Глава вторая
Создание теории
Необходимый друг – и враг
«Близкий друг и заклятый враг всегда оставались необходимыми потребностями моей эмоциональной жизни, – признавался Фрейд в «Толковании сновидений». – Я научился снова и снова их создавать». Иногда, прибавил он, друг и враг сливались в одном лице. В раннем детстве эту роль играл его племянник Йон. После женитьбы и во время десятилетних исследований необходимым другом, а впоследствии врагом стал для Фрейда Вильгельм Флисс.
Флисс, отоларинголог из Берлина, приехал в Вену осенью 1887 года, чтобы продолжить учебу. По совету Брейера он посетил несколько лекций Фрейда по неврологии и в конце ноября по возвращении в Германию получил от него сердечное послание. «Хотя мое сегодняшнее письмо посвящено профессиональным вопросам, – писал Фрейд, – я должен, однако, признаться, начав с того, что питаю надежды продолжить с вами переписку и что вы произвели на меня глубокое впечатление». Тон Фрейда был одновременно более официальным и более эмоциональным, чем обычно, однако дружба с Флиссом станет уникальным событием его жизни.
Разрабатывая теорию психоанализа, Фрейд был обречен иметь больше врагов и меньше друзей, чем ему хотелось. Неудача была вполне возможна. Враждебность и насмешки практически гарантированы. Флисс стал именно таким близким другом, который был нужен Фрейду: слушателем, доверенным лицом, стимулом, группой поддержки и единомышленником, которого ничто не могло шокировать. «Ты для меня единственный «Другой», – скажет ему Фрейд в мае 1894 года, – второе «Я». Осенью 1893-го он признался Флиссу, озвучив догадку, которой отказывался следовать следующие семь или восемь лет: «Ты уничтожил мою способность к критическому мышлению». Такое полное доверие у человека, подобного Фрейду, который гордился своей практичностью ученого, требует объяснений.
Это доверие выглядит еще более удивительным, поскольку Флисс уже тогда слыл чудаком и патологическим поклонником нумерологии. Но крах его репутации случится позже. Его любимые теории действительно выглядят чрезвычайно странными: Флисс считал нос главным органом человеческого тела, который определяет здоровье и все болезни. Более того, он свято верил в биоритмическую схему из двух циклов, 23 и 28 дней, которым подчиняются мужчины и женщины и которые, по его убеждению, позволяют врачу диагностировать все состояния и недуги. На рубеже XIX и XX столетий эти идеи, в настоящее время полностью опровергнутые, пользовались симпатией и даже определенной поддержкой уважаемых ученых в разных странах. Профессиональная репутация Флисса была безупречна – уважаемый специалист с обширной практикой – и распространялась далеко за пределы его родного Берлина. Кроме того, идеи, которые выдвигал Фрейд, поначалу казались не менее странными, чем представления Флисса. И еще – Вильгельма рекомендовал Брейер, что в конце 80-х годов XIX века для Фрейда практически служило гарантией интеллектуальности и честности человека.
Образование Флисса было широким, а его научные интересы чрезвычайно разнообразными. Своей утонченностью и эрудицией он производил впечатление на людей даже не таких одиноких, как Фрейд. В 1911 году, через много лет после горького разрыва друзей, Карл Абрахам, верный последователь Фрейда и здравомыслящий наблюдатель, писал, что Флисс любезный, проницательный, оригинальный – возможно, это самое ценное из знакомств, которые, по его мнению, основатель психоанализа мог приобрести среди берлинских врачей. То же самое чувствовал и Фрейд при первой встрече с Флиссом. Их считали людьми, подрывающими устои медицины, и такая изоляция еще больше сблизила их. «Я совсем одинок здесь, толкуя неврозы, – напишет Фрейд Флиссу весной 1894-го. – Они смотрят на меня как на одержимого». Вероятно, их переписка казалась обоим разговором двух одержимых, постигших глубокую, но пока еще непризнанную истину.
Флисс демонстрировал понимание теоретических построений Фрейда, «снабжал» его идеями и всячески поддерживал. Он был прилежным и заинтересованным читателем рукописей Зигмунда. Помогал ему понять фундаментальную общность всей человеческой культуры и доказательную ценность всех проявлений человеческого поведения. «Ты научил меня, – с благодарностью признавался ему Фрейд в июне 1896 года, – что за каждым известным безумием скрывается крупица истины». Вильгельм помог ему обратить внимание на шутки как на полезный материал для психоаналитического исследования. Именно Флисс в своих опубликованных работах середины 90-х годов XIX века размышлял об инфантильной сексуальности – за несколько лет до того, как Фрейд стал приписывать такую скандальную идею исключительно себе. Фрейд, по всей видимости, был первым, кто заявил, что в основе всех неврозов лежит какое-либо сексуальное нарушение, а Флисс, в свою очередь, поддерживал теорию о бисексуальности человека и наблюдал, как Фрейд развивает ее в один из главных принципов.
При всем при том абсолютная иррациональность его фантастических идей и попыток их доказать должны были стать очевидными гораздо раньше, особенно Фрейду. С другой стороны, в амбициозном стремлении Флисса обосновать биологию математикой содержался определенный смысл. Не было ничего по сути странного и в предположении, что органы человеческого тела влияют друг на друга. От психоаналитика вполне разумно ожидать особого интереса к носу, по форме напоминающему фаллос, а по склонности к кровотечениям – женскую половую систему. Идея переноса с одной части тела на другую, причем не только мыслей, но и симптомов, станет главной в психоаналитической диагностике. Исследователь человеческой психики, подобно Фрейду накануне постулирования идеи о смещении эрогенных зон по мере развития человека, мог обнаружить рациональное зерно в теории, утверждающей, что расположенные в носу «генитальные зоны» влияют на процесс менструаций и деторождения. Насторожить Фрейда – даже до того, как последующие исследования опровергли навязчивые идеи Флисса, – должны были догматизм Вильгельма, его неспособность осознать богатство и чрезвычайную сложность причин, влияющих на поведение человека. Но поскольку похвала Флисса являлась для него «нектаром и амброзией», Фрейд не высказывал неуместных сомнений – они даже не приходили ему в голову.
Такая же сознательная слепота характеризует игру Фрейда с биомедицинскими числами Флисса. Предположение о мужском сексуальном цикле было – с учетом женских менструальных ритмов – не таким уж неправдоподобным. Примечательно, что Хэвлок Эллис, энтузиаст и романтик среди исследователей сексуальных отношений, посвятил «явлению сексуальной периодичности» длинную главу в своей книге «Исследования по психологии пола», которая вышла практически одновременно с «Толкованием сновидений». Неутомимый собиратель редких научных материалов о сексе из разных стран, Эллис прочитал работу Флисса о сексуальных периодах, нашел ее интересной и в конечном счете даже убедительной, хотя и не в том, что касалось мужских циклов: «Хотя Флисс приводит несколько подробно описанных случаев, я не могу сказать, что убежден в реальности этого 23-дневного цикла». Он с характерным для себя благородством предположил, что данные попытки доказать новый физиологический цикл заслуживают тщательного изучения и дальнейших исследований, но в то же время сделал вывод, что, хотя следует учитывать возможность существования такого цикла, в настоящее время мы вряд ли имеем основания признать его. Эллис отмечал, что манера Флисса манипулировать своими ключевыми числами, 23 и 28, их интервалами и суммами, позволяет демонстрировать все, что угодно. Последующие исследователи были более строги к Флиссу, чем Эллис, и просто объявили о том, что их не удалось убедить.
Тем не менее вера Фрейда продержалась несколько лет, и он с готовностью поставлял материал для коллекции веских доказательств Флисса: интервалы своих мигреней, циклы детских болезней, даты менструаций супруги, продолжительность жизни отца. В этом погружении в не вяжущуюся с наукой наивность видно нечто большее, чем просто потребность в одобрении и поддержке. Великий рационалист Фрейд не был полностью свободен от предрассудков, особенно от суеверий. Известно, что в 1886 году он вместе с молодой женой переехал в дом, построенный на месте венского Ринг-театра, который сгорел пятью годами раньше, в результате чего погибло более 400 человек: именно открытый вызов суевериям позволял Фрейду отбрасывать распространенные страхи. Однако определенные числа вызывали у него тревогу. Много лет он не мог избавиться от навязчивого убеждения, что ему суждено умереть в 51 год, а затем в 61 или 62. Ему казалось, что эти судьбоносные числа преследуют его, напоминая о смертности человека. Даже номер телефона, который Фрейд получил в 1899 году, – 14362 – служил тому подтверждением: он опубликовал «Толкование сновидений» в возрасте 43 лет, а последние две цифры, как он полагал, были грозным предостережением, что 62 года – это действительно отмеренный ему жизненный срок. Однажды Фрейд проанализировал суеверие как прикрытие враждебных и жестоких желаний, а собственные предрассудки – подавленной жажды бессмертия. Однако самоанализ не смог полностью освободить Фрейда от этой крупицы иррациональности и остатков того, что он назвал еврейским мистицизмом, которые делали его уязвимым перед самыми невероятными идеями Флисса.
Фрейда связывало с Флиссом нечто большее, чем просто профессиональный интерес. Оба были одновременно и своими, и чужаками: высокообразованные профессиональные врачи, работающие на грани – или даже за гранью – считавшихся допустимыми медицинских исследований. Более того, оба были евреями, сталкивались с одинаковыми проблемами и имели одинаковые перспективы в своем обществе, поэтому они сблизились с легкостью братьев из преследуемого племени. В эмоциональном аспекте Флисс пришел на смену Брейеру: по мере того как крепла связь с Флиссом, ослабевала зависимость от Брейера. В том, что именно Брейер познакомил Фрейда с Флиссом, можно усмотреть своего рода горькую иронию.
Вероятно, это слишком расширительное толкование термина, но в каком-то смысле Фрейд возложил на Флисса роль, сходную с ролью психоаналитика. Неспособность Фрейда – его фактический отказ – реалистически оценивать близкого друга указывает на то, что он глубоко увяз в отношениях переноса: Фрейд сверх всякой меры идеализировал Флисса и наделял его теми достойными восхищения качествами, которыми обладали Брюкке или Шарко. Фрейд даже хотел назвать сына в честь Флисса, но, к его разочарованию, в 1893 и 1895 годах у него родились дочери, Софи и Анна. Он изливал на бумаге свои самые сокровенные тайны живущему в Берлине «второму «Я», а во время заранее спланированных и желанных «конгрессов» – лично. Начиная с конца 1893-го он признавался Вильгельму, что страдает от болей в груди и аритмии. Это опасное и неприятное недомогание Флисс приписывал пристрастию Фрейда к табаку. Вильгельм был единственным, кто знал об этом: в апреле 1894 года, вернувшись к неприятному разговору, Зигмунд предупреждал: «…жена не знает о моем бреде насчет близкой смерти». Предыдущим летом Фрейд писал Флиссу, что Марта наслаждается периодом «возрождения», поскольку «на данный момент, уже год, не ждет ребенка». Он откровенно признавался: «Мы теперь живем в воздержании». Такого рода вещи добропорядочный буржуа может доверить только своему психоаналитику. Флисс был человеком, которому Фрейд мог рассказать все. И действительно рассказывал – больше, чем кому-либо, о своей жене и больше, чем жене, о себе самом.
Несомненно, одна из причин, почему в 90-х годах Флисс стал незаменим для Фрейда, заключалась в том, что супруга не была наперсницей в тех исследованиях, которые всецело поглотили его внимание. Подавленная его блеском, Марта в присутствии мужа превратилась почти в тень. В то время как он оставлял потомкам, отчасти против своей воли, огромное количество материалов, сохранившиеся или доступные свидетельства о ее жизни крайне скудны. Случайные реплики гостей, а также редкие комментарии супруга дают основания предположить, что она была образцовой Hausfrau – вела хозяйство, готовила еду, командовала слугами, воспитывала детей. Но вклад Марты в семейную жизнь был гораздо больше, чем просто покорная, бесплатная, тяжелая и монотонная работа. Все в их семье было подчинено Фрейду. Любопытно, что именно он выбирал имена для шестерых детей – в честь его друзей и его наставников. Когда у них родился второй сын, Фрейд назвал мальчика в честь Оливера Кромвеля, которым восхищался. Однако старший сын Фрейда, Мартин, вспоминал, что мать, одновременно добрая и твердая, рациональная и предусмотрительная в крайне важных домашних делах и не менее важных приготовлениях к путешествиям, способная держать себя в руках, никогда не раздражалась. Ее неизменная пунктуальность (редкое качество в легкомысленной Вене, как заметил Мартин) придавала дому Фрейдов атмосферу надежности – даже несмотря на, как впоследствии жаловалась Анна Фрейд, маниакальную размеренность. Макс Шур, последний врач Фрейда, который близко узнал Марту в последние годы жизни, считал, что многие ее недооценивали. Шур ее очень полюбил, несмотря на то что она регулярно выражала неудовольствие, когда он присаживался на постель и мял простыни, осматривая ее мужа.
