Книга: КРУК
Назад: Суицид
Дальше: Никто ничего не знает

Отцы и деды

Павел с мороза сиял румянцем во всю щеку, но и Вольф казался необыкновенно бодрым и собранным. Небольшое воинское соединение на марше. Оба именно были собраны. Вольф поверх пальто был подпоясан ремнем, плечи его браво оттягивал назад туго набитый рюкзачок, при Паше была прикомандирована клетчатая сумка на колесах (подарок Магды) с половиной тиража «Розовощекого павлина» и гречневой подушкой. Но главной форменной частью экипировки подразделения были совершенно родственные друг другу вязаные шапки, натянутые до бровей, и в комплект им перчатки. Изготовлены оба комплекта были с разницей в один год Пашиной мамой из овечьей шерсти с примесью подшерстка Путика и Буяна. На шапке Вольфа можно было обнаружить нечто вроде маленькой звездочки – застывшую каплю малинового варенья.
Не успели вновь прибывшие поздороваться, раздеться и понять, что же случилось, в кабинет вошли похожие на сантехников врач и фельдшер.
Всех, кроме Блюхера и потерпевшего, из кабинета выставили. Потоптавшись в коридоре, Чанов, Соня, Вольф и Пашенька побрели в синий зал Крука, то есть на литературный вечер. Не торчать же им было в красном коридоре, где дымили сигаретами, трубками и сигарами литераторы, а между ними бегали из кухни в зал и обратно, как ошпаренные, бледный Толик и еще два официанта.
Вольф решительно обнял за плечи Соню, и она сразу же благодарно прижалась к нему. Протиснувшись в зал, Вольф огляделся и обнаружил, что народу было хоть и много, однако же не через край, подальше от сцены пустовало несколько стульев и даже лишний стол. Вот туда и двинулся Вольф с Соней под мышкой, оберегая ее ото всех. За ним потянулся Паша, а следом и Чанов… которого вдруг пронзило случившееся. То есть едва не случившаяся гибель Давида Луарсабовича Дадашидзе. Это оттого, возможно, что из мужской комнаты, из приоткрытой двери, когда шли мимо – словно сгусток тьмы вылетел, и слабо, но отчетливо кровью-вином пахнуло. На Чанове лица не стало, какая-то маска с померкшими глазами. Пахнуло кромешной тьмой, окончательным холодом. Ужасом. И еще: Чанова осенило, что все стряслось из-за Сони. Что-то она натворила с этим красавцем… До сих пор Дада и не казался никем, кроме именно красавца с черной затейливой эспаньолкой. Джокер в колоде Блюхера. А он – вон что… Во-первых, живой. А во-вторых – чуть не умер! От любви. Или от унижения? Или что?! Как же она с ним это сделала? Как она обнаружила в нем и вывела на свет божий столько отчаяния?.. И тут же тревожно мелькнуло: «Если дело так пойдет дальше, она его полюбит! Пожалеет и полюбит»… Чанов шел по набитому народом Круку и не замечал этого. Третья, самая невероятная, и даже какая-то нескромная догадка возникла: на самом-то деле все произошло, хоть и через Соню, но из-за него, из-за Чанова. То есть человек чуть не погиб. Не было никаких прямых улик. Был давешний, вчерашний Сонин взгляд, скользнувший по Чанову, когда она вдруг перекочевала к Дада. «Меня позвал не ты. Не к тебе и пойду» – вот что значил ее взгляд. А он-то, многоопытный и, можно сказать, коварный, хоть и ленивый бабник, закрыл глаза, позволил, разрешил Соне эту ее «гордую уходку»… Он сам, лично Чанов, пожилой командир космического корабля, преспокойно потерял не то чтобы бдительность, но вообще сознание. Ведь в самом деле глаза закрыл и для верности отвернулся. Какого дьявола он ее чуть не потерял и чуть не угробил постороннего, но ведь живого и горячего красавца!
Кусенька опять был причастен к смерти…
Однако пронеслооо… о-о-о – долгое, как внутри гигантского колокола после удара, звучало в его похолодевшей голове. Чанов кое-что вспомнил.
Самым страшным событием Кусиного детства была смерть котенка.
Классе во втором он шел утром в школу, один, по причине того, что никаких улиц переходить не надо было, только два двора, соединенные проходом между гаражей, местом неприятным, но хорошо изученным и не страшным. Именно там, в этом проходе, к Кусе присоединился котенок. Совсем молодой котенок. Дошкольник. Куся с удовольствием поглядывал, как он шел рядом, иногда перегоняя, а иногда отставая. Они вместе миновали почти все гаражи, когда сзади них затарахтел автомобиль. Такое случалось редко, а когда случалось, то, поскольку асфальт здесь был колдобистый, машины спешить не могли никак, они осторожненько тут рулили. Так что ничего опасного для Куси в этом месте не мерещилось даже его маме. И эта машина, вернее, сидящий в ней шофер, прекрасно и еще издали увидел и школьника с портфелем, и даже котенка. Он не спешил совсем. Мальчик сделал три шага в сторону, чтобы уж наверняка не помешать машине проехать. Котенок в это время был у противоположных гаражей… За секунду до несчастья Куся догадался, что сейчас случится. Потому, возможно, что уж больно дурачок был котенок, уж слишком беззаботно и полностью он доверился случайному мальчику, идущему в школу. Он и побежал к мальчику, совершенно ничего не понимая про темную громаду, с урчанием пытавшуюся скрыть от котенка выбранного им попутчика…
Куся не увидел гибели котенка как раз потому, что увидел ее, эту гибель, за секунду до случившегося. И ему казалось потом, что именно в ту секунду он еще мог что-то сделать. А он стоял, как вкопанный, с закрытыми глазами, он просто знал, и все. Потом он побежал, не оглядываясь. И жил. Никому ничего не сказав. Только в школу между гаражами никогда больше не ходил.

