Леха Моноспектакль
Сцена. На сцене стол, стул, за ними кровать пружинная – панцирная сетка, подушка, верблюжье одеяло. Освещение – на стене бра в изголовье кровати.
На сцену выходит человек. Он одет в синий военно-морской китель (белый подворотничок), погоны капитан-лейтенанта, черные брюки, на ногах – черные кожаные тапочки. Китель расстегнут, под ним темно-синий тонкий шерстяной свитер без горла.
Он начинает накрывать на стол – расстилает скатерть, потом ставит на нее тарелки, стаканы, бокалы, вилки, ножи, бутылку водки, вино, хлеб нарезает, останавливается, смотрит в зал, спрашивает у зала:
– Вилки справа, ножи слева? – Сам себе отвечает: – Кажется, справа. Я сяду здесь, Леха тут, ну и жены, конечно. Все сядут на свои места. Как всегда. Я салат сделал. Салатик. Скоро все придут. Все.
Наливает стакан водки. Накрывает его куском черного хлеба. Постоял, поставил рядом с этим стаканом еще один. Близко поставил. Сказал: «Ох ты господи!». Взял гитару, сел.
Он невидяще смотрит в зал, потом перебирает по струнам и тихо запевает, точно про себя бормочет: – Подводная лодка уходит под воду… – повторяет медленно, совершенно без выражения: – Подводная лодка уходит под воду, ищи ее неизвестно где… – обрывает пение, вздыхает с высоким горловым всхлипом, и опять тихо, будто про себя: – Чтоб оно… – молчит, потом говорит: – Нет никого. Никого нет. И не надо тут… все это не надо… Леха, Леха! Леху Бутова под винты затянуло. По палубе протащило и стряхнуло.
Все это он говорит медленно, вроде бы себе самому, смотрит в пол, держит гитару одной рукой, другой наливает в стакан водки, останавливается, смотрит на стакан, не пьет, говорит: – А я не успел… Четверо держали… Я им: «Суки, он же еще живой!» А старпом мне кричал: «Тебе его мало?»
Небольшая пауза.
– Мало его. Мало. Нет его. Вот только что был, а уже и нет. Кто к этому привыкнет? Никто. Нет таких людей. Не бывает… Не бывает… (Вздыхает.) Мы ведь с Лехой еще со школы. Мы друг другу… Мы друг друга… И в училище… Я сразу на ракетный поступил, а он – по баллам – только на минера. Что я теперь его Оле скажу?
Пауза. Смотрит поверх зала, поджав нижнюю губу. Смотрит долго, чуть покачивается, звуки горлом, похожие на всхлип, носом тянет, потом успокаивается, начинает говорить:
– Начальники к ней сразу делегацию направили, ну и я… сдуру, конечно… Я сзади стоял, не пошел в дверь. А она меня и не видела. Она никого не видела. Они ей чего-то говорить стали, а она сразу все поняла. Сказала только: «А папа наш еще не пришел…»
Как я оттуда вышел – не помню ни черта. Вот ведь беда-то какая! Леха же только что на помощника сдал. Мы так и служили. Вместе. Попросились, значит, чтоб вместе. Пять лет на одном железе. Так и служили. Это его первый выход в море помощником командира.
В море вышли, заняли район и ходим по нему. В надводном. Темно. Ночь же, полярная ночь – ни хрена не видно. А тут – второй запор по вдувной вентиляции… не закрывается.
Мы в надводном – не погрузиться. Вот они и полезли… в надстройку… Леха отвечает за работы на верхней палубе. Как помощник..
Вот он и ответил… Он, боцман и старшина команды трюмных – вот они там и были. Как положено. С фонарями. Темень – глаза выколи, и море со всех сторон – масса черная – поднимается и опадает.
А человек… он же такой маленький, такой незначительный, а волна железо гнет. С одного удара. Как даст в борт, так и гул по всей лодке. И лодка вздрагивает. Совсем как человек.