Судя по этому эпизоду, Марта Фрейд являлась типичной представительницей буржуазии. Любящая и энергичная в семье, она была скована своей убежденностью, что ее удел – домашние обязанности, и строга к любым отступлениям от морали среднего класса. Уже в пожилом возрасте в Лондоне она рассказала, что единственным «отвлечением» ей служило чтение, но затем поспешно прибавила, извиняющимся тоном и несколько растерянно: «…но только ночью в постели». Она лишала себя этого удовольствия днем, поскольку ей не позволяло «приличное воспитание». Фрейд признавался Флиссу, что его жена необыкновенно сдержанна и медленно сходится с незнакомыми людьми. Обычно нетребовательная, Марта могла быть настойчивой, если твердо решила добиться цели, которую считала разумной. Судя по намекам в письмах Фрейда и по фотографиям его жены, стройность юности вскоре сменилась аккуратными формами среднего возраста; сначала Марта сопротивлялась, затем смирилась со старением, которое безжалостно превращало ее в величественную матрону. В первые дни после помолвки Фрейд откровенно сказал ей, что ее нельзя назвать по-настоящему красивой в буквальном смысле слова, но ее внешность указывает, что она милая, добрая и разумная. После женитьбы он почти не обращал внимания на внешность супруги.
Возможно, не последнюю роль сыграли непрерывные, изматывающие беременности Марты: за девять лет у Фрейдов родились шестеро детей. Это было нелегко. «У моей бедной Марты тяжелая жизнь», – отмечал ее муж в феврале 1896 года, когда их младшей дочери Анне было чуть больше двух месяцев. Фрау Фрейд, на которую и так приходилась самая большая нагрузка, боролась с чередой детских болезней. Супруг помогал ей – выслушивал жалобы детей, а на летних каникулах организовывал походы за грибами и в горы. Фрейд был внимательным и активным отцом, когда у него находилось время для семьи. Но основная тяжесть домашней работы легла на плечи жены.
Несмотря на всю свою любовь к книгам, когда она это себе позволяла, Марта Фрейд не была спутницей своему мужу на его долгой и одинокой дороге к психоанализу. Она помогала супругу, как могла, поддерживая домашний уклад, в котором он чувствовал бы себя непринужденно – отчасти позволяя считать сие само собой разумеющимся. Отвечая на письмо с соболезнованиями по поводу смерти мужа, фрау Фрейд писала, что воспринимает как «слабое утешение, что за 53 года нашего брака между нами не прозвучало ни единого резкого слова, и я всегда старалась по мере возможности устранить misère повседневной жизни с его пути». Все эти десятилетия Марта воспринимала как привилегию возможность заботиться о «нашем дорогом хозяине». Это очень много значило для Фрейда, но все-таки было недостаточно. Поведение его жены фактически сделало необходимым «присутствие» Флисса.
В своих воспоминаниях о Фрейдах французский психоаналитик Рене Лафорг, знавший их в 20-х годах прошлого столетия, с одобрением отзывался о Марте как о «практичной женщине, удивительно искусной в создании атмосферы умиротворения и joie de vivre». По его мнению, она была превосходной, трудолюбивой домохозяйкой, которая без колебаний помогала на кухне и «никогда не культивировала болезненную бледность, популярную у многих интеллектуалок». В то же время, прибавлял Лафорг, Марта Фрейд считала психоаналитические идеи мужа разновидностью порнографии. В своем бурлящем жизнью и многолюдном доме Фрейд был одинок. 3 декабря 1895 года он написал Флиссу о рождении маленькой Анны, сообщая, что мать и младенец, «славная, настоящая маленькая женщина», чувствуют себя хорошо. В следующем письме, всего пять дней спустя, Фрейд восторгался почерком Флисса, который позволял ему «почти забыть об одиночестве и лишениях». Это выглядит чересчур патетично – Фрейд нежно заботился о семье, и она была ему нужна. Однако семья не смягчала тревожное ощущение одиночества. Для этого существовал Вильгельм Флисс.
Дружба Фрейда с Флиссом крепла очень быстро, что необычно для возраста, когда доверительные отношения формируются медленно и иногда десятилетиями сопротивляются близкой дружбе. Первое письмо Фрейда Флиссу в ноябре 1887 года служит ярким свидетельством взрыва чувств, которые он изо всех сил старался скрыть. В нем Фрейд обращается к Флиссу «Глубокоуважаемый друг и коллега!» – Verehrter Freund und Kollege! В 1888-м он превратился в «глубокоуважаемого друга» – Verehrter Freund, а двумя годами позже был уже «дорогим» или даже «дражайшим другом» – Liebster Freund. Так Фрейд предпочитал обращаться к Вильгельму вплоть до лета 1893 года, когда поднял планку до «возлюбленного друга» – Geliebter Freund. К тому времени они уже больше года как перешли в своем общении на интимное du (ты), тогда как в обращении к фрау Флисс Фрейд употреблял официальное Sie (вы).
Именно в этот начальный период зависимости Фрейда от своего «второго «Я» из Берлина он испытывал все большее разочарование в существующих методах лечения неврозов. «В период времени между 1886 и 1891 годами, – вспоминал впоследствии основатель психоанализа, – я мало занимался научной работой и почти ничего не опубликовал. Все мое время отнимала новая профессиональная деятельность, с помощью которой я старался материально обеспечить существование свое и своей быстро увеличивавшейся семьи». Это были слишком суровые условия для инкубационного периода, когда Фрейд закладывал основы своей революции. Перевод книги Бернхейма о гипнозе и поездка в Нанси в 1889 году стали ступенями его самообразования как психотерапевта.
Даже работа об афазии, его первая книга, опубликованная в 1891-м и посвященная Брейеру, в определенной степени указывает на растущее увлечение Фрейда психологией. Работа «К вопросу о трактовке афазии» – это великолепная монография по неврологии, однако среди многочисленных, тщательно подобранных цитат известных специалистов Фрейд многозначительно поместил высказывания философов, таких как Джон Стюарт Милль, и психологов, например Джона Хьюлингса Джексона. Критикуя доминировавшие в то время взгляды на это странное семейство речевых расстройств, он описывал себя, с некоторым смущением, как «в некоторой степени обособленного». Зигмунд Фрейд начал превращать чувство одиночества в свою отличительную черту. Книга «К вопросу о трактовке афазии» фактически является ревизионистской. Попытка Фрейда «пошатнуть удобную и привлекательную теорию речевых нарушений» сводилась к включению в клиническую картину психологического элемента. В соответствии с тенденцией того времени приписывать психические явления физическим причинам другие специалисты практически не сомневались, что афазические нарушения речи или восприятия должны обусловливаться конкретными, локализованными поражениями мозга. Фрейд же, наоборот, выступал за признание того, что «в афазии было переоценено значение [физиологической мозговой] локализации и что мы вправе снова задуматься о функциональных состояниях речевого аппарата». Окруженный неврологами, Фрейд начал искать «психологические причины психологических явлений».
Он без особого энтузиазма продолжал применять гипнотическое внушение при лечении своих пациентов и зимой 1892 года опубликовал небольшую статью, в которой кратко описывается один из успешных случаев. «Очевидно, что тот, кто хочет зарабатывать на жизнь лечением нервных больных, – впоследствии сухо отметил он, – должен уметь сделать для них что-то практическое». Фрейд считал традиционный метод лечения неврастении – посредством электротерапии, которую он тоже практиковал, – еще более неудовлетворительным, чем гипноз, и в начале последнего десятилетия XIX века с явным вздохом облегчения «забросил электрический прибор».
Письма Фрейда тех лет намекают на более перспективные инновации, особенно на практически беспрецедентное внимание к возможному влиянию сексуальных конфликтов на неврастению. В начале 1893 года его догадки превратились в твердые убеждения. В одной из своих подробных записок, которые он присылал для рецензии Флиссу на протяжении многих лет, Фрейд прямо предупредил друга, чтобы тот не показывал рукопись молодой жене: «Тот факт, что неврастения часто является следствием аномальной сексуальной жизни, может показаться общеизвестным. Однако утверждение, которое я намерен сделать и проверить с помощью наблюдений, заключается в том, что отклонения в сексуальной жизни составляют единственную необходимую причину неврастении». Фрейд не исключал наследственную предрасположенность как одну из причин, но настаивал на том, что «приобретенная неврастения» имеет сексуальные причины: истощение, вызванное мастурбацией, или coitus interruptus. Женщины, в подспудной чувственности которых Фрейд не сомневался, казались относительно невосприимчивыми к неврастении, но, когда они страдали от этой болезни, ее причины были такими же, как у мужчин. Из всего этого Фрейд делал вывод, что неврозы вполне можно предотвратить и полностью вылечить, поэтому задача врача полностью смещается в область профилактики.
Вся записка демонстрирует необыкновенную уверенность в себе и отражает интерес Фрейда к социальным последствиям невроза: уже в эти годы он видит себя целителем общества. Здоровая сексуальность, утверждал он, требует предотвращения венерических заболеваний и, как альтернативы мастурбации, свободных половых связей между не состоящими в браке молодыми мужчинами и женщинами. Отсюда потребность в контрацептиве, превосходящем кондом, который нельзя назвать ни надежным, ни удобным. Записка читается как стремительный набег на вражескую территорию; в работе, которую в то время Фрейд писал вместе с Брейером, «Исследование истерии», эротический аспект снова отступает в тень. Читая эту книгу, как впоследствии с неприкрытым сарказмом заметил Фрейд, «трудно догадаться о том, какое значение имеет сексуальность для этиологии неврозов».
Несмотря на то что книга «Исследование истерии» была опубликована только в 1895 году, самый первый из описанных в ней случаев, историческая встреча Брейера с пациенткой, которую он назвал Анной О., относится к 1880-му. Считается, что именно этот эпизод сыграл главную роль в зарождении психоанализа: он побудил Фрейда упорно приписывать авторство нового направления не себе, а Брейеру. Вне всяких сомнений, Брейер заслуживает почетного места в истории психоанализа; познакомив своего молодого друга Зигмунда с удивительным случаем Анны О., он способствовал появлению у него таких странных идей, с которыми сам не был готов иметь дело. Один из таких доверительных разговоров состоялся душным летним вечером 1883 года. Сцена, которую Фрейд описывает в письме к невесте, свидетельствует о естественной близости двух друзей и об уровне их профессионального общения. «Сегодня был очень жаркий, самый мучительный за последнее время день. От изнеможения я словно впал в детство. Потом заметил, что валюсь от усталости, и пошел к Брейеру; а возвратился поздно. У него болела голова, и он, бедняга, принял соль салициловой кислоты. Первое, что он сделал, – отправил меня в ванну, откуда я вышел помолодевшим. Первая мысль, после того как воспользовался его гостеприимством, была о тебе: будь моя Мартхен здесь, она одобрила бы мой визит». Конечно, могут пройти годы, пока это случится, однако он не теряет надежды. «Затем, – возвращается Фрейд к своему рассказу, – мы, без пиджаков, поднялись наверх (я пишу в домашнем халате), сели ужинать, и начался длинный медицинский разговор об отклонениях, морали интимных отношений и нервных болезнях». Беседа принимала все более доверительный характер, и в конечном счете предметом обсуждения снова стала подруга Марты, Берта Паппенгейм. Именно эту пациентку Брейер обессмертил под псевдонимом Анна О.
Брейер узнал об этом интересном случае истерии в декабре 1880 года, начал лечить женщину и наблюдал за ней в течение полутора лет. В середине ноября 1882-го он впервые рассказал Фрейду об Анне О. Затем, жаркой летней ночью следующего года, как писал Фрейд невесте, Брейер поведал о Берте Паппенгейм «некоторые вещи», которые он, Зигмунд, сможет повторить Марте только после того, как они поженятся. Приехав в Париж, Фрейд пытался заинтересовать этим случаем Шарко, но мэтр, вероятно убежденный, что его собственные пациенты достаточно необычны, не проявил к нему никакого интереса. Тем не менее Фрейд, заинтригованный Анной О. и разочарованный терапевтическим воздействием гипнотического внушения, снова обсудил ее случай с Брейером. Когда в 1890 году два специалиста по нервным болезням объединили свои работы по исследованию истерии, Анна О. заняла в них почетное место.