 

Что-то тогда случилось с его детской верой в бабушки-Тасиного бога. В того, кто видит все. Все видит, все может. Который ведь точно есть надо всем и во всем… И не спасает… Он никому не рассказал. Бабушка Тася, она бы заметила, разглядела бы в Кусенькином, открытом ее старым глазам сердце – эту страшную новость. Немудреными вопросами вынула бы из души внука не только гибель котенка. Разглядела бы и вину, и проникший в сердце холод…
«Что бы она мне сказала? – думал взрослый внук о родной бабке, которая уже семнадцать лет как умерла и похоронена на заросшем кладбище в Хмелево. – Что-нибудь совсем простое…» И грудной, негромкий голос прозвучал: «Бог-то Бог, да и сам не будь плох… Смотри по сторонам, под никакие механизмы не лезь никогда, держись подальше. И помогай, кому можешь. А кому не можешь помочь – за того молись. У Бога-то все живы. И живы будут всегда».
Бабушка Тася до конца жизни жила в своей деревне Хмелево, в занесенном снегом глухом углу Тверской губернии. Молиться Куся на своем Ленинском проспекте не научился. Летние, а иногда и весенние свои каникулы он проводил в Хмелево, было ему на каникулах не до молитв, бабушка видела это и к внуку не приставала. Но Чанов помнил зачем-то, как однажды она ему сказала: «Порядка слов не заешь, нехристь!» Куся надулся, ответил, однако, резонно: «Ты же сама меня крестила». – «Ладно, – согласилась бабушка, – хорошо хоть это. Да не все хорошо». В тот же вечер она отыскала ручку с пером «уточкой» и бутылку загустевших чернил, вынула лист из тетрадки и написала почерком редко употребляемым, крупным и, несмотря ни на что, вполне стройным: «Молитвенник для Кузьмы». Дальше следовали «Отче наш» и «Богородица дево радуйся». Утром перед завтраком вручила внуку и сказала, что знать нужно обе. Но посоветовала, если что срочное, читать короткую «Богородицу» и затем просить прощения и защиты, просить хоть за себя, хоть за родителей, хоть за друзей, хоть за врагов. Про врагов Куся удивился. Но никаких бабушкиных разъяснений память не сохранила. Что бабушка Тася думала о врагах, были они в ее мире или нет, внук так и не узнал.