Пауза. Невидяще уставился в зал.
– Там пояс есть. Такой специальный пояс. Страховочный. Им обвязался и пошел. Только зацепиться надо. Очень надо зацепиться. Страшно надо зацепиться. Закрепиться, зацепиться… вцепиться надо. Очень. Руки деревенеют, пальцы скрючивает. Это ничего, ничего. Это от воды. Вода холодная. Жутко холодная. Лед, а не вода. В нее руку сунешь, рука немеет. А на палубе рельс идет. Карабином надо за него ухватиться – хоть какая-то защита, не совсем же голым лезть. Хотя… человек перед волной всегда голый. Метр на метр и метр в высоту – уже тонна… а их там столько… этих тонн…
Пока они там возились, лодка до края полигона дошла. Штурман командиру: «Товарищ командир! Время поворота!» – вот они и повернули… На полном… ходу… Море-то спокойное было, а волна по циркуляции своим ходом поднялась.
При повороте их первая волна в надстройке и накрыла. Леха тогда сказал: «Чего это! Они ж нас утопят!» – и пошел в центральный пост… разбираться… а его – вторая волна. По палубе до кормы за секунду протащила… и стряхнула… Только не сразу… Он там еще полчаса… висел. Вот такие дела. (Вздыхает.) А я говорил: «Пустите! Я его достану!» – а они мне: «Даже если он там и висит, он все равно уже от переохлаждения помер!» (Останавливается, смотрит перед собой.) – Четверо держали. Двоих-то я сразу раскидал… Леха, Леха…
Я как Леху в первый раз в шесть лет увидел, так и сказал: «Давай всегда… дружить… Я…
Пауза. Глотает воздух, закусывает нижнюю губу.
– У меня же ничего никогда не было. Ничего и никогда. Только Леша, друг. Женя, Глебка – это все потом, а сначала-то – только Леха. Он ведь совсем маленький был. В классе. Самый маленький в классе. Вот мы и дружили. Я его оберегал… От всех…
Дрались… мы… против всех… спина к спине…
И на трамвае катались. Дураки, конечно. Сзади цеплялись – хоть бы одна царапина…
Он меня семечками кормил. Ему тетка из деревни присылала. Мы грызли. Животы потом болели.
И крыжовник. Зеленый еще… Он меня из озера доставал. Мы на плоту поплыли, а там такой плот… очень неустойчивый – вправо, влево… перекашивается… а потом этот плот перевернулся. Я чуть не утонул. Накрыло меня. По голове ударило. Если б не Леха…
Ох и нахлебались мы тогда…
Он всегда меня спасал… Всегда меня…
Выволок меня тогда из воды, а потом мы у костра сушились – зуб на зуб не попадал. Ему дома влетело. Да и мне тоже, хотя мы договорились никому не рассказывать, но кто-то видел, как мы в воде барахтались и как плот наш развалился – вот и рассказали. Так что влетело нам.
А мы, как лейтенантами пришли, так нас сразу на доярок и бросили. У доярок на ферме забастовка была. «Лейтенанты! – нам в штабе говорят, – а вы молоко любите?» Так мы к коровам и попали… Два дня… доили… Я сначала-то присел и щупаю что-то там у коровы рядом с хвостом, а она на меня так по-человечески глянула, мол, ты чего, родимый. Потом научились. А там и доярки вернулись. Жалко им… коров стало…
Леша, Леша… Когда у него Ольга рожала, мы вместе в роддом ходили. Это рядом. Это недалеко. У нас же все тут рядом. Вместе. Я-то еще не женат тогда был, так что вместе. Стояли там на морозе. Топтались. Часа два. Головы задрав. Здорово замерзли. Совсем окоченели. Кричали. Олю звали. Чтоб, значит, в окне показалась. А когда показалась, знаками объяснялись и по губам. Она говорила, а мы орали. Так и разговаривали…
А потом и Наташка его появилась. Родилась, то есть. Комочек такой. Теплый. Я к ним в гости ходил. Она все время спала. Кулечек такой маленький. Они меня кормили, а Ольга его говорила, что она не понимает, за кем она замужем, – столько раз они меня кормили.