Одна из причин, почему Анна О. была такой образцовой пациенткой, заключалась в том, что бо2льшую часть творческой работы молодая женщина проделывала сама. С учетом того, какое значение Фрейд впоследствии будет придавать умению слушать, совершенно естественно, что пациентка должна была внести почти такой же вклад в создание теории психоанализа, как ее лечащий врач Брейер или, если уж на то пошло, теоретик Фрейд. Четверть века спустя Йозеф Брейер справедливо отмечал, что лечение Берты Паппенгейм содержало «зародыш всего психоанализа». Однако именно Анна О. сделала логические открытия, и именно Фрейд, а не Брейер, усердно культивировал их, пока они не дали богатый и неожиданный урожай.
В разных описаниях этой истории болезни встречаются неясности и противоречия, но бесспорно одно: в 1880 году, когда Анна О. заболела, ей был 21 год. По словам Фрейда, это была молодая женщина, «очень образованная и талантливая», добрая и отзывчивая, занимавшаяся благотворительностью, энергичная, иногда упрямая и необыкновенно умная. «Физически здоровая, – отмечал в истории болезни Брейер, – менструации регулярные… Высокий интеллект, превосходная память, удивительная [способность к] логическим построениям и развитая интуиция, в результате чего любая попытка ее обмануть оканчивается неудачей». Он также прибавляет, что ее сильный ум способен «переварить твердую пищу», но, нуждаясь в этой пище, девушка ее не получала, поскольку была вынуждена оставить школу. Таким образом, обреченная на скучное существование в своей строгой еврейской семье, она была склонна «систематически погружаться в мечты», или как выражалась сама Берта, в свой «личный театр». Брейер с сочувствием относился к обстоятельствам ее истории. «Чрезвычайно однообразная жизнь, полностью ограниченная семьей, – в телеграфном стиле сообщает история ее болезни. – Выход ищется в страстной любви к отцу, который балует ее, и в потакании своему высокоразвитому поэтическо-фантастическому таланту». По мнению Брейера (Фрейд вспоминал об этом с удивлением и насмешливым недоверием), сексуальное начало было у нее поразительно неразвито.
Событием, спровоцировавшим истерию, стала смертельная болезнь отца, к которому, как заметил Брейер, девушка была сильно привязана. За исключением двух последних месяцев его жизни, когда она сама серьезно заболела, Берта преданно и неустанно ухаживала за отцом во вред собственному здоровью. В течение этого времени, когда она выполняла обязанности сиделки, у нее появились и стали усиливаться лишающие сил симптомы: вызванная потерей аппетита слабость, сильный кашель нервного происхождения. В декабре, после полугода такого изнуряющего режима, у Берты развилось сходящееся косоглазие. Энергичная и жизнерадостная молодая девушка превратилась в жалкую жертву разрушительных недугов. Она страдала от головных болей, приступов тревоги, странных нарушений зрения, частичного паралича и потери чувствительности.
В начале 1881 года симптомы стали еще более необычными. Провалы в памяти, сонливость, резкая смена настроений, галлюцинации с черными змеями, черепами и скелетами, усиливающиеся нарушения речи… Временами пациентка забывала синтаксис и грамматику, временами могла говорить только на английском, французском или итальянском языке. При этом немецкий она понимала всегда. У нее сформировались две отдельные, совсем разные личности, причем одна из них в высшей степени несдержанная. На смерть отца, в апреле, девушка отреагировала истерикой, которая затем сменилась ступором, а ее симптомы стали еще более тревожными. Брейер посещал больную ежедневно, по вечерам, когда она пребывала в состоянии самогипноза. Пациентка рассказывала разные истории, иногда печальные, иногда милые, и, как обнаружили они с Брейером, подобные разговоры приносили ей временное облегчение. Так началось эпохальное сотрудничество одаренной пациентки и ее внимательного врача: Анна О. довольно точно называла эту процедуру «лечением разговором», или – с юмором – «прочисткой дымохода». Такая терапия стала своего рода катарсисом, вызывая важные воспоминания и высвобождая сильные чувства, которые пациентка не могла вспомнить или выразить в нормальном состоянии. Когда Брейер рассказал Фрейду историю болезни Анны О., он не забыл упомянуть о катарсисе.
Поворотный момент в «лечении разговором» наступил весной 1882 года, когда у Анны О. случился приступ, напоминающий водобоязнь. Мучимая жаждой, она не могла заставить себя пить, пока в один из вечеров, пребывая в гипнотическом состоянии, не сказала Брейеру, что видела знакомую англичанку – неприятную особу, – которая позволяла своей собачке лакать из стакана воду. После того как подавляемое отвращение было открыто высказано, водобоязнь прошла. На Брейера избавление от водобоязни произвело впечатление, и он стал использовать этот необычный метод, чтобы облегчить состояние пациентки. Гипнотизируя Анну О., доктор наблюдал, что под гипнозом она способна проследить каждый из своих симптомов, появившихся во время болезни отца, до эпизода, ставшего причиной недомогания. Таким образом, отмечал Брейер, были «выговорены» – wegerzählt – все ее разнообразные недуги, в том числе паралич и потеря чувствительности, двоение в глазах и другие нарушения зрения, галлюцинации и все остальное. Но это «выговаривание» оказалось совсем не простым делом, признавал Брейер. Воспоминания Анны О. зачастую были туманными, а симптомы с болезненной яркостью проявлялись именно в те моменты, когда она «прочищала дымоход» своего сознания. Тем не менее участие пациентки в «лечении разговором» становилось все более энергичным – по прошествии 12 лет Брейер вспоминал об этом с нескрываемым восхищением. Недомогания девушки оказались остатками чувств и желаний, которые она считала обязанной подавлять. К июню 1882 года, в заключение отмечал Брейер, у Анны О. исчезли все симптомы. «Затем она уехала из Вены и отправилась в путешествие, хотя далеко не сразу смогла достигнуть душевного равновесия. С тех пор она совершенно здорова».
Тут возникают вопросы о составленной Брейером истории болезни. Дело в том, что по завершении лечения он направил Анну О. к доктору Роберту Бинсвангеру, владельцу швейцарской частной клиники Bellevue в Кройцлингере. В середине сентября 1882-го, через три месяца после того, как все признаки заболевания предположительно исчезли, Анна О. предприняла смелую попытку описать свое состояние. Она сообщала на почти идеальном английском, что «полностью лишена способности говорить по-немецки, понимать его и читать на нем». Кроме того, она страдает от сильных невралгических болей и от коротких или долгих абсансов, которые Анна О. назвала провалами во времени. Да, ей стало лучше, но тем не менее она писала: «Я по-настоящему нервничаю, тревожусь и становлюсь плаксивой, когда меня охватывает вполне обоснованный страх снова надолго лишиться немецкого языка». Даже через год ее еще нельзя было назвать здоровой – она страдала от периодически повторяющихся рецидивов. Дальнейшую жизнь Анны О., снова ставшей Бертой Паппенгейм, без преувеличения можно назвать необыкновенной: она стала одной из первых в мире общественных деятельниц, феминисткой и основательницей Иудейского союза женщин. Эти достижения свидетельствуют о существенном улучшении ее состояния, но Йозеф Брейер в «Исследовании истерии» необоснованно превратил трудный и зачастую прерывистый период улучшения в полное выздоровление.
В 1895 году он небрежно отметил, что старался опустить в своем рассказе подробности, не лишенные, впрочем, интереса. Как нам известно из переписки Фрейда, эти подробности были не просто интересными: они объясняли причины, почему Брейер так не хотел детализировать этот случай. Одно дело – признать истерические конверсионные симптомы как выраженный ответ на определенные душевные травмы, а невроз не просто как проявление некой наследственной предрасположенности, а как возможное последствие удушающей психологической атмосферы и совсем другое – согласиться, что истинные корни истерии, а также некоторых ее ярких проявлений являются сексуальными по своей природе. «Признаюсь, – впоследствии писал Брейер, – что погружение в сексуальность, как в теории, так и на практике, мне не по вкусу». Полная история Анны О., на которую туманными фразами время от времени намекал Фрейд, – это эротический театр, который сильно смущал Брейера.
Много лет спустя, в 1932-м, Фрейд в письме к Стефану Цвейгу, одному из своих самых страстных поклонников, вспоминал, что на самом деле случилось с пациенткой Брейера. Вот что, по его словам, рассказал ему Йозеф много лет назад. «Вечером того дня, когда все ее симптомы были устранены, его вызвали к ней еще раз, и он нашел ее смущенной и корчащейся от спазмов в животе. На вопрос, что случилось, она ответила: «Это рождается ребенок от доктора Б.». В тот момент, говорит Фрейд, у Брейера в руках был ключ, однако он не смог или не захотел воспользоваться им и выронил его. «Несмотря на большую умственную одаренность, в нем не было ничего фаустовского. Придя в ужас, он обратился в бегство, поручив пациентку своему коллеге». Скорее всего, Брейер намекал на эту истерическую ложную беременность в тот июльский вечер 1883 года, когда он рассказал Зигмунду такие вещи, которые тот мог бы повторить Марте Бернайс только после того, как она станет Мартой Фрейд.
Случай Анны О. скорее отдалил, чем сблизил Фрейда и Брейера. Это ускорило прискорбное угасание и в конечном счете окончание долгой и полезной дружбы. С точки зрения Фрейда он был исследователем, который понял смелость открытий Брейера; развивая их, насколько это возможно, со всем их эротическим подтекстом, он неизбежно восстановил против себя щедрого учителя, который направлял его в начале карьеры. Однажды Брейер сказал о себе, что он одержим «демоном Но», и Фрейд был склонен интерпретировать такие оговорки – любые оговорки – как малодушное бегство с поля боя. Вне всяких сомнений, не меньшее раздражение вызывал и тот факт, что Фрейд был должен Брейеру деньги, которые тот отказывался брать. Его недовольное ворчание по поводу Брейера в 90-х годах – это классический случай неблагодарности, обида гордого должника на старшего по возрасту благодетеля.
Больше десяти лет Брейер был для Фрейда неисчерпаемым источником ободрения, любви, гостеприимства и финансовой поддержки, таких необходимых и долгое время высоко ценимых. Типичный для Фрейда жест, когда он назвал своего первого ребенка в честь фрау Брейер, милого и доброго друга для безденежного и честолюбивого врача, стал благодарным признанием этого внимательного покровительства. Это случилось в 1887 году, но уже в 1891-м отношения между двумя исследователями стали меняться. Фрейда глубоко разочаровала реакция Брейера на его книгу «К вопросу о трактовке афазии», которую, как мы знаем, будущий основатель психоанализа посвятил ему. «Едва поблагодарил меня, – с недоумением жаловался он свояченице Минне. – Был очень смущен и говорил о ней всякого рода непостижимые гадости, не вспомнив ничего хорошего, а в конце, чтобы успокоить меня, похвалил превосходный слог». В следующем году Фрейд сообщал о «битве» со своим «товарищем». В 1893 году, когда они с Брейером опубликовали совместную статью «Предуведомление» об исследовании истерии, он уже начал испытывать раздражение и считал, что Брейер стоит на пути его успехов в Вене. Год спустя Фрейд сообщил, что научные контакты с Брейером прекращены. В 1896-м он уже избегал Брейера и заявлял, что больше не испытывает нужды встречаться с ним. Идеализация давнего друга, подобно любой идеализации обреченная превратиться в разочарование, стала причиной резкости и язвительности. «Мой гнев на Брейера получил новую пищу», – писал он в 1898 году. Как сообщил Фрейду один из пациентов, Брейер рассказывал, что прекратил отношения с Фрейдом из-за того, что тот не может согласиться с его образом жизни и тем, как он распоряжается своими финансами. Фрейд, который по-прежнему был должником Брейера, расценил это как невротическое лицемерие. Хотя, наверное, сие было бы лучше назвать добродушной и, возможно, неуместной дружеской заботой.