 

Как это обычно бывало, размышления с воспоминаниями возникли без всяких усилий, сами взяли и пришли, они совсем не занимали времени, они были как кристалл, пожалуй. Вытащил прозрачный и колючий камушек из кармана, заглянул в него – и увидел все, вспомнил. Заодно и выздоровел. У бедного Дада не было этого счастливого камушка. Или чувств таких пока что не случалось. Не оказывался он прежде на пути прямой, – разящей, страшной стихии. Которая, как только что для Давида Луарсабовича выяснилось, на самом деле, реально всегда рядом; потому что в тебе самом…
– Разит наповал, как сосуля с крыши…
Чанов услышал эту фразу. Именно разит наповал – согласился внутренне, и только тут понял, что это не его мысль, а голос Вольфа, рокочущий и нежный, голос деда, уговаривающий внучку не бояться и не плакать, отвлекающий Соню Розенблюм от беды, которая, слава богу, пока не стряслась. Но следовало держаться от самой возможности такой беды – подальше…
– Сосуля – питерское слово; Финский залив под боком, сыро у нас. И настывают на фасадах, над парадными и во дворах вдоль водостоков – сталактиты. Иной раз от крыши до подъезда… А случится оттепель – жители гибнут, как во время бомбежек. Представляешь?
Соня кивала, она, в отсутствие Блюхера, отогревалась возле Вольфа.
А Чанова для нее – не было вовсе.
Это очень, очень Кузьме не понравилось. Настолько, что все в нем очнулось к жизни, к текущему моменту. Нет, так не пойдет! Чанов решительно поднял голос, перекрывая все вокруг. Обратился, впрочем, к самому молодому и податливому:
– Павел, куда это вы собрались с сумкой?
– Да ведь Вольф уезжает! – с готовностью отозвался Павлуша. – Мы сюда попрощаться зашли. Еще билет купить надо.
Брови у юного поэта стояли печальным домиком, как у собаки, которую уже точно не берут на охоту, и вот, нагрянула она – разлука с хозяином. Кроме того, Паша был очень расстроен и сбит с толку происшествием в мужской уборной. Ведь это именно поэтам следовало вести себя вот так трагично и загадочно. А повел почему-то красавец и профессор политэкономии…
– Я, пожалуй, с вами, в Питер!.. – внезапно для себя сообщил Кузьма Андреевич Чанов Вольфу – громко и отчетливо. За соседними столами молодежь оглянулась озадаченно – это кто тут такие крутые, круче их, громко разговаривают на литературном вечере на нелитературные темы?..
А уж Соня и Паша просто уставились на Чанова. Ему-то всего и хотелось почувствовать взгляд Сони на собственной физиономии. Вот! – она посмотрела на него. Отступать было некуда, и он повторил, обращаясь к Вольфу:
– Мне нужно в Питер. А вас я провожу, заодно доставлю багаж к дому.
Паша и Соня, не сговариваясь, перевели взгляд на Вольфа. Что он ответит?
Вольф смотрел на Чанова, чуть приподняв бровь. Что-то питерское, холодноватое и даже надменное проявилось. Или он просто задумался? Но с ответом Вольф медлил недолго.
– Нет, – сказал он. И еще повторил: – Нет. Меня ждут и будут встречать.
В это время дама, ведущая вечер, снова взяла граненый стакан и побрякала по графину. И опять подействовало, затихло даже в дальнем, чановском круге, Соня опять нырнула под крыло Вольфа, но она все-таки уже помнила о Чанове, поглядывала на него из своего укрытия. Он это чувствовал и был, можно сказать, удовлетворен. К нему вернулось ничем не подкрепленное знание, что никуда она от него не сбежит, что их связь прочнеет неизвестно почему, что это «неизвестно почему» скорее всего – судьба.
А Соня согревалась, но согреться не могла. Она жалела Дада, боялась за него, вообще боялась смерти, чувствовала то ли вину, то ли не знала, как себя вести. Она никому не доверяла сейчас, и прежде всего себе. Только Вольф был ее прибежищем, он был умный и старый, он все знал и сострадал, и посмеивался, что на самом деле ободряло, и он восхищался ее, Суниной (она звала себя Суней), сомнительной красотой, восхищался искренне и, как бы сказать… бескорыстно. Он не охмурял, не соблазнял, не изумлял и не воспитывал, а просто любил и понимал, за что любит, и мог объяснить – за что. Вот только сейчас вдруг отвлекся, смотрит на сцену. И этот возмутительно уверенный в себе Чанов кого-то разглядывает среди литераторов, толпящихся у подмостков. Дама-начальница-литератор поговорила с залом, закрепляя успех внимания и тишины. Но вот она окрепла голосом и позвала: «Арабов, ваш выход!» На сцену из толпы поднялся некрупный человек с отсутствующим и хмурым лицом, кого-то он и Паше, и Чанову, и Вольфу напомнил. Был он весь как бы слегка поломан и сросся неправильно. Лицо изложить словами было бы трудно, слишком узкое и худое, непонятно, как помещаются глаза. Зато профиль – как с картины Босха, как у одного из тех людей, что сопровождают Сына Человеческого на Голгофу.
– Кто такой? – спросил Вольф и не дождался ответа.
Арабов взял в руки микрофон и прочел не по бумажке ровным, напряженным голосом, мрачно поглядывая в зал темными, глубоко запавшими глазами:
Мы держали во рту провода,
чтобы был электрический ток.
У авиаторов было по два крыла,
у крокодилов во рту – пила.
Я подумал и лег под каток.