И выхаживали, когда я болел. Заболел я. Аспирином… и еще блинами. Чаем еще. Горячий, черный, крепкий чай. Мы как садимся, так и на весь вечер. Блинов – гора. С медом хорошо.
А еще у меня гайморит был. Я в гостинице тогда жил. Два дня валялся – температура сорок и голова раскалывалась. По стенке ходил. Никому не был нужен. Хоть бы кто проведал. Ничего не ел, а потом меня Лешка нашел. Он тогда на дежурстве был. Сменился и ко мне. В госпиталь отвел. А там, кончено, сразу весь зад искололи. И еще прокол делали. Врачи. Промывали гайморовы пазухи. Там в носу такой проход есть, так они его не нашли… Через кость пошли. «Через кость, – сказали, – пойдет».
Вот и пошли – у меня в голове будто взорвалось что-то. «Вам, – говорят, – не больно?» – а рядом медсестра стоит, на меня смотрит, и у нее слезы по щекам текут. Ничего не говорит, просто слезы текут. А мне так больно, что и сказать ничего не могу. Никакие слова не идут. Нет слов. Просто нет. Не выговариваются. Я только рот открываю, а сказать-то ничего не могу. А они мне все: «Больно? Больно?» – а я в себя пришел в конце концов и говорю им: «Нет. Не больно».
Целый месяц потом на койке валялся. Таблетки горстями. Просыпаешься – на тумбочке горсть. Съел ее – и заснул. Все время спал. Леха потом меня к себе забрал.
Жил я у них. Леше ключи от квартиры дали. На полгода. У нас так бывает. Кто-то в автономку, а жена – к родным. И квартира свободна. Так что дают. Пожить. Там две комнаты были. В одной – они с Наташкой, в другой – я. Так что кормили они меня.
И макароны с тушенкой. Вкусно было.
А Наташка выросла. Быстро так. Не успели оглянуться. У нас автономка – и год разменял. Так и мелькают. Года-то. Она всегда меня обнимала. Как подросла – так и любовь у нас с ней. Визжит, бежит, с разгону как ударится, и затихла. На руки возьму, а она за шею обнимает, прижимается. По голове гладит… Чудо кудрявое…
Я ее вверх подбрасываю, а она визжит и кричит: «Еще! Еще!» – ох и писку же было. А еще мы на голове стояли. С ней. На диване. Вместе. Чуть не развалили его совсем. Диван.
Всем говорила, что замуж за меня пойдет. Маленькая такая. Как обнимет, так все сердце и уходит.
Пауза. Смотрит на стакан, но не пьет.
– А когда я на Жене женился, так она со мной не разговаривала. Неделю. Дулась. Упрямая такая… пигалица… Надует губы и ходит. Отворачивается. Сердитая. Никак не могла меня простить. А как же простить, если я ей изменил? Никак нельзя простить. Обманул. На другой женился.
А потом, когда Глебка родился, я ей говорю: «Вот тебе жених», – а она на меня посмотрела – серьезная-серьезная, а в глазах слезы и головой машет: «Нет, – говорит, – не мой». Вот ведь человечек.
На закат ходили вместе… смотреть. Закат у нас красивый.. Прекрасный… у нас закат. В море солнце садится – ой как оно садится, а потом – по кругу идет – полярный же день – по кругу по кругу и только золото по воде. Здорово. Светло… Очень… И одуванчики цветут. Большие. Они успеть должны. Одуванчики. Лето-то короткое. Вот они и вырастают. Из них потом венки вяжут. У нас даже Ленину венок на голову надели. На памятник.
