СЕРЁГИНЫ ИСТОРИИ
Первая
Я в семнадцать лет на гидрограф по блату служить попал.
Родственник у меня очень большой главврач и, поскольку все болеют, может куда хочешь устроить.
А мне очень хотелось на гидрограф: белый пароход, маленький, уютненький, команда смешанная – пара офицеров, остальные все фазаны – в смысле, гражданский народ, не тронутый присягой.
Командиром у нас был капитан второго ранга Гудков, знаменитый тем, что из имеемых сорока с лишним лет, он как минимум двадцать посвятил ресторану «Гудок», что в городе Ломоносове при вокзале. То ли ресторан в его честь, то ли совпадение – пес его знает, но жил он в том же Ломоносове, откуда и наша гидрографическая экспедиция.
А старпомом у него был каплей с речным училищем – заканчивал он его когда-то, потом в пьяном угаре чего-то подписал и очнулся каплеем на гидрографе. То есть кад-риловку – училище военно-морское – не заканчивал, от чего где-то глубоко, в неистлевшем сознании, уважение имел.
А я совсем мальчонкой учился в чем-то, напоминающим ДОСААФ, на «друзей моря», и выпустили меня с корочками рулевого-сигнальщика, что позволило немедленно по прибытии на борт безо всяких правил ППСС – «Пароходы Плавают по Себе Сами» – поставить меня к рулю и вообще, чуть чего, назначать старшим.
Пришли мы в Либаву в 17.30 и встали на рейде на якорь. Кораблик – полторы тысячи тонн, сокращенный состав.
Командир в 18.00 вызывает к себе старпома, говорит ему: «У меня тут баба. Я убыл до утра. К восьми за мной катер» – и с корабля долой.
Старпом собирает в кают-компании механика и прочих в 18.40, говорит им: «У меня тут баба» – и сваливает до семи утра, за ним катер.
Мех собирает всех в 19.00 и говорит: «Мужики! Начальники наши совсем обомлели. Бросили корабль. Я это так на самотек пустить не могу. Предлагаю следующее: тут в пяти километрах есть деревушка. Как стемнеет ещё чуть-чуть, тихо снимемся, чтоб нас посты наблюдения и связи не засекли, и, с потушенными огнями, пойдем туда. Там есть бабы».
Сказано – сделано. Стемнело – мы линяем, подходим к деревеньке, а там пристань деревянненькая. Швартуемся, и все мгновенно пропадают. Только мотористы остаются – но те сразу спать – и я.
«Серёга! – говорят мне. – Как сказал Козьма Прутков про флот, знаешь? Он сказал: «Бди и чувствуй!»
Остаешься за старшего во всем», – после чего все бегут на танцы, потом у них бабы, драки и все такое.
А я любил один на корабле оставаться. Красиво же вокруг, звезды, вода, лунная дорожка. Под все это, со вздохом, я открывал кандейку, жарил себе картошку и ещё я любил икру трески пожарить, и, чтоб она хрустящая, со свежим лучком, с хлебушком черным, с маслицем сливочным, а сверху чайком горяченьким это дело затопить, и потом уже сон – только бы до койки доползти.
Ночью все явились, с самого ранья снялись и пошли назад. В 6.30 привезли старпома. В 8.00 – приезжает командир.
А по правилам как? По правилам всех принимают с левого борта и только самых почетных – с правого. То есть, левый борт у нас весьма исхожен, а правый – нелюдим. А тут пьяный с вчерашнего старпом решил, от глубокого уважения, о наличии которого в закоулках оного сознания мы уже говорили, перед командиром прогнуться и встретил его с правого борта. Проорал «смирно!», доложил.
И тут, делая шаг в сторону с приложенной к фуражке рукой, чтоб пропустить командира, он скользит в чем-то и падает, продолжая это «что-то» на себя собирать.
А это «что-то» было совсем не что-то, а коровье говно.
Весь правый борт у нас им усеян.
Я-то способен понять командирское недоумение: как, посреди залива, и столько говна от коров?
Но меня удивляет механик, который подходит ко мне сзади и сквозь зубы говорит: «Ну ты, Серега, даешь!»
Будто я это все насрал, ей-Богу!
Дорогая!
Хочешь ли ты, чтоб я подарил тебе большую радость? Вижу, что хочешь, сядь, бедняжка. Ты устала. Ты какая-то поникшая, увядшая. Дай я возьму тебя за руку.
Ты сядешь, а я возьму.
На диване. Потому что я лежу на диване. А ты сидишь. Рядом. И я хочу тебя развеселить. А может и утешить. Я хочу сделать что-нибудь в этой непростой жизни. Для тебя. Что-то очень-очень хорошее. Полезное. Или подарить тебе. Что-либо незабываемое. Ощущение. Может быть. Кстати, да. Может быть, ощущение. Необыденности. Твоя рука в моей ладони. Теплая. Мягкая.
Ты смотришь на меня. Чуткая. Я закрываю глаза, а ты смотришь. Я дышу, а ты смотришь. Я уже сплю. Смотри, дорогая. Я тебе это дарю. Ведь я для тебя – любимое существо.
А смотреть, как спит любимое существо – большая радость.