Так или иначе, долг Фрейда Брейеру выражался не только в деньгах. Именно Брейер «познакомил» Фрейда с катарсисом и помог ему освободиться от мысли о бесполезных методах психотерапии, применявшихся в то время. Именно Брейер рассказал Фрейду самые важные подробности о болезни Анны О., о которой у него самого остались неоднозначные воспоминания. Кроме того, научный метод Брейера мог послужить Фрейду примером, в целом достойным восхищения: Брейер был одновременно неистощимым генератором научных идей и внимательным наблюдателем, хотя временами его воображение брало вверх над наблюдательностью – как и у Фрейда. На самом деле Брейер очень хорошо осознавал пропасть, зачастую разделявшую гипотезу и знание; в «Исследовании истерии» он цитировал Тезея из шекспировской комедии «Сон в летнюю ночь», который говорит о трагедиях: «Даже самая лучшая из них – всего лишь игра теней» – и выражает надежду на, по крайней мере, какое-то соответствие представлений врача об истерии реальному положению дел.
Брейер также не отрицает влияние сексуальных конфликтов на страдания невротиков. Однако Анна О., со всей привлекательностью своей молодости, милой беспомощностью и самим именем, – Берта, – по всей видимости, пробудила в Брейере все дремавшие эдиповы желания в отношении собственной матери, которую тоже звали Бертой и которая умерла совсем молодой – Йозефу было всего три года. В середине 90-х годов были моменты, когда Брейер объявлял себя сторонником сексуальных теорий Фрейда, но затем его снова одолевали сомнения, его «демон Но». В конце концов он отступил на более консервативные позиции. «Не так давно, – писал Фрейд Флиссу в 1895 году, – Брейер произнес обо мне длинную речь». Эта речь была адресована Венскому обществу врачей, и в ней Брейер назвал себя новообращенным сторонником сексуальной этиологии неврозов. «Когда же я лично поблагодарил его, он разрушил мою радость, сказав: «Я все равно в это не верю». Отречение озадачило Фрейда. «Ты это понимаешь? Я – нет». Пятью годами позже почти в таком же недоумении Фрейд рассказывал Флиссу о пациентке, которую направил к нему Брейер и с которой в процессе психоанализа после нескольких серьезных разочарований его ждал удивительный успех. Когда она призналась в «необыкновенном улучшении» своего состояния Брейеру, тот хлопнул в ладоши и принялся взволнованно повторять: «Значит, в конечном счете он прав». Но Фрейд не был склонен радоваться этому запоздалому признанию, даже несмотря на то, что Брейер явно продемонстрировал веру в его метод, направив ему трудную пациентку. Он считал это «поклонением успеху». К тому времени Фрейд забыл об услугах, оказанных ему старым другом, и Брейера уже ничто не могло реабилитировать в его глазах. Более справедливую оценку Брейеру Фрейд смог дать лишь после того, как погрузился в самоанализ, когда утихли эмоциональные бури, а дружба с Флиссом начала ослабевать. «Долгое время я не презирал его, – говорил он Вильгельму в 1901 году. – Я чувствовал его силу». Показательно, что теперь, после нескольких лет самоанализа, Фрейд был готов к этому открытию. Однако, несмотря на всю свою силу, Брейер относился к случаю Анны О. как к чрезмерно ответственному и явно неприятному. «В то время я поклялся, – вспоминал он, – что больше не решусь на такое суровое испытание». Этот эпизод Брейер никогда не забудет, хотя никакой выгоды он ему не принес. Когда биограф Фрейда Фриц Виттельс написал, что со временем Брейер сумел избавиться от воспоминаний об Анне О., Фрейд оставил на полях книги едкое замечание: «Вздор!» Процесс психоанализа – это борьба с сопротивлениями, и неприятие Брейером глубинных, шокирующих истин, которые может открыть данный процесс, служит наглядным примером такого поведения. Флисс, необходимый друг Фрейда, оказался более восприимчивым.
Больные истерией, проекты и трудности
Фрейду приходилось бороться со своим сопротивлением, преодолевать его, но, судя по историям болезни, включенным в «Исследование истерии», он кое-чему научился у своих пациентов. Зигмунд Фрейд был усердным учеником, обладающим высокой степенью самосознания: в 1897 году в письме Флиссу он назвал пациентку, фрау Цецилию М., своей наставницей – Lehrmeisterin. Вне всяких сомнений, Цецилия М. – в действительности баронесса Анна фон Лейбен – была одной из самых интересных из его первых пациентов, и Фрейд, по всей видимости, уделял ей много времени. Он называл Цецилию М. своим «главным клиентом», своей «примадонной». Богатая, умная, образованная, эмоциональная, принадлежащая к большому клану видных еврейских семейств Австрии, с которыми Фрейд близко сошелся, она много лет страдала от множества необычных и ставящих врачей в тупик симптомов – галлюцинаций, спазмов и странной особенности трансформировать обиды или критику в сильнейшую лицевую невралгию, в буквальном смысле «пощечины». Фрейд направил ее к Шарко и в 1889 году взял с собой в Нант, на стажировку к гипнотизеру Бернхейму. За много лет Цецилия М. многому его научила – относительно значения симптомов и методов лечения. «Наставниками» Фрейда были и другие его пациенты, страдающие истерией. Много лет спустя он будет с явным пренебрежением вспоминать о своих первых опытах психоанализа. «Я знаю, – писал Фрейд в 1924 году, вспоминая случай фрау Эмми фон Н., – что ныне ни один аналитик не сможет удержаться от сочувственной улыбки при чтении этой истории болезни». Это было слишком неделикатно и абсолютно анахронично. С точки зрения окончательно сформировавшейся техники психоанализа лечение, предлагавшееся Фрейдом Эмми фон Н. и другим пациентам, вне всяких сомнений, выглядело примитивным. Однако значение этих объектов для истории психоанализа определяется их способностью продемонстрировать Фрейду самые важные основополагающие принципы этой техники.
Случаи истерии, которые он лечил в те героические дни, отличались поразительным разнообразием конверсионных симптомов, то есть изменений либо утратой сенсорной или моторной функции, указывающей на физическое нарушение, которое, однако, не обнаруживается, – от болей в ногах до озноба и от подавленного состояния до повторяющихся галлюцинаций. Фрейд еще не был готов исключить из своих диагнозов элемент наследственности, эту тень «невропатии», но теперь предпочитал искать «ключи» к этим скрытым источникам странных недомоганий пациентов в старых травмах. Он приходил к убеждению, что тайны этих неврозов кроются в secrets d’alcôve, как называл их Брейер, – сексуальных конфликтах, не осознаваемых самими больными. По крайней мере, ему казалось, что именно об этом они ему рассказывают, хотя зачастую лишь самыми туманными намеками.
Умение слушать превратилось для Фрейда больше чем в искусство. Оно стало методом, главной дорогой к знанию, которую прокладывали для него пациенты. Одним из таких проводников, к которым Фрейд испытывал благодарность, была баронесса Фанни Мозер, или Эмми фон Н., состоятельная вдова из среднего класса, которую Фрейд навещал в 1889 и 1890 годах и лечил с помощью гипноаналитического метода Брейера. Она страдала от нервного тика, нарушений речи и повторяющихся, вызывающих ужас галлюцинаций, в которых присутствовали дохлые крысы и извивающиеся змеи. В процессе лечения выявились травматические и чрезвычайно заинтересовавшие Фрейда воспоминания – маленькую кузину отправляют в сумасшедший дом, мать лежит на полу, пораженная апоплексическим ударом. Более того, Эмми фон Н. преподала своему врачу важный урок. Когда Фрейд настойчиво задавал ей вопросы, она стала раздражительной. «Вместо того чтобы расспрашивать ее, отчего возникло одно или другое, мне следовало бы выслушать то, что ей хочется рассказать», – писал Фрейд. Он уже понял, что, прерывая нудные и повторяющиеся рассказы, ничего не добьется, поэтому нужно выслушивать ее истории до конца, со всеми утомительными подробностями. Эмми фон Н., как в 1918 году признавался Фрейд своей дочери, научила его кое-чему еще: «Лечение посредством гипноза – бессмысленное и бесполезное занятие». Это был поворотный момент, побудивший его «создать более осмысленную психоаналитическую терапию». Фрейд относился к той категории врачей, которые превращают свои ошибки в источник открытий.
Позволив ему понять «бессмысленность и бесполезность» гипноза, Эмми фон Н. помогла Фрейду «освободиться» от Брейера. Здесь уместно будет напомнить, что в своей совместной статье «Предуведомление» они заявили, что «истерики страдают по большей части от воспоминаний». В начале 90-х годов XIX столетия Фрейд попытался выявить – по методу Брейера, посредством гипноза – значимые воспоминания, которым сопротивлялись пациенты. Картины, вызываемые таким образом в памяти, зачастую обладали эффектом катарсиса. Однако некоторые пациенты не поддавались гипнозу, и Фрейд склонялся к тому, что нецензурированный разговор является гораздо более действенным инструментом исследования. Постепенно отказываясь от гипноза, он не только превращал недостаток в достоинство; эта перемена готовила знаковый переход к новому способу лечения. Так создавался метод свободных ассоциаций.
Его блестящие результаты Фрейд мог оценить, анализируя историю фрейлейн Элизабет фон Р., которую пробовал гипнотизировать лишь непродолжительное время, на первом этапе лечения. Элизабет гиптоническому воздействию не поддавалась… История болезни этой пациентки, которая обратилась к нему осенью 1892 года, демонстрирует, как Фрейд теперь систематически культивировал свой дар внимательного наблюдателя. Первым ключом к диагностированию причин невроза Элизабет фон Р. стало ее эротическое возбуждение, когда при осмотре он касался бедер женщины – пациентка жаловалась на боли в ногах. «На лице ее, – заметил Фрейд, – появлялось странное выражение, словно она испытывала скорее наслаждение, чем боль, она вскрикивала – как мне показалось, точно от сладкой щекотки, – лицо ее краснело, она откидывала голову, закрывала глаза, корпус ее отгибался назад». Она испытывала сексуальное наслаждение, которого лишала себя в сознательной жизни.
Но именно разговор, а не наблюдение, даже самое внимательное, помог вылечить пациентку. В процессе анализа – первого завершенного (!) анализа истерии, предпринятого им, Фрейд и Элизабет фон Р. «вычистили» пласты патогенного материала, как назвал это сам Фрейд. Это была процедура, которую они «часто и охотно сравнивали с приемами, используемыми при раскопках погребенного в земле города». Фрейд поощрял пациентку к свободным ассоциациям. Если она молчала, а на вопрос, о чем думает, отвечала: «Ни о чем», он отказывался принимать этот ответ. Тут проявлялся еще один важный психологический механизм, который демонстрировали ему склонные (или, скорее, не склонные) к сотрудничеству пациенты: Фрейд узнал о сопротивлении. Именно сопротивление заставляло Элизабет фон Р. молчать, а сознательное подавление памяти, полагал он, в первую очередь и вызывает наблюдающиеся у нее конверсионные симптомы. Единственный способ избавиться от страданий – выговориться.
Данный случай наполнил Фрейда идеями. Симптомы Элизабет фон Р. начали «также зависеть от слов»: они усиливались, когда их описывали, и ослабевали, когда пациентка заканчивала рассказ. Однако Фрейд усвоил и более сложный урок – лечение не похоже на мелодраматическое озарение. Одного подробного изложения редко бывало достаточно; травмы требовалось «перерабатывать». Последней компонентой, необходимой для выздоровления Элизабет фон Р., стала интерпретация ее свидетельств, которую предложил Фрейд и которой пациентка какое-то время сопротивлялась: она была влюблена в мужа своей сестры и подавляла грешную мысль о ее смерти… Признание этого аморального желания положило конец страданиям. «Весной 1894 года, – сообщал Фрейд, – я узнал, что она посетит домашний бал, на который я мог раздобыть приглашение, и решил не упустить случая посмотреть, как моя бывшая пациентка кружится в стремительном танце».
Впоследствии некто Илона Вейс, родившаяся в Будапеште в 1867 году, в разговоре с дочерью Элизабет фон Р. скептически отзывалась о роли Фрейда в избавлении ее матери от симптомов невроза. По словам фрау Вейс, Элизабет фон Р. описывала Фрейда как просто молодого бородатого специалиста по нервным болезням, к которому ее направили. «Он пытался убедить меня, что я влюблена в моего зятя, но это не соответствовало действительности». Тем не менее, отмечает дочь Элизабет фон Р., Фрейд в целом верно изложил семейную историю. Пациентка вполне могла, осознанно или нет, подавить интерпретацию доктора, относящуюся к ее проблемам. Или Фрейд мог увидеть неприемлемые страсти в ее свободном, ничем не сдерживаемом потоке красноречия. В любом случае его бывшая пациентка, имевшая диагноз «истерия» и часто испытывавшая сильную боль в ногах, когда она стояла или ходила, танцевала ночь напролет. Врач-исследователь Фрейд, сомневавшийся в перспективах своей медицинской карьеры, мог испытывать удовлетворение от ее вновь обретенной энергии.