Памятник у нас в городке стоит. Небольшой такой. Перед школой. Руки в боки. В карманах руки. Скульптор, наверное, не знал, куда ему руки деть, – вот в карманы и воткнул. Его у нас в поселке называют «наш хулиган». Вот дети и нахлобучили. На него. Венок. Красиво на закате… у нас…
Пауза.
– Как же я закат-то теперь видеть буду? (Вздыхает.)
– Пирожки вместе ели. С печенью они были. Пирожки. В третьем классе. Вкусные. Денег у нас было только на три. Пирожка. Каждому по одному, а один пополам. Он меня еще столько раз вытаскивал. Леша. Я на лыжах ногу подвернул. Он меня на себя тащил. Километра два.
А я вот не успел… Не вытянул его… Хорошо хоть Женька с Глебом к матери уехала. Господи! Я б не выдержал, если б все здесь были.
Перебирает струны гитары. Поет тихонько: «Врагу не сдается наш гордый…» – останавливается. Молчит. Сопит носом. Потом: «Почему-то всегда не сдается? Почему врагу? Почему у нас всегда „Варяга" поют?..»
– Когда «Новороссийск» перевернулся, так там под воду народ с кораблем ушел. Они тоже «Варяга» пели. Под водой слышно было. Рассказывали… Почему у нас всегда так? Людей-то за что?
Я же за матросом в воду прыгал. Он заснул – верхний вахтенный – и пошел с борта, как оторвался. Скользнул. Будто и не человек, а куль. У меня на глазах. А я за ним. Не задумываясь, нырнул. На нем валенки, автомат, полушубок – хорошо, не сразу под воду ушел… Как поплавок плавал… В шоке, конечно…
А залив парит… Минус тридцать… И вода минус два. Каша ледяная. Морская вода при минус двух не замерзает. Так я вообще ее не почувствовал. Как в кипяток упал. Жарко было. Вытащил. Все живы…
Потом старпом спирт дал. «На, – говорит, – три и внутрь не забудь». Терли. Потом внутрь.
Налили.
И Витька у нас за борт падал. При перешвартовке. Тоже мороз был. Парило. Мы к пирсу подходили, а Витенька уже весь одетый, душистый, к бабе собрался. А лодка когда к пирсу подходит, она бодает пирс. Вот она и боданула, и Витя с нее вниз сыграл. По борту сполз – никто не успел очнуться. А лодка же опять к пирсу прижалась. Ну, думаем, от Вити там почти ничего не осталось, одно мокрое место, наклонились, к воде: «Витя! Витя!» – а он от воды: «А?» – жив, зараза! Успел-таки под пирс нырнуть, чтоб его! И ему веревочку кидают, а он за нее зубами – руки-то уже одеревенели.
Так и вытащили, давай растирать. Вниз стащили, растерли, спирт сверху и внутрь. Глядим – оживает. «К бабе, – говорит, – хочу. Обещал!» – Мы все к старпому, мол, Витя хочет к бабе, а старпом нам и говорит: «Ну пустите его в бабе», – и пустили. Витя сначала шел как деревянный – шинель-то мокрая, кто ж ее сушил, и мороз.
И хоть бы заболел, что ли.
Тут главное, чтоб настрой был. На жизнь. Лицо жены помогает. Очень помогает лицо жены. Его представить себе надо. Увидеть перед собой ее лицо. Мне помогло. Я когда с тем матросом в обнимку по заливу плавал, так лицо Жени себе представлял. Помогло. Не замерз. Даже не чувствовал воду. Сначала она обжигает, а потом… не чувствуешь…
Пауза.
– А тут… Ох ты господи! Что же это, а? Как же это? Как же так! Я бы дотянулся… Чего там… А по палубе на карачках до кормы прополз бы. Карабином… карабином зацепился бы. Продержался бы. Я… Я бы смог. Я бы… Он же полчаса там висел. Точно. Не мог он сразу. Не мог.