Он меня переехал, я видел тень
от рамы,
в моторе был небольшой пожар.

Я видел, как люди
размножаются в темноте,
а потом, как пленка,
засвечиваются без пижам.
Я стал невесомым, как карантин,
прямей руки, что меня сгибала.
Я прочел всего Гоголя,
один на один,
на языке оригинала.

Ну а дальше что? Отвалить на Юг
и на песке просушить рукав?
Зиму увозят и волокут
на снегоуборочных грузовиках.

А вам я оставлю все,
все фантики и фаянсы в тине,
потому что птица, далекая от финансов,
держит все яйца в одной корзине.

У меня почти ничего нет,
только в стенах
прозрачный ток, добываемый, как руда.
Только компас на Севере, показывающий на Север,
угольки деревень и горящие города.

И у вас ничего нет.
Лишь ключи зажигания и каток.
И висит на кресте отутюженный человек.
Говорят, что это и был Бог.

Как только голос смолк и автор, повернувшись в профиль, без лишних слов смылся в коридор, Паша неожиданно громко, так что на него оглянулись, сказал:
– Есть!
– Что ты имеешь ф фиду? – спросила Соня. Чанов впервые за весь вечер услышал ее голос.
– Поэт в Москве есть.
– А ты говоришь – купаться в такой холод… – подтвердил Вольф.
В последний ряд пробилась Лиза и сообщила, что Давида Луарсабовича «Скорая помощь» увезла в Склиф, там его грамотно зашьют и дадут снотворного. Так сказал Лизке фельдшер. Блюхер поехал сопровождать.
Компания еще с полчаса посидела в Круке, послушала литераторов, пока Паша, вдруг став главным, не решил, что пик литературного вечера пройден и пора выдвигаться на вокзал.
Назад: Суицид
Дальше: Никто ничего не знает