К 1892 году, когда у Фрейда начала лечиться мисс Люси Р., он уже осознал, как важно его целенаправленное внимание. Самым навязчивым из симптомов этой пациентки, который удалось снять после девяти недель терапии, стал преследовавший ее запах подгоревшего пирога, ассоциировавшийся с подавленным состоянием. Вместо того чтобы минимизировать сию довольно необычную обонятельную галлюцинацию, Фрейд использовал ее для поиска источника болезни мисс Люси. Он начал понимать закономерности, которым подчиняется сознание, и образный язык симптомов: должна была существовать реальная и достаточная причина, почему конкретный запах связан с тем или иным настроением. Но данная связь, уже знал Фрейд, выявится только тогда, когда эта растерянная английская гувернантка извлечет из памяти нужные воспоминания. Однако сделать это она сможет только в том случае, если «отбросит недоверие», то есть позволит своим мыслям течь свободно, не контролируя их рациональными возражениями. Таким образом, Фрейд применил в работе с Люси Р. тот же прием, что и с Элизабет фон Р., – свободную ассоциацию. В то же время мисс Люси позволила ему понять, что люди совсем не хотят «отбрасывать недоверие». Они склонны отвергать свои ассоциации на том основании, что те тривиальные, иррациональные, повторяющиеся, неуместные или непристойные. В 90-х годах XIX столетия Фрейд оставался чрезвычайно активным, почти агрессивным слушателем. Он быстро и скептически интерпретировал признания пациентов, нащупывая более глубокие уровни душевного расстройства. Впрочем, в арсенал его приемов уже входила внимательная пассивность психоаналитика, которую он впоследствии назовет свободно подвешенным, или свободно парящим, вниманием. Фрейд был очень многим обязан Элизабет фон Р., Люси Р. и другим больным истерией. К 1892 году у него уже наметились контуры техники психоанализа: пристальное наблюдение, быстрая интерпретация, не отягощенная гипнозом свободная ассоциация, переработка.
И тем не менее Фрейду предстояло усвоить еще один урок, к которому он будет возвращаться на протяжении всей своей карьеры. В милой сценке, регистрирующей нечто вроде психоанализа продолжительностью в один сеанс, он описывает случай Катарины, 18-летней деревенской девушки, которая обслуживала его в австрийском горном шале. «Не так давно, – писал Фрейд Флиссу в августе 1893 года, – я консультировал дочь владельца шале в Раксе; для меня это был превосходный случай». Узнав, что Фрейд врач, Катарина решилась признаться ему в симптомах невроза – стеснении дыхания, головокружениях, страхе задохнуться. Фрейд, который уехал в отпуск, желая отдохнуть от своих пациентов-неврастеников и встряхнуться, гуляя по горам в Раксе, вместо этого был вынужден вернуться к своей профессии. Похоже, от неврозов ему никуда не деться… Смирившись и заинтересовавшись, Фрейд стал расспрашивать девушку. Катарина призналась (по его словам), что, когда ей было 14 лет, дядя предпринял несколько грубых, но безуспешных попыток соблазнить ее, а приблизительно два года спустя она увидела его в постели со своей кузиной. Тогда-то и появились симптомы. Невинной и неопытной 14-летней девушке такое внимание взрослого родственника было неприятно, но лишь через два года, застав дядю с кузиной, она связала это внимание с сексуальными отношениями. Воспоминания вызвали у нее отвращение и стали причиной невроза тревоги, который дополнился истерией. Откровенный рассказ помог девушке высвободить свои чувства. Мрачное настроение сменилось здоровым оживлением, и Фрейд надеялся, что долгий разговор принесет Катарине пользу. «Больше я ее не видел», – пишет он Вильгельму.
Тем не менее Фрейд продолжал думать о ней: три десятилетия спустя он снабдил «Исследование истерии» примечанием, в котором открыто признал, что мужчина, пытавшийся совратить Катарину, был не дядей, а отцом. Фрейд оказался беспощаден, и если бы только к себе… Есть более приемлемые способы скрыть личность пациента: «Искажений, подобных тому, к которому я прибег в данном случае, вообще не следовало бы допускать в истории болезни». Вне всяких сомнений, две цели психоанализа – облегчить состояние пациента и разработать теорию – обычно совместимы и взаимозависимы. Но иногда они сталкиваются: право больного на врачебную тайну может вступать в противоречие с научным требованием открытого обсуждения. С этой трудностью Фрейду еще предстоит столкнуться, причем не только в отношении пациентов. При самом непредвзятом психоанализе самого себя ему пришлось прибегнуть к болезненной и в то же время необходимой откровенности… Компромиссы, которые он придумывал, никогда в полной мере не удовлетворяли ни его, ни читателей.
Несмотря на имеющиеся проблемы, все эти случаи – «превосходные», по словам самого Фрейда, как история Катарины, и не очень – способствовали разработке и практических приемов, и теории: к 1895 году в «Исследовании истерии» и доверительных письмах Флиссу Фрейд постепенно продвигался к важным обобщениям. Мысленно собирая и систематизируя фрагменты громадной головоломки, он разрабатывал положения и терминологию психоанализа, которые к концу столетия станут каноническими. Фрейд обсуждал с Флиссом все свои теории, постоянно развивавшиеся и видоизменявшиеся, отсылал в Берлин целый поток историй болезни, афоризмов, сновидений, не говоря уж о «набросках» статей и монографий, в которых фиксировал свои находки и экспериментировал с различными идеями – о тревожном состоянии, о меланхолии, о паранойе. «Человек вроде меня, – писал Фрейд Флиссу через год после выхода в свет «Исследования истерии», – не может жить без игрушки, без поглощающей страсти, без – говоря словами Шиллера – тирана. Я обрел это. Служа ему, я не знаю пределов. Это психология». А нет ли тут еще и рисовки исследователя?
Каким бы требовательным ни был «тиран» Фрейда, он вторгался в мир и покой его дома, но не нарушал его. Личная жизнь Фрейда была до такой степени устоявшейся и безмятежной, до какой он это позволял. Осенью 1891 года Фрейды переехали в квартиру на Берггассе, 19. Новое жилье ничем особенным не отличалось, но, как скоро выяснилось, было расположено очень удобно. Этот дом оставался штаб-квартирой Фрейда на протяжении 47 лет. Занятый и увлеченный своей профессией, Зигмунд Фрейд не забывал о семье. В октябре 1895 года он устроил Матильде день рождения «на добрых 20 человек» – девочке исполнилось восемь лет, а также участвовал в других радостных семейных событиях. Когда весной 1896-го выходила замуж его сестра Роза, Фрейд назвал свою дочь Софи, кудрявую и с венком из незабудок на голове, которой было всего три года, самой красивой на церемонии бракосочетания. Фрейд явно гордился своими «цыплятами» и, если уж на то пошло, своей «наседкой» тоже.
Он никогда не забывал о «втором поколении». В своих письмах Фрейд прерывал поток серьезных гипотез или историй болезни новостями о своем потомстве. Он рассказывал Флиссу о забавных фразах Оливера: когда «восторженная» тетя спросила малыша, кем тот хочет стать, он ответил: «Пятилетним мальчиком, в феврале». Фрейд восхищался этим высказыванием и вообще своими детьми: «Они такие забавные путаники». С таким же радостным изумлением Зигмунд рассказывал Вильгельму о своей младшей дочери Анне, чья агрессивность в двухлетнем возрасте была несколько преждевременной. Он находил ее неотразимой: «Не так давно Аннерль жаловалась, что Матильда съела все яблоки, и потребовала, чтобы кто-нибудь разрезал ей живот (как в сказке о козленке). Ребенок очаровательно развивается». Что касается Софи, которой шел четвертый год, она, по словам Фрейда, стала настоящей красавицей, и можно надеяться, что такой и останется. Наверное, из всех детей больше всего удовольствия доставлял Фрейду Мартин, который очень рано начал писать стихи, называл себя поэтом и периодически страдал от приступов «безвредной поэтической болезни». В письмах Фрейда Флиссу встречается не меньше полудюжины детских творений Мартина. Первое приведено полностью:
Мама говорит зайчику:
Тебе еще больно глотать?
Мартину в то время еще не исполнилось восьми. На следующий год он, заинтересовавшись лисой – этим умным, всегда добивающимся поставленной цели и поэтому самым популярным животным сказок и басен, – сочинил стихи о «соблазнении гуся лисицей». По версии Мартина, лисье признание в любви выглядит следующим образом:
Я тебя люблю,
всего-всего.
Поцелуй меня!
Из всех зверей
Ты самый лучший.
«Правда, замечательная композиция?» – искренне радовался Фрейд.
Впрочем, удовольствие, которое доставляли Фрейду дети, было пронизано тревогой. «Малыши могут приносить много радости, – писал он, – если бы не такое количество страхов». Темой главного, почти рутинного драматического сериала в его дружной семье были непрерывные детские болезни – и обо всех непременно сообщалось Флиссу, тоже отцу маленьких детей. Как и в любой другой большой семье, дети Фрейда подхватывали инфекции от братьев и сестер. Фрейд воспринимал непрерывную череду желудочных расстройств, катаров и ветрянки с хладнокровием опытного отца. Или, как свидетельствуют многочисленные рассказы Флиссу, с родительской тревогой?
К счастью, хороших семейных новостей было больше, чем плохих. «Моя маленькая Аннерль выздоровела, – сообщал он в одном из писем, – и остальные зверушки, как им и положено, тоже растут и пасутся на травке». Финансовое положение также улучшалось – время от времени. Вынужденный долго экономить, Фрейд радовался периодам материального благополучия. В конце 1895 года он с удовлетворением отметил, что начинает сам устанавливать расценки. Так и должно быть, решительно заявлял он: «Невозможно обойтись без людей, которые обладают смелостью выдвигать новые идеи, прежде чем они могут их продемонстрировать». Однако и к концу столетия Фрейд не избавился от долгов. Даже став известным специалистом, он иногда обнаруживал, что его приемная пуста… В таких случаях Зигмунда Фрейда одолевали мрачные мысли о детях и их будущем.
Непременным участником семейной жизни Фрейда была его свояченица Минна Бернайс. В годы, когда он был помолвлен с Мартой, Фрейд писал Минне доверительные и эмоциональные письма, подписываясь «твой брат Сигизмунд», и называл ее «мое сокровище». В то время она тоже была обручена, с Игнацем Шенбергом, другом Фрейда. Но в 1886 году Шенберг умер от туберкулеза, и после его смерти Минна, по всей видимости, обрекла себя на одиночество. Она была грузной, широколицей, некрасивой и выглядела старше своей сестры Марты, хотя на самом деле была на четыре года младше. Всегда желанная гостья в доме на Берггассе, 19, в середине 90-х годов она окончательно там поселилась. Минна была умной, славилась язвительными замечаниями и могла следовать за полетом воображения Фрейда, по крайней мере отчасти. В первые годы разработки своей теории он считал свояченицу наряду с Флиссом своим «ближайшим наперсником». Близкие отношения у них сохранились надолго. Несколько раз летом Зигмунд и Минна отдыхали на швейцарских курортах или посещали итальянские города – вдвоем. И все это время она была настоящим членом семьи, помогала воспитывать детей зятя и сестры.
К середине 90-х годов XIX столетия семейная жизнь и – хотя в меньшей степени – медицинская практика Фрейда казались прочными и устоявшимися, однако его научные перспективы предсказать было сложно. Он публиковал статьи об истерии, навязчивых состояния, фобиях и неврозах страха – все в стиле донесений с передовых позиций психологии. Несмотря на уверенность, которую давали ему неизменная дружба и поддержка Флисса, Фрейда часто посещали приступы апатии, неразговорчивости и враждебности. Когда книга «Исследование истерии» встретила неоднозначный, насмешливый, но ни в коем случае не пренебрежительный прием знаменитого невролога Адольфа фон Штрюмпеля, Фрейд с преувеличенной чувствительностью воспринял этот отзыв как «мерзкий». Следует признать, что отзыв отличался несбалансированностью и некоторой небрежностью. Штрюмпель не знакомил читателей с историями болезней и неоправданно много места уделил вопросу использования гипноза для лечения истерии. Но в то же время он приветствовал книгу как «удовлетворительное доказательство» того, что восприятие истерии как по большей части психогенного явления постепенно завоевывает признание. Назвать такой отзыв niederträchtig – значит продемонстрировать повышенную чувствительность к критике, которая у Фрейда грозила войти в привычку.