История вторая
Вы же знаете, как на флоте трудно признаваться, что ты чего-то не знаешь. У нас как считается? Если ты пришел на корабль, то ты настоящий моряк, тень об плетень, во всем разбираешься и все умеешь.
А я же молодой был и очень смущался, если встречалось что-то неизведанное. Стеснялся спросить. Вот в кают-компании у стола командира красная кнопка имелась.
Очень она мой взор притягивала. Как вхожу, так и глаз от нее не оторвать. Тянуло просто.
И пришли мы в Либаву. Только не в тот раз, о котором я уже рассказывал, где было коровье говно, а в следующий. И пришли полным составом, то есть на борту у нас буфетчицы.
На гидрографах же чем хорошо? Тем, что женщины работают и половой вопрос, в общем-то, решен. Чем больше гидрограф, тем больше на нем женщин.
Буфетчиц было две: одна как суворовский солдат, с места и в Альпы, а другая – очень хорошая женщина, звали её Марина. У нее и дочка на берегу осталась. Она денег хотела заработать, вот и морячила.
Но на корабле без «друга» нельзя, и у нее был боцман. Ей тридцать три года, ему сорок, и мужчина основательный, курсом на семейный очаг. Она и надеялась.
Встали мы на якорь, и на ночь половина народа с корабля исчезла.
А я вошел ночью в кают-компанию, и эта кнопка на меня смотрит. Дай, думаю… и тут рука моя сама потянулась и – клянусь – сама нажала.
Раздаётся жуткий звонок. На весь корабль.
Оказалось, что этим звонком командир буфетчицу из гарсонки доставал.
А выключить его можно только изнутри. Из гарсонки. А она закрыта.
Звонок разрывается. Ночь глубокая, жутко неприятно.
И пошел я буфетчицу будить. Ту самую приличную Марину.
А она ничего не понимает. Я ей про притягательность красной кнопки в три часа ночи пытаюсь рассказать, а она мычит чего-то. Я ей – сам не знаю, как так получилось, что нажалось, а она дверь не открывает.
Наконец, появляется из-за двери в мохеровом халатике.
В те времена на гидрографе все мохером промышляли. Покупали его за бугром, а на родине продавали. Но разрешалось провести только три клубка, остальное – в изделиях.
И у нас все было мохеровое. Привозили – или продавали, или на нитки распускали.
Вот на ней такой мохеровый халатик и ещё она его, по-моему, уже начала распускать, потому что голое тело сквозь него просвечивает и мешает мне туда, при разговоре, не смотреть.
Я и смотрю, а сам свою историю излагаю.
Она мне потом дала тот ключ. От гарсонки.
И в этот момент в конце коридора послышались характерные покашливания боцмана. То есть по коридору навстречу нам движется непростая любовь и обалденное семейное счастье. Марина бледнеет и с надеждой смотрит на меня и на открытый иллюминатор.
Как я вылез в него, до сих пор не понимаю. Там над водой стоять можно было, потому что бордюрчик шел, но был он такой узкий, что если и стоять, то только на цыпочках: До воды – метра три.
Я бы долго не простоял. А ещё я заметил, что мохеровая нитка от того марининого халата за меня зацепилась и тянется, халатик продолжает распускаться, и поскольку эта нитка тянется в иллюминатор и продолжает туда тянуться, то такое впечатление, что Марина рыбу ловит.
И, между прочим, рыбку ту можно обнаружить.
Очень даже.
При желании, конечно.
И стал я потихоньку эту нитку сматывать, потому что ниже моего ещё один иллюминатор имелся.
Там жил Тарас. Он мотористом ходил и тоже занимался мохером, и поэтому я решил, что если я привяжу ключ к нитке и намотаю на нем клубок, а потом, оторвав от основной нитки марининого халата, опущу то, что намотал, осторожненько, – и клубок и ключ, – и постучу ему в окошко, то он в том биении почувствует нечто знакомое и непременно выглянет.
Так и случилось. Я намотал, опустил, постучал, и он выглянул: «Серега, ты чего?»
А я стою уже из последних сил и кричу ему:
– Давай… дуй на палубу… и брось мне… ко-о-о-нец!
Он сразу все понимает, бегом на палубу, а там конец, свернутый в бухту.
Он хватает его, наматывает себе на руку и бросает мне.
А я до того истомился, до того испереживался весь, что как только его увидел перед собой, так на него и прыгнул… и выдернул Тараса с палубы.
Летим мы в воду. Сентябрь, вода не очень теплая, плаваем неторопливо.
И вот минут через пять перед нашими фыркающими рожами опускается ещё один конец. И голос: «Лезьте наверх, голуби!» – это Марина. Только она не замотала конец себе вокруг руки, как Тарасик, она его просто к поручню привязала.
То есть своего боцмана она отправила восвояси каким-то невероятным образом, а потом сразу пошла нас выручать.
Я, как только вылез, так ручьями и побежал в буфетную и тот проклятый звонок вырубил, потому что про ключ я, даже когда в воду летел, помнил и, пока плавал, к сердцу его прижимал.
Да, вот ещё что запомнил, когда до воды летел: очень красиво все вокруг было.