Как же можно – сразу? Нет. Леша обязательно держался. Леша… Вы его не знаете. Леха – это… человек…
Перебирает струны гитары.
– А воздух-то вкусный. Мы после первой автономки стояли и нюхали воздух. Долго стояли. Вкусный. Как же это? Он вроде бы как в соседнюю комнату вышел. Ненадолго. Леша. Придет скоро. Вроде. Оглянусь – а он рядом. Стоит. Потом понимаю – привиделось. А в груди точно сожмет чего-то и не отпускает. Давит, давит… Леха… ты там… смотри…
Не могу я так…
Погружались в первый раз. На глубоководное шли. Погружение. Корпус лодки трещал, как сухая кожа. И всюду вода капала – лодка-то старая. Сначала пугались, а потом привыкли. Дождь внутри лодки идет. Натуральный дождь, а ты под этим дождем, можно плащ-палаткой накрыться, у нас штурман так и накрывался. Над картой. Только внутри все сжимается, но никому не показываешь. Нельзя. На тебя матросы же смотрят. Им нельзя показывать, что боишься.
Офицер бояться не должен. Он всем показать должен, как надо. Как должно быть. На то он и офицер. Офицер – это же поэма… Поэмой надо быть… На тебя смотрят. Сотни глаз. А я дверь боевого поста всегда открытой держал. Чуть чего. Мало ли.
«Глубина сто метров! Осмотреться в отсеках!» – и докладываешь: «Четвертый осмотрен, замечаний нет!» Потом – опять на пятьдесят метров вниз, и опять доклад. Медленно. Пот на лбу выступает. Крупный пот. Он потом в ручьи собирается. Льет с тебя. Вся спина мокрая, потому что ждешь. Все время ждешь, и как пружина весь, сжатый.
Нитка провисала. Мы перед погружением нитку натягиваем, от борта до борта, чтоб посмотреть, насколько сжимает, а она потом провисает. До пола – так лодку корежит. До двухсот сорока погружались – вся спина… как в росе… от пота. Жарко было. Холод трескучий, а тебе жарко.
И еще на тридцать метров вниз.
А потом – на пятнадцать.
А потом – на десять. Медленно вниз. А то ведь – не дай бог!
Дверь я на пост никогда не закрывал… на всякий случай. Вдруг прорвет, так хоть не закупоренный. Вода-то за секунду пост наполнит. А под давлением она и вовсе в туман превращается – ни черта же не видно. Ползать будешь… в этой каше… разгребать… А потом, когда давление до забортного поднимется, так и перестает вода идти, а наверху всегда есть воздушная подушка. В нее прорвался и схватил воздух…
Вот только под высоким давлением долгое время нельзя – сознание путается, и умирает человек. Азотный наркоз. Это называется – азотный наркоз. Азот так действует. Под большим давлением так на человека действует азот. Он в крови растворяется под давлением. А потом, если резко снять давление, он в крови выделяется. Как вскипает. Вот такая петрушка выходит. Сам-то он для здоровья не вредный, а под давлением и происходит вся эта ерунда. Умирает человек. Очень быстро.
Хотя все от человека, конечно, зависит. От духа, души. Душа должна быть. Крепкая должна быть душа на такие штуки. Некоторые и по десять часов при десяти атмосферах сидели, и сутками сидели, и никто с ума не сошел. Человек-то все выдержит. На то он и человек.
Вот так теперь… Вот так…
Один я теперь. Один… я… Боже ж ты мой!
Пауза. Отложил гитару. Вертит в руках стакан с водкой. Не пьет.