Напряжение проявлялось в приступах депрессии и кое-каких недомоганиях – некоторые из них были явно психосоматического характера. Два или три раза он мучился от респираторной инфекции, после чего с неохотой уступил требованию Флисса и отказался от своих любимых сигар. Запрещать сигары Вильгельму было очень легко: по мнению Зигмунда, единственным недостатком его друга было то, что он не курил. Сказать по правде, Фрейд долго не выдержал запрета и вскоре, проявив характерную для себя независимость, снова начал курить. «Я не следую твоему запрету относительно курения, – писал он Флиссу в ноябре 1893 года. – Не правда ли, не очень-то приятно влачить долгую несчастную жизнь?» Сигары ему были необходимы для работы. Тем не менее, даже когда Фрейд курил, периоды эйфории и короткие вспышки радости сменялись сомнениями и мрачным настроением. Его состояние, как признавал сам Фрейд, характеризовалось «попеременно гордостью и счастьем, смущением и печалью». Письма к Флиссу отражали переменчивость его эмоций. «Мои послания необузданны, не правда ли?! – восклицал он в один из октябрьских дней 1895-го. – Две недели я был охвачен писательской лихорадкой, думал, что уже разгадал тайну, но теперь я знаю, что еще нет». Тем не менее, настаивал Фрейд, он не унывает.
И действительно, он не унывал. «А теперь слушай, – писал Фрейд Флиссу несколькими днями позже. – На прошлой неделе, работая ночью и дойдя до состояния, близкого к легкому помешательству, в котором мой мозг функционирует лучше всего, я вдруг почувствовал, что преграды раздвинулись, завесы упали, и я ясно различил все детали неврозов и понял состояние сознания». Но 11 дней спустя Фрейд уже не был так уверен. Он «смертельно устал», пережил один из приступов мигрени и сообщал: «…объяснение истерии и навязчивого невроза связкой удовольствие – страдание, объявленное с таким энтузиазмом, теперь мне кажется сомнительным». Он восстал против своего «тирана», психологии, признается Фрейд Флиссу, чувствовал себя переутомленным, раздраженным, растерянным, побежденным и разочарованным и задавался вопросом, зачем вообще надоедает другу своими идеями. Чего-то не хватало, полагал Фрейд. И продолжал работать. Симптомы, которые он отчаянно пытался понять, отчасти наблюдались и у него самого. Преследуемый периодическими головными болями, он прислал Флиссу записку о мигрени… Понятно, почему Фрейд жаждал поддержки.
Предприятием, пробудившим у Фрейда такие резкие перепады настроения, от ожидания славы до предчувствия провала, был амбициозный проект научной психологии, который он задумал в начале весны 1895 года. Фрейд планировал ни больше ни меньше как определить, какую форму примет теория психического функционирования, если, первое, ввести в нее количественные соображения, своего рода экономику нервной силы, и, второе, очистить нормальную психологию от психопатологии. Именно психология давно манила Зигмунда Фрейда – издалека.
«Психология для неврологов», как он в апреле назвал ее Флиссу, «терзала» его. «Последние недели я посвящаю этой работе каждую свободную минуту. С одиннадцати и до двух ночи я провожу время в фантазиях, постоянно истолковывая свои мысли, следуя смутным проблескам озарения», – писал он другу в мае. Фрейд был настолько переутомлен, что больше не мог поддерживать интерес к своей повседневной практике. С другой стороны, страдавшие неврозом пациенты доставляли ему «огромное удовольствие», поскольку вносили существенный вклад в исследования: «Почти все подтверждается ежедневно, добавляется новое, и уверенность, что я ухватил суть, меня очень радует». В те годы Фрейд мог бы назвать себя человеком средних лет, однако он обладал свойственными молодому исследователю живостью, выносливостью, отвагой и гибкостью перед лицом то и дело возникающих трудностей.
Ему требовались вся его энергия и все умение сосредоточиваться. Каждая из двух научных целей – ввести количественный аспект и свести психопатологию к единой общей психологии – была далека. Вместе же они составляли утопию. В сентябре и начале октября 1895 года, после одного из «конгрессов» с Флиссом, Фрейд в творческом порыве изложил свою «Психологию для неврологов» на бумаге. 8 октября он отправил черновик другу для рецензии. Эта добровольно взятая на себя задача была нелегкой. Фрейд сравнивал свои исследования с утомительным восхождением, когда он, задыхаясь, покоряет один горный пик за другим. В ноябре он уже не понимал «…состояния ума, в котором я приступил к психологии». Его ощущения можно было сравнить с ощущениями первопроходца, все поставившего на кон – на многообещающую тропу, а она в конечном счете завела в тупик. Фрейд обнаружил, что результаты его лихорадочных исследований оказались неоднозначными и необоснованными. Он так и не дал себе труда закончить проект и намеренно игнорировал его в своих воспоминаниях. «Психология…» совсем не похожа на первый набросок теории психоанализа, однако идеи Фрейда – о мотивации, подавлении и сопротивлении, об «экономике» психики с ее противоборствующими силами и о человеке как желающем животном – в общем виде там уже присутствовали.
Намерение Фрейда, как он сам заявлял в начале своей объемной записки, состояло в том, чтобы «представить психологию, которая была бы естественной наукой: то есть представить психические процессы как количественно определяемые состояния особых материальных частиц и таким образом сделать эти процессы наглядными и целостными». Он хотел показать, как работает механизм нашего сознания, как получает и передает возбуждение, как управляет им. Пребывая в оптимистическом настроении, Фрейд писал Флиссу: «Все встало на свои места, все шестеренки пришли в зацепление, и показалось, что передо мной как будто машина, которая четко и самостоятельно функционировала. Три системы нейронов, свободное и связанное состояния, первичные и вторичные процессы, основная тенденция нервной системы и тенденция к достижению компромиссов, два биологических закона – внимания и защиты, понятия о качестве, реальности и мысли, торможение, вызванное сексуальными причинами, и, наконец, факторы, от которых зависит как сознательная, так и бессознательная жизнь, – все это пришло к своей взаимосвязи и еще продолжает обретать связность. Естественно, я вне себя от радости!»
Механистические метафоры Фрейда и его техническая терминология – «нейроны», «количество», «биологические законы внимания и защиты» и прочее – были языком знакомого ему мира, медицинской практики в городской клинической больнице Вены. Его попытка включить психологию в ряд естественных наук на твердой основе неврологии соответствует стремлениям позитивистов, с которыми учился Фрейд и надежды и фантазии которых он теперь пытался воплотить в жизнь. Зигмунд Фрейд никогда не отказывался от своего желания найти научную психологию. В «Очерке психоанализа», последнем обзоре своей работы, который он писал в Лондоне в конце жизни и, подобно проекту, не закончил, Фрейд прямо заявил, что упор на бессознательное в психоанализе позволяет ему «занять свое место как естественная наука, подобно любой другой». В том же содержательном отрывке он предполагает, что в будущем психоаналитики смогут «посредством определенных химических веществ оказывать непосредственное влияние на количество энергии и ее распределение в мыслительном аппарате». Эта формулировка почти слово в слово повторяет программу 1895 года.
Проект Фрейда с полным основанием можно назвать ньютоновским. Он ньютоновский в своих попытках свести законы мышления к законам движения – некоторые психологи пытались это делать с середины XVIII века. Он ньютоновский также и в том, что ищет суждения, открытые для эмпирической проверки. Само признание своего невежества соответствует научному стилю Исаака Ньютона, его знаменитой философской скромности. Ньютон честно признавал, что природа гравитации остается для него тайной, но в то же время настаивал, что это не должно препятствовать ученому распознать ее силу и измерить ее действие. Придерживаясь такой же агностической точки зрения, Фрейд утверждал – в 1895-м и много позже, – что, даже несмотря на то, что психологи не понимают секреты психической энергии, они не должны отказываться от анализа своих работ и сведения их к законам. В 1920 году, заимствуя формулировки прямо у Ньютона, Фрейд по-прежнему твердо заявлял: «…мы не чувствуем себя вправе делать даже какое-либо предположение по поводу процессов возбуждения в мозгу». Тем не менее он был уверен, что внутри этих тщательно очерченных ограничений мы можем многое понять в работе мозга.
Но трудности обескураживали. Некоторые из принципов, управляющих работой психического аппарата, казались Фрейду вполне ясными. Психикой управляет принцип постоянства, предписывающий освобождаться от дестабилизирующих раздражителей, которые вторгаются в нее снаружи или изнутри. Это принцип нейронной инерции. Другими словами, если использовать терминологию самого Фрейда, нейроны стремятся избавиться от «количества». Они это делают потому, что состояние неподвижности, покоя после бури, доставляет удовольствие, а человек ищет удовольствие или (что зачастую одно и то же) избегает боли. Однако одно лишь «бегство от раздражителей» не может определять всю психическую деятельность; принцип постоянства постоянно нарушался. Воспоминания, которые и тогда, и позже играли такую важную роль в теориях Фрейда, накапливаются в мозгу, хранящем раздражители. Более того, в поисках удовольствия мы пытаемся достичь его, воздействуя на реальный мир, – воспринимаем происходящее, осмысливаем и изменяем, чтобы он склонялся перед нашими настойчивыми желаниями. Поэтому научная психология, стремящаяся охватить всю психическую деятельность, должна объяснять память, восприятие, мышление и планирование, а не только удовлетворение от покоя после избавления от раздражителя.
Один из способов, которым Фрейд хотел оправдать разнообразие психической деятельности, был постулат о трех типах нейронов, предназначенных для восприятия раздражителей, для их передачи и для хранения содержимого сознания. Он выдвинул гипотезу, хотя не такую уж необычную, вместе с несколькими уважаемыми неврологами, но слишком серьезные требования к его схеме, особенно в части понимания природы и деятельности сознания, остановили Фрейда – точно так же, как останавливали его коллег трудности с другими подобными теориями. В любом случае мысли Фрейда, даже когда он писал свою «Психологию…», начали дрейфовать совсем в ином направлении. Он был на пороге открытия в психологии, но не для неврологов, а для психологов. Фрейд никогда не забывал о значении физиологической и биологической составляющей психики, но на несколько десятилетий они отошли у него на второй план, поскольку он исследовал область бессознательного и его проявления через мысли и поступки – оговорки, шутки, соматику, защитные реакции и, самое интригующее, сны.
В ночь с 23 на 24 июля – скорее всего, как считал он сам, под утро – Фрейду приснился исторический сон. Он войдет в анналы психоаналитики как сон об инъекции Ирме. Через четыре с лишним года в «Толковании сновидений» Фрейд придаст ему исключительное значение, использовав как парадигму для своей теории сна в качестве способа исполнения желаний. В то время он упорно работал над проектом, но жил в приятной и расслабляющей обстановке – на вилле Бельвью в пригороде Вены, где часто проводил отпуск. Место и время были идеальными, причем не столько для снов – Зигмунд Фрейд видел их постоянно, в течение всего года, – сколько для спокойного осмысления сновидений. Это был, как впоследствии заметил Фрейд, первый сон, который он подверг подробному анализу. Тем не менее его старательный, дотошный и, вероятно, утомительный рассказ об этом анализе выглядит фрагментарным. Проследив корни каждого фрагмента сна в своем недавнем и далеком опыте, Фрейд останавливается: «Я не хочу утверждать, что полностью раскрыл смысл этого сновидения, что его толкование не имеет пробелов. Я мог бы еще долго им заниматься, извлекать из него дальнейшие объяснения и обсуждать новые загадки, которые оно задает. Мне даже известны места, откуда можно проследить за дальнейшими связями мыслей; однако различные опасения, возникающие при толковании любого своего сновидения, удерживают меня от этой работы». Кое-что, о чем Фрейд заявил публично, кажется ему не слишком заслуживающим внимания, поэтому откровенности в его толкованиях не больше, чем необходимо. Он открыто это признает: «Кто собирается упрекнуть меня за такую скрытность, пусть сам попробует быть более откровенным, чем я». И действительно, не много найдется людей, даже самых раскованных, которые согласятся столько рассказать о себе.
