Смерть жука
Через пару лет он вспомнит об этом, так что сердце снова сожмется. Вспомнит на фестивальном показе фильма «Микрокосмос» в кинотеатре «Ролан» (в трех шагах от Крука, на берегу Чистого пруда, за проходными дворами). Именно в фильме «Микрокосмос», как в капле янтаря, сойдутся специально для Чанова миллионы эпох, вся жизнь планеты… В этом фильме будет одна история, про улиток, про их любовь. Мир улиток окажется божественно чист, ни пыли, ни слизи, ничего мерзкого, лишнего, никаких отходов существования. Рай. Вначале две улитки просто заметят друг друга то ли глазами, торчащими из рожек-антенн, то ли у них будет еще какая связь… запах?.. электромагнитная волна? Они будут громадные! Во весь экран!
Чтобы трехметровой улитке вместе с домом тронуться в путь – нужен серьезный повод…
Две улитки станут сближаться, они поплывут не напрямик, но строго друг к другу, по изгибу и рельефу свежего утреннего листа в росе. Так, не по прямой, пролагают кратчайший путь авиалайнеры в ночном небе. Улитки будут сближаться исподволь, с правильной, своей собственной, необходимой скоростью. Будут неотвратимы друг для друга…
Чанов увидит их встречу. Вот они коснулись друг друга, совпали нежнейшим образом, подробные и таинственные, абсолютно живые… Нет божьих тварей чище и беззащитней, нет существ верней и счастливей, и осторожней, чем эти крохотные, рогатые… древние… и огромные – во весь экран – чудовища…
Чанов выскочит из зала, достанет мобильник и позвонит своей единственной, своей невыносимой, Божьему своему наказанию, розовому цветику… ему скажут по-английски: телефон абонента отключен или находится хрен знает где. Чанов вернется в зал и увидит сражение двух жуков на сухой ветке, двух рыцарей в панцирных доспехах. Вот у одного отлетела, отсеченная челюстями врага, десница, но последним усилием раненый черный рыцарь уперся в красного рогатым шлемом и скинул врага в пучину смерти… Вот красный летит в бездну, беспорядочно кувыркаясь, не в состоянии ничего изменить, не помышляя о том, что ведь он еще жив, хотя и побежден, что пора выдергивать из-под тяжких доспехов свой нейлоновый парашютик – легкие прозрачные крылышки в нежных прожилках, пора заводить спрятанный где-то под панцирем вертолетный моторчик, пора прожужжать, пустить веселый дымок, блеснуть надкрыльями, и – вжжжик – вырваться из оков гравитации и смерти… Но живая жизнь жука – это вам не Голливуд со спецэффектами супергероев, жук – реально, в самом деле, проиграл битву, любовь и жизнь, он падает, падает, обреченно кувыркаясь, и плюхается прямо в пруд, где его уже поджидает, пялясь перломутным равнодушным глазом, тучный розоватый жерех…
Чанов, провалившийся на секунду во что-то пустое и древнее, вынырнул на поверхность – в подвал Крука. Жук еще не родился, еще не снялся в фильме о любви, жизни и смерти, еще не погиб на съемке, выполняя опасный трюк. А Чанов был близок если не к смерти, то к падению в бездну, и чей-то недобрый, хотя и не злой, именно перломутный взгляд, возможно, и следит за происходящим… Панический страх, первый симптом инфаркта (точно знал Чанов-младший после смерти отца), остановил его жизнь и перепутал время. «Для начала вдохнуть и выдохнуть, вдохнуть и выдохнуть… Только осторожно… Вот и Вольф тоже…». В самом деле Вольф побледнел и, открыв рот, безотрывно смотрел на Соню, да вдруг и вскочил, воздел к потолку руки, чтобы… неизвестно что.
Его грубо прервали:
– Соня, чо ты несешь, как ты могла опозориться! Вечер-то был не твой, а Вольфа. Нет, Сонь, правда, ты ничо не испортила. Тебя все равно что не было. Потрясный был вечер!
«Господи!» – только и успел подумать Чанов, а уже Пашенька Асланян волок к столу табуретку. Был он счастлив и пьян слегка. Вольф смерил Пашу таким взглядом, что, будь юный пиит хоть чуть менее счастлив и юн, то провалился бы сквозь землю или пал испепеленный. Но Пашенька даже опасности не заметил. И Гендальф Серый сдался, сел и приуныл, с трудом промямлив несколько лестных слов в адрес Натальи Гутман. Силы оставили Вольфа. И тут Соня, именно и только она одна, разглядела: старому плохо. Она протрубила в пространство, как Гарольд на заре:
– Эй, кто тут есть! Фодку-селедку! Па-жа-лу-стааааааа! – И закончила почти что шепотом: – А то Фольф… и я… мы фымрем!
Паша сбегал к Лизке, Лизка перемигнулась с черненьким бойким подавальщиком, указав на бордовый стол. Паша меж тем добыл из кармана куртки початую бутылку трехзвездного коньяка «Лезгинка» и разлил по граненым стаканам.
– С зарплаты! – пояснил он и помахал Лизке. Лизка погрозила кулаком. Во-первых, в Круке полагалось употреблять все только круковское. Во-вторых, всей зарплаты поэт получил 40 баксов. В третьих, Лиза, как могла, берегла поэта от тлетворного влияния среды. Которую сама же, увы, представляла.