– А еще мы яблоки ели. В детстве. На дерево заберемся. И они такие вкусные…
Леха… как же теперь мне? Я же по ночам просыпался, а ты рядом в каюте на полке сопел. А потом «Аварийная тревога! Пожар в четвертом!» – и мы рывком, в проход, и уже на ногах, и бегом в отсек, а навстречу – эти… толпа обезумевшая… Паника… Страшное это дело – паника на подводной лодке. Я тогда лом с аварийного щита сдернул – и по ним. И бью, бью. Еле остановили. Я по ним ломом бил, а у них ни одной царапины. И синяков не было. Проверяли, как все в себя пришли. Вот ведь какие у нас чудеса бывают – ни одной царапины, и не помнит никто, что я бил.
От паники главное в себя прийти. Чтоб человеком себя чувствовать… человеком…
У меня внутри огонь. Горит. Я спать не могу. Я ничего не могу, Леша! Командир, конечно, виноват. Надо же было скорость-то погасить. Как же это? Там же люди в надстройке. На то ты и командир, чтоб соображать. А сейчас-то что? Ну снимут его, назначат на берег. И будет он дальше жить. На берегу. Прекрасно будет жить. Без всего этого. Чудесно будет…. А Лехи вот нет. Нету. Не вернуть. Как же это?
Как это все случилось, так нашу лодку назад в базу, и всех на ковер. Командир белый ходил. Лица на нем не было. Человека так просто потерял. По глупости.
Ему-то что. Он жив. Ну накажут его. Не убьют же. Не война. Жив останется. Только как же он жить-то будет?
Ничего с ним не случится. Будет жить, как жил. Погубил и ладно. Главное-то не вспоминать. Он и не вспомнит.
А может, и вспомнит. Зря я так насчет командира. Командир – на него все смотрят. Он должен принять решение. Один. Он или приведет лодку домой, или погибнут люди.
Люди… Самый наш надежный болт. Они не устают. Не падают. Стоймя стоят и ничего себе не требуют. Ничего.
Можно десять суток не спать, а потом и сон не идет. Ходишь, как в воздушном шарике. Будто внутри ты его, и до всего чтоб дотронуться, надо через эту пленку.
Штурман потом говорил, что он шуршание кальки слышать не может. Так слух обостряется. Прямо в голову бьет. Прямо в голову…
Нельзя. Тут у нас все нельзя. Ничего у нас тут нельзя. Тут знать надо. Много тут надо знать. Понимать ее. Лодку. Она ж как живая. Она же как человек. Полюбит тебя – жить будешь, и ничего с тобой не случится. А если не полюбит – только держись. Что-нибудь да подстроит.
На лодке чем ты дольше служишь, тем больше понимаешь, что тут аккуратно все надо. Очень тут надо аккуратно.
Ничего нельзя трогать, касаться. Всюду проложены свои дороги. Дорожки, пути. По ним только и можно тут ходить. А пошел другим путем – и умер. Смерть-то всегда рядом. За спиной. Я думал, что я к ней привык. Привыкаешь же ко всему и к ней тоже. Иначе никак. Не выдерживает человек.
А она всегда не оттуда приходит, откуда ждешь. Она же такая… смерть-то…
Ольга же еще рожать должна. Они же второго ждали. Мальчика. А я Жене даже позвонить не могу. Она же меня убьет. А Глебке как я скажу? Что я могу сказать? Я же не вытащил его. Я же и не человек, получается. Леша, ты меня слышишь? Должен. Должен ты меня слышать. Это же невозможно. Так не бывает. Не должно быть.
Пауза. Выпил, закашлял.
– Черт бы побрал эту дрянь.
Пауза. Уставился в зал.
– А ты помнишь, Леша, как ты грузил торпеды часов семь, а мороз был градусов двадцать, и все остекленели. А потом я тебе спирта налил, а ты его в чай и даже чай пить не мог – не глотает рот горячий чай, давится, спазм.