Любопытно, что письма Фрейда Флиссу, обычно неисчерпаемый источник сведений, лишь усиливают загадку этой избирательной откровенности. 24 июля, через несколько часов после своего эпохального сна, Фрейд отправил в Берлин необычно короткое сообщение своему другу, называя его (возможно, немного двусмысленно) своим «демоном» – судьбой, роком. Он удивлялся, почему Вильгельм не пишет, спрашивал, интересна ли еще ему его, Зигмунда, работа, интересовался его идеями, здоровьем, женой, а также размышлял, неужели их дружба крепка только в периоды несчастий. В духе обычной товарищеской переписки он завершил свое послание немного нелогично, заметив, что они с семьей уютно устроились в Бельвью. Ни слова о сне об инъекции Ирме или о работе по его истолкованию, которая должна была занимать все мысли в тот день.
В августе Фрейд намекнул Флиссу, что после долгих умственных усилий ему удалось понять патологическую защиту, а вместе с ней многие важные психологические процессы. Это похоже на косвенную аллюзию к идеям, которые возникли в процессе анализа сна об инъекции Ирме. В начале сентября друзья встретились в Берлине и вполне могли обсуждать этот сон. Однако тот момент своего торжества Фрейд напомнил Флиссу лишь в июне 1900 года, почти пять лет спустя. Поделившись семейными новостями и поболтав о прелести поздней, насыщенной запахами цветов весны, он спросил: «Ты действительно веришь, что когда-нибудь на этом месте будет водружена мраморная доска со следующей надписью: «Здесь 24 июля 1895 года доктору Зигмунду Фрейду открылась тайна сновидения»?» Вопрос был риторическим, исполненным скептицизма.
Эта часто цитируемая фантазия исполнена глубокого смысла, свидетельствующего не только о жажде славы Фрейдом. Непринужденный тон, похоже, скрывает тонкий подход, запоздалый намек, что когда тем летним днем 1895 года он разгадывал свой сон, то был озабочен серьезными неприятностями у Флисса, который недавно ошибся во время операции. Шерлок Холмс понял бы, что молчание Фрейда – подобно молчанию собаки, которая не лает ночью, – имеет большое значение. Фрейд не рассказал ни Флиссу 24 июля 1895 года, ни читателям «Толкования сновидений», что сон об инъекции Ирме был тщательно сконструированным и невероятно сложным сценарием, предназначенным, по крайней мере отчасти, для того, чтобы спасти идеализированный им самим образ друга перед лицом изобличающих его в ошибке коллег. Более полное, лишенное этого защитного аспекта толкование сна, в отличие от опубликованного, ведет к, возможно, самому неприятному эпизоду в его жизни.
Сон об инъекции Ирме, который Фрейд вспомнил после того, как проснулся, подобно большинству его снов, был ярким и четким. На первый взгляд это смесь семейных новостей и профессиональных забот. В большом зале Фрейды принимают многочисленных гостей, и среди них есть Ирма – некая молодая дама, которую Фрейд лечил с помощью психоанализа. Он отводит женщину в сторону, чтобы спросить, согласилась ли она с его решением, и говорит ей, обращаясь на «ты», что если она по-прежнему испытывает боли, то только по своей вине. Ирма отвечает, что боли в горле, желудке и во всем теле усилились. Ошеломленный, Фрейд осматривает Ирму и задается вопросом, не проглядел ли он какое-то соматическое заболевание. Он просит женщину показать горло, и после того, как Ирма нерешительно открывает рот, видит белое пятно и какие-то сморщенные образования, напоминающие носовую раковину – границу нижнего и среднего носовых ходов. Затем во сне появляются друзья Фрейда, врачи, причем каждый под другим именем: педиатр доктор Оскар Ри, лечивший детей Фрейда, Брейер, знаковая фигура в медицинских кругах Вены, а также Флисс в облике авторитетного специалиста, с которым у Фрейда самые лучшие отношения. Каким-то образом эти врачи – все, кроме Флисса! – оказываются виноватыми в непрекращающихся болях Ирмы. Фрейду снится, что его друг Отто – Оскар Ри – легкомысленно сделал ей инъекцию. «Препарата пропила… пропилена… – Фрейд запинается, – пропиленовой кислоты… триметиламина…» Кроме того, по всей вероятности, и шприц не был чист.
В описании, предваряющем это толкование, Фрейд раскрывает, что симптомы истерической тревожности Ирмы ослабли в процессе психоанализа, но соматические боли ее по-прежнему беспокоили. За день до этого Фрейд встретился с Ри, который (как показалось Фрейду) косвенно критиковал его за то, что он не сумел до конца вылечить Ирму. Стремясь оправдаться, Фрейд пересказал этот случай Брейеру. Он не дает себе труда говорить об этом, но совершенно очевидно, что, несмотря на натянутые отношения между ними, Брейер оставался для Фрейда авторитетом, суждение которого по-прежнему было для него ценным и критики которого он опасался.
Таким был фон, предложенный Фрейдом в качестве истоков сна, а также желания, искаженного и драматизированного сном. Он истолковывал сон, эпизод за эпизодом, диалог за диалогом: прием гостей напомнил замечание, сделанное женой в ожидании празднования ее дня рождения, химическое вещество триметиламин ассоциируется с теориями его друга Флисса о химии сексуальности, грязный шприц связан с гордостью тем, что его шприцы, когда он делает две ежедневные инъекции морфия престарелому пациенту, всегда чистые. По мере того как Фрейд прослеживал все эти связи, его мысли «ветвились» – ассоциаций становилось все больше. Они возвращались к трагическому случаю, когда прием лекарства, которое он прописал с самыми лучшими намерениями и в соответствии с авторитетным источником, привел к смерти больного, к другому случаю, в котором его вмешательство подвергло пациента ненужному риску, а также к супруге, которая во время беременности страдала тромбозом вен и сейчас (хотя он прямо не сообщает об этом читателю) снова была беременна. Фрейд интерпретировал все или большинство этих воспоминаний как ассоциации, сосредоточенные на его компетентности как врача. Груз желаний, отражающихся во сне, заключался в том, чтобы страдания Ирмы воспринимались не как его вина, а как вина других. «В этом отношении я добросовестен». Довольно удобно, что во сне безответственным и ненадежным врачом был тот самый друг, который критиковал чувствительного Фрейда, поэтому он интерпретировал сон об инъекции Ирме как сон о мести и убеждении самого себя: если собрать вместе все его идеи, заключил он, то их можно обозначить следующим образом: «заботься о здоровье, собственном и чужом, и о врачебной добросовестности».
В своем оригинальном толковании Фрейд отметил несколько дополнительных тем, вплетенных в ткань этого сна, в том числе болезнь его старшей дочери Матильды, и в то же время постарался избегать других. Он уделил повышенное внимание тому, что его пациентка Ирма не желает должным образом открывать рот, и ничего не сказал о том, что его друг Отто использовал грязный шприц, – все это наводит знакомого с психоанализом читателя на мысли о сексуальных фантазиях Фрейда. Однако в толковании сна пропущено нечто более важное и менее заметное, поскольку интерпретация Фрейда содержит существенное смещение – врач, добросовестность которого он желает подтвердить своим сном, в большей степени Флисс, чем он сам.
Ключ к такому толкованию – составная личность самой Ирмы. Подобно большинству главных героев и героинь снов, этот персонаж был, как настаивал сам Фрейд, Sammelperson, то есть собирательным. Скорее всего, ее главные черты он позаимствовал у одной из своих любимых пациенток – молодой вдовы Анны Лихтгейм, единственной дочери его старого учителя древнееврейского языка Самуэля Хаммершлага. В то же время во многих отношениях – молодость, вдовство, истерия, лечение у Фрейда, знакомство с его семьей, а также, вероятно, симптомы физического характера – Анна Лихтгейм была очень похожа на другую его пациентку, Эмму Экштейн. Именно Эмма и была главным действующим лицом медицинской драмы, в которой роль злодеев сыграли и Фрейд, и в гораздо большей степени Флисс. В подсознании Фрейда, где и сформировался сон, фигуры Анны Лихтгейм и Эммы Экштейн, по всей видимости, объединились и превратились в Ирму.
Кроме симптомов истерического беспокойства, Эмма Экштейн сильно страдала от болей и кровотечений из носа. Фрейд полагал, что последние имеют психогенный характер, но все-таки попросил Флисса обследовать пациентку, поскольку опасался, что в поисках корней психологических нарушений пропустил какое-либо физическое недомогание. В сне об инъекции Ирме он беспокоится именно о том, что поставил неверный диагноз. Флисс приехал в Вену и прооперировал Эмму, однако хирургическое вмешательство не принесло женщине облегчения: боли не исчезли, снова появились кровотечения и гнойные выделения. Встревоженный, Фрейд обратился к венским хирургам, и в письме от 8 марта 1895 года сообщил Флиссу о том, что случилось. Известный специалист и старый школьный друг Фрейда, Игнац Розанес, встретился с ним на квартире Эммы Экштейн. У нее шла кровь из носа и горла, очень силен был неприятный запах… Розанес очистил края раны, извлек липкие сгустки крови, потом вдруг потянул за нечто, похожее на нить, и продолжал тянуть. Прежде чем они с Фрейдом успели что-то сообразить, из полости носа было извлечено «…добрых полметра марли. В следующее мгновение потоком хлынула кровь, пациентка побледнела, глаза вылезли из орбит, пульс пропал». Розанес не растерялся – остановил кровотечение тампоном. Все продолжалось не больше полуминуты, но этого хватило, чтобы Эмма Экштейн стала, по словам Фрейда, «неузнаваемой». Конечно, он понял, что произошло… Им удалось предотвратить катастрофу. Фрейду стало дурно. Когда угроза миновала, он убежал в соседнюю комнату и стал жадно пить воду. Прийти в себя ему помогла рюмка коньяка.
Фрейд утверждал, что присутствия духа его лишила вовсе не кровь, а эмоциональное напряжение. Нетрудно догадаться, что это были за эмоции. Но даже в своем первом письме, написанном под влиянием этого неприятного случая, Фрейд стремился защитить Флисса от очевидных обвинений в небрежности и профессиональной некомпетентности, которые едва не привели к трагедии. «Мы были к ней несправедливы», – признался он. Возобновившиеся у Эммы Экштейн носовые кровотечения имели не истерический характер – они были вызваны «…куском марли с йодоформом, которая оторвалась, когда ты вытягивал ее, и оставалась там две недели». Фрейд брал вину на себя и оправдывал друга: не следовало просить Флисса делать операцию в чужом городе, где он не располагал возможностью вести послеоперационное наблюдение. «Ты сделал все, что мог», – писал Фрейд Вильгельму. Промахи случаются даже у самых внимательных и удачливых хирургов. Совсем скоро защитный механизм такого рода психоаналитик Зигмунд Фрейд назовет отрицанием. Но время еще не пришло. Он процитировал Вильгельму другого специалиста, признававшегося, что нечто подобное однажды случилось и с ним, и в утешение прибавил: «Естественно, никто тебя не упрекает».
На самом деле, как сообщал Фрейд в письме, отправленном в начале апреля, один венский врач – отоларинголог, как и Флисс, – сказал ему, что обильное, периодически повторяющееся кровотечение было вызвано катастрофическим вмешательством Флисса, причем забытая марля – худшее, но не единственное последствие операции. Флисс, похоже, пришел в ужас. Фрейд пытался его успокоить: «Для меня ты всегда останешься целителем, образцом человека, которому смело можно доверить свою жизнь и жизнь своей семьи», независимо от мнения других специалистов. Однако он не удовлетворился тем, что выразил полное доверие к квалификации и внимательности Флисса, а переложил ответственность за катастрофу на Эмму Экштейн. В конце апреля в письме «дорогому магу» Фрейд называет пациентку, которая постепенно поправлялась, «моим и твоим инкубом». Год спустя он вернулся к этой теме и сообщил Флиссу о «довольно удивительном разрешении вопроса о кровотечениях Экштейн – которое доставит тебе большое удовольствие». Фрейд считал, что может доказать правоту Флисса и что «кровотечения у нее истерической природы и происходят по ее желанию». Он даже похвалил Вильгельма: «Твоя интуиция вновь не подвела».