Пробил обеденный час, посетителей в подвале набилось полно, кухня с буфетом не справлялись. Вольф с Соней Розенблюм, не сговариваясь, придвинули к себе горшочки Блюхера, оставив ему из трех один, уже пустой. Блюхер покосился, но смолчал. Но довольно скоро вокруг уютно потрескивающего, продолжавшего играть сам с собой в Паука ноутбука появились графинчик водки, нарезанная селедка с картошкой кубиками под лучком, бородинский хлеб тонкими квадратиками, с пришлепнутыми зубочистками чуть розоватыми пластинками шпика, соленые огурцы и маринованные маслята. Обещаны были также борщ, жаркое и клюквенный морс.
Как жадно, не дожидаясь водки и закуски, Чанов влил в себя Пашин коньяк: о, как вовремя загадочный огненно-крепкий напиток «Лезгинка» вошел в него, обжигая гортань и согревая сердце.
«Но как я мог не узнать?» – выпив, спросил себя Чанов. Он не вспоминал, он видел женщину на мосту и сомневался: у нее не было никаких кудрей, только профиль и был, она казалась гораздо старше… Как будто услыхав чановское смятение, Соня, которой пышная грива мешала есть, лезла в горшок – вытащила из кармана аптечную резинку и одним движением стянула в узел непослушные свои волосы. Гладко-прегладко. Она окончательно превратилась в ту самую: длинная шея, маленькие розовые уши, прекрасные брови, крупные губы на матовом лице, постепенно румяневшем… Правда, она оказалась совсем, совсем девочкой, упрямой и вредной. Но и зеленой, то есть абсолютно зеленой, несмотря на разгоравшийся румянец, девочкой. Чистенькой, полупрозрачной, как молодой росток на рассвете или юный комар… С такою весь опыт взрослого мужчины, вся его самоуверенная повадка ленивого бабника была полной чепухой, полной…
«С нею даже поговорить не о чем, – думал ошеломленный Чанов. – Да и незачем. Что вообще с ней делать?» Он подумал – что. И, вздрогнув, затрепетал… Но все же понял: нелепость!.. Она неловкая, прекрасная именно как весенний цветок, вовсе невозможная ни для чего, ни для кого, совсем неуместная. И для себя тоже. По принадлежности – Божья тварь… К тому же крайняя степень молодости – род аутизма…
Однажды, юнцом, он пялился на сиреневые влажные сумерки в дрожащем окне – ехал в трамвае «Аннушка»… в них тогда еще командовали зрелые кондукторши с сумками-кошельками на животах, в перчатках – с торчащими из дырок красными пальцами, уставшими считать ледяные пятаки и отрывать хлипкие билетики, намотанные на катушки. Одну именно такую кондукторшу, грозную, но молодую и нежноглазую, толкучка в вагоне просто втиснула в юного и – горячего Кусю. Она зарделась и попеняла ему от души: «Пусти ж меня, телок неуместный…» И обожгла взглядом…
«Неуместные и безгласные»… – не то чтоб подумал Кусенька, а просто всплыло откуда-то. Чанов в подвале Крука, вспомнив ту кондукторшу, огляделся с диковатой улыбкой, действительно, вовсе неуместной. «Я схожу с ума», – подумал он. Никто ничего не заметил. На него не смотрели. И Соня – не смотрела.
И правильно. Он-то хоть и смотрел в себя, хоть и вспоминал невесть что, а видел – только ее. Она была… она была в нем, но не принадлежала ему… она была и далека бесконечно, крайняя из звезд галактики… на которую кто-то взрослый дал посмотреть ему, Кусеньке, в сверхмощный телескоп. И вот уже мальчик-астроном узнает от старших: то, что он видит, происходит миллионы световых лет назад. А звезда?.. ее военные хитрости, ее вольная воля, ее неопытность, незнание своей мощи и всего того, что окружает звезду в мире звезд, – вот они, очевидны. Однако главное, что понимает мальчик, глядя в телескоп, – ее каждый протуберанец, – хоть и настоящая реальность, но из бесконечно, безнадежно другого времени. Миллиарды лет незнамо куда ахнуло…
«Не совпали!» – думал Чанов в отчаянии, вглядываясь в Соню Розенблюм.
Все были заняты своим. Блюхер глубоко задумался, ковыряя в зубе спичкой. Вольф, выпив, закусывал, истово набираясь сил. Соня, наевшись в три секунды, полностью ожила, подвинула горшочек обратно Блюхеру и принялась цедить морс через трубочку из его же стакана.
Только Пашенька оставался Чанову верен, смотрел щенком. Но и он очень отвлекался. Больше всего на Вольфа, который ведь был поэт! И не важно, что старый. Главное – настоящий. Возможно – великий. Но почти такой же незнаменитый, как и сам Пашенька. «Несправедливо! – думал юный поэт и при этом ликовал от равенства с Вольфом, не ликовать не мог. «Вот за эту мою подлость я еще и наплачусь… А, обойдется! Быть знаменитым некрасиво. Всегда и всем, старым и малым!» Паше хотелось быть капитаном подводной лодки и руководить всеобщим счастьем, его несло. Он поднял стакан и сказал:
– Вы, Чанов, выпили один. А без тоста пить нельзя. Тост – это молитва. Чанов, скажите тост!
Чанов совершенно не собирался ничего говорить.
– Пусть Фолф скажет пошалуста, – выглянула из-за морса Соня. И Вольф тоже выглянул из своего горшочка с картошкой и мясом. Он взял стакан, вздохнул отрешенно и произнес, не задумываясь, глядя в кирпичный потолок:
Программа свыше нам дана.
Замена счастию она,
А лучшая из всех программ —
Холодной водки триста грамм.