маккуины и Гордоны, Кармайклы и Хоуптоны. И все Клири, и все дрохедские. Надежда рухнула, свет померк. Перед ними, в большом свинцовом гробу, сплошь осыпанном розами, покоится преподобный Дэн О'Нил. Почему всякий раз, как приезжаешь в Дрохеду, цветут розы? Октябрь на дворе, весна в разгаре. Немудрено, что цветут розы. Самое время.
Sanctus… Sanctus… Sanctus….
Знай, врата рая отворятся тебе. Мой Дэн, прекрасный мой сын. Так лучше. Не хотел бы я, чтобы ты стал таким, как я. Не знаю, для чего я говорю над тобой эти слова. Ты в этом не нуждаешься, никогда не нуждался. То, чего я мучительно доискивался, давалось тебе само. И не ты несчастлив — несчастны мы, те, кто остался. Пожалей нас и помоги нам, когда настанет и наш час.
Ite, Missa est… Requiescant in pace….
По лугу, мимо призрачных эвкалиптов, и роз, и перечных деревьев, на кладбище. Спи спокойно, Дэн, ибо только лучшие умирают молодыми. Зачем мы скорбим? Тебе посчастливилось, что ты так рано ускользнул от этой безрадостной жизни. Быть может, это и есть ад — долгий срок земного рабства. Быть может, сужденные нам адские муки мы терпим, когда живем…
День подошел к концу, посторонние после похорон разъехались, свои, дрохедские, точно тени бродили по дому, избегая друг друга; кардинал Ральф вначале взглянул на Мэгги — и не в силах был снова посмотреть ей в лицо. Джастина уехала с младшими Кингами, Боем и Джин, чтобы поспеть на вечерний самолет до Сиднея и потом захватить ночной самолет на Лондон. Ральф не помнил, чтобы хоть раз услышал в этот день ее низкий колдовской голос, встретил взгляд этих странных, очень светлых глаз. С той минуты, когда она встретила его и Мэгги в Афинах, и до тех пор, пока не уехала с молодыми Кингами, она была точно призрак, ни на миг не сбросила маски. Почему она не вызвала Лиона Хартгейма, не попросила его приехать? Уж наверно она знает, как он ее любит, как бы хотел быть с нею в тяжелый для нее час. Мысль эта не раз мелькала у Ральфа и перед отъездом из Рима, и после, но усталый ум не задерживался на ней, и сам он Лиону не позвонил. Странные они люди здесь, в Дрохеде. Не любят ни с кем делить свое горе, предпочитают оставаться наедине со своей болью.
После ужина, к которому никто не притронулся, только Фиа и Мэгги остались с кардиналом в гостиной. Все трое молчали; оглушительно тикали бронзовые часы на мраморной каминной доске, и Мэри Карсон с портрета взглядом бросала через всю комнату безмолвный вызов бабушке Фионы. Фиа и Мэгги сидели рядом на кремовом диване, чуть касаясь плеча плечом; кардинал Ральф не помнил, чтобы когда-нибудь прежде ему случалось видеть их так близко друг к другу. Но они не говорили ни слова, не смотрели ни друг на друга, ни на него.
Он пытался понять, в чем же виноват. Слишком много было всего, вот в чем беда. Гордость, честолюбие, подчас неразборчивость в средствах. И среди всего этого расцвела любовь к Мэгги. Но он не знал главного, чем увенчалась эта любовь. А какая разница, если бы он и знал, что Дэн — его сын? Можно ли было любить мальчика сильней, чем он любил? И разве, знай он, что это его сын, он поступал бы иначе? Да! — кричало его сердце. Нет, — насмехался рассудок.
Он ожесточенно набросился на себя. Глупец! Как было не понять, что Мэгги не способна вернуться к Люку. Как было сразу не понять, кто отец ребенка. Она так гордилась Дэном! Все, что она сумела у тебя взять, вот как сказала она тебе в Риме. Что ж, Мэгги, в нем ты взяла самое лучшее. О Господи, Ральф, как ты мог не признать в нем сына? Ты должен был понять это, когда он пришел к тебе взрослым, если уж не раньше. Она ждала, чтобы ты увидел и понял, ей так мучительно хотелось, чтобы ты увидел, пойми ты это, — и она пришла бы к тебе, приползла на коленях. Но ты был слеп. Ты ничего не желал видеть. Ральф Рауль, кардинал де Брикассар — этот титул, вот что было тебе желанно, желанней, чем она, желанней, чем твой сын. Желанней, чем сын!
В комнате давно уже слышались слабые вскрики, шорохи, шепот, часы тикали в такт его сердцу. А потом уже не в такт. Он сам выбился из ритма. Мэгги и Фиа всплыли, поднялись на ноги, с испуганными лицами плавали они в густом, неощутимом тумане, что-то говорили, а он не слышал. И вдруг понял.
— А — а — а! — крикнул он.
Он почти не сознавал боли, всем существом ощущал только руки Мэгги, что обхватили его, чувствовал, как припал к ней головой.
И все же ему удалось чуть повернуть голову и посмотреть на нее, встретиться с ней глазами. Он пытался выговорить — прости меня, — и увидел, что она давно простила. Она знала, что взяла самое лучшее. А потом он попытался сказать ей какие-то прекрасные слова, которые навек бы ее утешили, но понял, что и это не нужно. Она такая, она все вынесет. Все! И он закрыл глаза, и наконец-то пришло облегчение: Мэгги простила.
Назад: Глава 17
Дальше: ЧАСТЬ VII. 1965 — 1969. ДЖАСТИНА

AnthonyCef
Роман современной американской писательницы, уроженки Австралии, Колин Маккалоу «Поющие в терновнике» (1977) романтическая сага о трех поколениях семьи австралийских тружеников, о людях, трудно ищущих свое счастье. Воспевающая чувства сильные и глубокие, любовь к родной земле, книга эта изобилует правдивыми и красочными деталями австралийского быта, картинами природы.