А ноги ниже колена вообще не чувствуешь. Как на деревяшках стоишь. А в море вышли на контрольный выход после автономки – и на тебе – аварийная тревога на аварийной тревоге. Еле дошли. До базы. Ели доползли. Чуть не сгорели. Вот на «К-3» там два отсека выгорело. Объемный пожар – хоть бы кто дернулся. У всех лица были как печеные яблоки. Но так – как живые. Кто где стоял, там и застыл… Ах, Леша, Леша… мы и на самокатах катались. Помнишь, в пятом классе сделали себе самокаты. А милиционер за нами два квартала бежал. Мы тогда утекли. А он нам грозил.
Глупо все. При объемном возгорании огонь прямо по воздуху идет. Все горит, горит. Все, оказывается, может гореть, все. Воздух горит, и ты внутри этого воздуха. Смерч огня. В один миг. Мгновение одно. На «К-3» ребята так и сказали: «Горит все. И мы горим. Прощайте». Раз – и нет людей. Нету. Только что разговаривали – и уже все. Другое наступило время. Другое. Время тут вообще течет не так. Кажется, что остановилось оно, только гул вентиляторов, а потом оказывается, годы прошли. Сами. Мимо тебя. Будто вчера мы только с Лешей на борт пришли. Лейтенантами. Глупые, конечно, были. Ой глупые! Что с лейтенанта взять? Только анализы. Ничего тут не понимали.
Это не страшно, когда чего-то не знаешь. Узнаешь потом. Научат. Тут ведь если ты не знаешь, то научишься всему очень быстро. Иначе никак. Она не позволит. Она за спиной будет стоять. Маячить. Подглядывать. Смерть. За спиной.
Тут от каждого все зависит. От каждого. Сто человек как один человек. От каждого вахтенного в каждом отсеке в каждую секунду. Тут ты отвечаешь за всех. Погибнут они, если что. И ты никуда не денешься. Тут ты отвечаешь. Они жить должны, потому и равны все. Командир продукты вместе со всеми грузит. Экипаж становится в одну линию и грузит продукты. И едят все из одного котла. Никто командиру отдельно не готовит. Все равны. Только что за разными столами.
И чего это я про пожар вспомнил? Да, пожар, пожар. Или вода. Вода и пожар – это всегда вместе. У нас как вода в лодку идет, так обязательно пожар будет, а если пожар, то выгорят сальники забортного устройства и пойдет в отсеки вода. Лодка наполнится, и пошел нарастать дифферент, а потом она на попа встанет и под воду уйдет.
А с нее люди, как мураши, сыпятся. На воде потом плавают, барахтаются. Каша из людей. За плоты цепляются. У нас есть спасательные плоты. Он сто кило весит, этот плот. И в него просто так, с воды, не забраться. Трудно.
А лодка когда под воду уйдет, так она в водоворот за собой людей, что вокруг плавают, тянет. Хорошо, если спасательные жилеты на них, тогда можно вынырнуть. Жилет наверх вытянет. Если, конечно, не глубоко утянет. А то ведь выбросит наверх, а человек уже задохнулся – глубоко утянула.
А на глубине раздавит ее, и баллоны воздуха высокого давления взорвутся. Вот тогда и пой… «Варяга»…
А мы с Лехой на рыбалку ходили. Только он не любил рыбу ловить. Это я любил, а он говорил, что рыба красивая и ему ее жаль.
Рассвет, туман, и мы с удочками. Я про щуку все знаю. Я ее… (Вздыхает.)
А Леха говорил: красивая…
У нас, когда ты долго в море, так всякое может показаться. Во сне кажется, что все наяву происходит. Такие тут снятся сны. Не отделить, где сон, а где не сон.
Во сне и поссориться можно. Я с Лешей однажды поссорился. Во сне. Два дня не мог ничего ему сказать, потом говорю: было такое. Он мне: не было. Фу ты, черт, значит, сон.
Пауза. Раскачивается, закрыв глаза.
– Качает под водой. Лодку качает. Вверх, потом вправо заваливается, потом вниз как ухнет и влево. В надводном положении. Однажды так нас валяло, а мы пополняли запасы воздуха высокого давления и не могли погрузиться. А вокруг путина идет. Рыбаки рыбу ловят. Район-то закрыт, так они умудряются забежать, сети выметать и сбежать из района, а потом уже сети вытягивают.
А мы от них уворачиваемся. Только бы не зацепить. А потом на нас тот американец пошел. Крейсер. Тридцать узлов. Он из точки на горизонте за полчаса рядом встал.
Встал и флаги вывесил: «Не могу управляться. Прошу соблюдать осторожность». А потом он на нас пошел. Мы-то в надводном. Воздух бьем, а он – точно по носу.
У него на носу таран. Он им железо, как бумагу, режет. Пополам развалит – даже не поморщится.
Еле успели сыграть срочное погружение. Командир скомандовал – и в лодку. Он всегда последним спускается и люк задраивает. Только ушли на глубину, как американец уже над головами. Винтами воду рвет. Все слышно. Это он, чтоб, значит, корпус нам задеть.
Леха у нас в первом. Удар бы по нему пришелся. А там уже не спастись. Дверь во второй отсек задраили бы, и все, кто в первом, выживают сами. А как там можно выжить, если вода наполняет отсек за секунды? И аккумуляторная батарея в выгородке. Там если забортная вода на клеммы попадет – короткое замыкание, и в отсек пойдет хлор. Одного вдоха достаточно.
А при минус двух в воде можно только десять минут сидеть – сердце не выдержит. Все тело, как тисками, давит. Десять минут – и поплавок. Так медицина считает. Но я-то плавал. И Витя. Тут не всегда совпадает. Кому-то везет.
У соседей швартовую команду на ходу смыло – так их никто не спасал. Сказали на буксиры: «Подобрать людей», – а чего там подбирать? На них спасательные жилеты, и они плавают, но уже не вернуть. Все ушли.
А я, когда за тем матросом прыгал, так и совсем воды не заметил. И что она холодная, не заметил – тут уж как получится. Но ты, когда прыгаешь за человеком в воду, об этом не думаешь. Вообще не думаешь, потому что срабатывает в тебе, что это человек. Сработало – и уже за бортом.
Пауза. Смотрит вверх, потом в зал.
– Красиво. У нас тундра летом как ковром покрыта. Мох. Нога пружинит. А ручейков столько – пей, не хочу. И вода вкусная. Ее мох фильтрует. Мы с Лешей за грибами ходили. Ведро за полчаса. Подосиновики.
Я кричу: «Леша!» – а он за сопку зашел. И я вдруг испугался. Непонятно отчего. Страх такой. Всю грудь сдавило. С чего бы это? Я же не боюсь никого.
А на лодке все время кажется, что ты в космосе. На космическом корабле. Можно ночью идти – ни одного человека. Только механизмы. Гудят.
Тут все гудит.
Как же теперь Ольга-то будет? Двое у нее. Скоро у нее будет два ребенка. Ничего, Леша, ничего. Не сомневайся. Я никого не брошу. Не смогу. Я…
А от Оленьей до нас восемь километров. Нас если ставят в соседнюю базу, то это всегда Оленья бывает. Там восемь километров, но только до поворота, а после поворота – еще восемь. В гору пешком, с горы бегом. Шестнадцать километров за четыре часа. Можно и за три, если с горы бегом.
Если отпускают с корабля в одиннадцать вечера, то домой ты приходишь в лучшем случае в два, час – на жену, ребенка посмотрел – и назад. В восемь часов – подъем флага. Мы с Лехой всегда домой ходили. Всегда. Хоть на полчаса. Бежишь в шинели. Весь мокрый. Добежал, ключ в замочную скважину вставил, а жена уже проснулась. Чувствуют они. Жены. Им за это памятник можно ставить. Вот и Оля почувствовала. А как – один Бог знает.
Бог… Господи, как же я теперь спать-то буду?
Скрывает лицо в ладонях. Гаснет свет. В темноте слышится всхлип.