Стало быть, кровотечения у Эммы Экштейн начинались по ее желанию. Тот факт, что с ней все должно быть «великолепно», лишь облегчил задачу Фрейда для поиска «железного» алиби для друга. Он тактично избегал неприятного вопроса, было ли решение Флисса оперировать разумным, а также не упоминал о куске марли, которую тот оставил в носу пациентки. Во всем была виновата Эмма. Ей явно нравились кровотечения, поскольку данный симптом демонстрировал, что ее многочисленные болезни настоящие, а не выдуманные, и это давало ей право на любовь окружающих. Для большей уверенности Фрейд привел некоторые клинические доказательства, что женщина, по всей видимости, на протяжении нескольких лет извлекала выгоду из своих кровотечений. Но это никак не реабилитировало Флисса, и уклончивость Фрейда очевидна. Вопрос не в том, вызывала ли неудобная пациентка свои болезни, чтобы чувствовать себя любимой, а в том, достоин ли ее неудачливый хирург той любви, в которой нуждался Фрейд. Даже если Ирма из сна Фрейда была по большей части отражением Анны Лихтгейм, необыкновенное «клиническое» сходство двух женщин сделало неизбежным вторжение Эммы Экштейн в сон об инъекции Ирме. По свидетельству Фрейда, Флисс появляется в сновидении лишь мельком, что вызывает закономерное удивление: «Неужели этот друг, играющий в моей жизни столь важную роль, не будет присутствовать в мыслительной взаимосвязи сновидения?» На самом деле Флисс там присутствует. Сон об инъекции Ирме раскрывает, помимо всего прочего, стремление Фрейда утаить свои сомнения по поводу Флисса – не только от Флисса, но и от себя самого.
Здесь мы сталкиваемся с парадоксом: Фрейд, пытающийся нащупать законы, которые управляют психикой, оправдывает виноватого и клевещет на невиновного ради сохранения необходимой для себя иллюзии. В последующие годы он убедительно покажет, что непоследовательность, какой бы неприятной она ни выглядела, – это неизбежный удел человека. Фрейд часто цитировал строку из стихотворения одного из своих любимых поэтов, швейцарца Конрада Фердинанда Мейера, о человеке со всеми его противоречиями. Зигмунд Фрейд пришел к признанию двойственности – тесного переплетения любви и ненависти, в тисках которой находится человеческая психика. Первые пациенты продемонстрировали ему, что люди могут одновременно знать и не знать. Они могут умом понимать то, что отказываются признавать чувства. Психоаналитическая практика давала неопровержимые клинические доказательства слов Шекспира о том, что желание – отец мысли. Чтобы справиться с неприятными последствиями, независимо от степени их навязчивости, люди чаще всего просто избегают этих мыслей. Так поступал и Фрейд весной и летом 1895 года.
Все это время и после Флисс оставался для него незаменимым «вторым «Я». «Посмотри, что происходит, – пишет ему Фрейд уже в 1899 году после одной из коротких встреч. – Я живу во мраке уныния, пока ты не приходишь; я браню себя, зажигаю свой дрожащий огонек от твоего ровно пылающего пламени, снова оживаю, и после твоего ухода я вновь обретаю возможность открыть глаза. То, что я вижу, – прекрасно и замечательно». Ни в Вене, ни где-либо еще не было человека, который мог бы оказать Фрейду такую услугу – даже его умная свояченица Минна Бернайс. Хотя Флисс, таким образом реализовывавший мечту Фрейда об идеальном слушателе, являлся отчасти творением самого Фрейда.
Одна из причин, по которым идеализированный портрет так долго сохранялся в неприкосновенности, состоит в том, что Фрейду потребовалось несколько лет на распознавание и осмысление эротической составляющей своей зависимости. «Общество друга, особая – возможно, женственная – потребность, которую никто не может мне заменить», – однажды признался он Флиссу. Это было уже в конце их дружбы, в 1900-м. Год спустя Фрейд вернулся к этой теме, и в его сухой автобиографический комментарий уже закралась нотка упрека: «Однако я не разделяю твоего презрительного отношения к мужской дружбе, возможно, потому что сам в существенной мере нуждаюсь в ней. Как тебе хорошо известно, в моей жизни женщина никогда не выступала в роли товарища, друга». Фрейд писал это признание, когда отношения с Флиссом перестали быть такими близкими, и он мог позволить себе беспристрастный взгляд. В 1910 году, вспоминая об этой судьбоносной привязанности, он откровенно признался нескольким ближайшим ученикам, что его отношения с Флиссом содержали гомосексуальный элемент. Но в 1895-м и 1896-м Фрейд сражался со своими сомнениями относительно Флисса. Потребовалось еще пять лет или даже больше, чтобы освободиться от этого рабства.
Самоанализ
К концу весны 1896 года Эмма Экштейн в буквальном смысле слова исчезла из переписки Фрейда с Флиссом, хотя и не из его жизни. Фрейда теперь занимали более важные проблемы: болтливые пациенты, профессиональная изоляция, головокружительные набеги на теоретическую психологию. «В целом, – сообщал он Флиссу в апреле 1896-го, – я очень хорошо продвигаюсь в психологии неврозов, и у меня есть все основания для удовлетворения». Месяц спустя Фрейд писал следующее: «Я тружусь над психологией, упорно и в одиночестве». Кроме того, он работал над монографией для престижного многотомного руководства Нотнагеля «Частная патология и терапия». Увлеченный разгадкой тайн неврозов, Фрейд писал свою часть по неврологии с крайней неохотой. «Я полностью увяз в детском параличе, который мне совсем неинтересен», – жаловался он Флиссу в конце 1895-го. Годом позже Фрейд презрительно назвал работу Нотнагеля отвратительной. Когда в начале 1897-го он опубликовал монографию «Детский церебральный паралич», то не оценил этот серьезный научный текст, на котором все остальные врачи с радостью строили свой авторитет.
Весной и летом 1896 года умирал отец Фрейда, и это волновало его гораздо больше, чем обязанности невролога, даже больше, чем неврозы. «Мой старый отец (81 год), – сообщал он Флиссу в конце июня 1896-го, – находится в Бадене, курорте в получасе езды от Вены, в самом нестабильном состоянии, с сердечной недостаточностью, параличом мочевого пузыря и прочим». Все летние планы Фрейда, в том числе встреча с Флиссом, были поставлены под сомнение. «Я действительно уверен, – писал он Вильгельму двумя неделями позже, – что это его последние дни». Фрейд жаждал встретиться с Флиссом и «вновь зажить полной жизнью», но не отваживался отлучиться от постели больного. Неминуемая смерть отца его трогала, но не угнетала. Отец заслужил вечный покой, к которому стремится. «Он был, – прибавил Фрейд, говоря об отце, который еще дышал, в прошедшем времени, – интересным человеком, внутренне счастливым», и теперь угасал спокойно и с чувством собственного достоинства. В августе наступило временное улучшение, тлеющие угли жизни вспыхнули последний раз. Фрейд ненадолго уехал отдохнуть, но 23 октября его отец умер, «мужественно держась до конца, поскольку в целом отличался от обычного человека». Теперь было неподходящее время для трезвых критических оценок. Любовь к отцу заставила забыть человека, поднявшего шляпу из канавы и не сумевшего добиться успеха в Вене… Какое-то время Фрейд только гордился отцом.
Затем наступила неизбежная реакция на смерть близкого человека. Даже письма Фрейду давались с трудом. «Каким-то неясным образом, в обход формального сознания, – писал он Флиссу, благодаря за соболезнования, – смерть старика глубоко потрясла меня. Я высоко ценил его, очень хорошо понимал. Удивительным образом сочетая в себе глубокую мудрость с фантастической открытостью, он очень много значил в моей жизни». Смерть отца, прибавлял Фрейд, всколыхнула прошлое в глубинах его души. «Сейчас я чувствую себя совершенно убитым», – признавался он. Такую реакцию вряд ли можно назвать обычной для мужчины средних лет, размышляющего об уходе престарелого отца, который «…умер еще задолго до своей физической смерти». Скорбь Фрейда была исключительной по своей глубине. Исключительной она была и в другом отношении – в том, как он использовал ее для научных целей, дистанцировавшись от понесенной утраты и одновременно собирая материал для своих теорий.
Одно из явлений, которые наблюдал у себя Фрейд в эти печальные дни, он назвал виной выжившего. Существование этого явления неожиданно подтвердилось несколько лет спустя, в 1904-м. Впервые посетив Грецию, он испытал странное чувство дереализации. Значит, Акрополь действительно существует, как об этом рассказывали в школе? А его присутствие здесь – не слишком ли это хорошо, чтобы оказаться правдой? Гораздо позже, анализируя свои ощущения, которые долгое время не давали ему покоя, Фрейд свел их к чувству вины: он превзошел отца, а это как будто запрещено. В процессе самоанализа Зигмунд Фрейд сделал вывод, что побеждать в эдиповом соперничестве так же опасно, как и проигрывать. Понимание этого пришло в скорбные дни сразу после смерти отца, когда он преобразовал свои чувства в теорию. Утверждение, что Фрейд никогда не прерывал работу, имеет под собой основания.
Таким образом, смерть отца стала для Фрейда глубоким личным переживанием, из которого он вывел общие закономерности: это событие подобно своего рода брошенному в тихий пруд камню, от которого неожиданно разошлись большие круги. Размышляя над этим в 1908 году, в предисловии ко второму изданию своего «Толкования сновидений», Фрейд отметил, что для него книга имеет глубокое субъективное значение, которое он сумел понять лишь по ее окончании. Теперь он считал ее «…частью моего самоанализа, моей реакцией на смерть отца, то есть на самое значимое событие – ведущую к коренным изменениям утрату в жизни мужчины».
Переплетение автобиографии с наукой преследовало психоанализ с самого начала. В знаменитом высказывании Фрейда о беспрецедентном значении смерти отца умолчания не менее красноречивы, чем слова: неужели смерть матери для него действительно не так горька? Мать Фрейда, сдержанная и властная, скончалась в 1930 году в возрасте 95 лет, требуя внимания от своих детей, в том числе от первенца, самого любимого и самого талантливого. Не исключено, что именно долгая активная жизнь Амалии позволила ее сыну-психоаналитику избежать всех последствий эдипова соперничества, на которое тот обратил внимание в первую очередь. Для истории психоанализа очень важно, что Фрейд в значительной степени был «папиным» сыном. Его мечты и тревоги больше были связаны с отцом, а не с матерью, и он подсознательно стремился избежать анализа собственного неоднозначного отношения к ней.
В целом Зигмунд Фрейд осознавал специфический характер своих доказательств. Ему казалось странным, как оправдывался он в 1895 году, описывая случай Элизабет фон Р., что «истории болезни, которые я пишу, читаются как новеллы и, так сказать, лишены серьезного отпечатка научности». Фрейд утешал себя тем, что «эти результаты объясняются скорее сущностью предмета, чем моими пристрастиями». Однако обвинение в том, что Фрейд склонен использовать свой пульс, чтобы угадать закономерности, таким простым утешением опровергнуть было невозможно. В 1901-м Флисс, возглавив армию сомневающихся, нападал на Фрейда, утверждая, что «читатель чужих мыслей на самом деле просто вкладывает свои идеи в головы других».
С тех самых пор жив аргумент, что Зигмунд Фрейд просто преобразовывал собственные психические травмы в так называемые законы сознания – причем необоснованно. Легко увидеть, как возникло это возражение и почему оно сохранилось. Многие из самых шокирующих идей основателя психоанализа основывались на признанных или скрытых автобиографических источниках. Фрейд без ограничений использовал в качестве свидетеля самого себя и сделал себя самым информативным из своих пациентов. В точных естественных науках подобная субъективность наблюдателя не представляет проблемы. Мотивы или неврозы физика либо биолога интересны только родственникам и друзьям, а также биографу. Истинность его выводов проверяется объективными тестами, повторением экспериментов или прослеживанием цепочки математических доказательств. В идеале для психологии следует применять такую же строгую процедуру. Для изучающего психоанализ значение должно иметь не то, был ли у Фрейда эдипов комплекс (или он его вообразил), а возможность подтвердить независимыми наблюдениями либо оригинальными экспериментами его утверждение о том, что через этот комплекс проходят все. Фрейд не считал, что его опыт автоматически применим ко всему человечеству. Он проверял собственные предположения на опыте пациентов, а впоследствии и с помощью литературы по психоанализу. Многие годы уходили у него на разработку, уточнение и исправление своих обобщений. Знаменитые истории болезни, которые описал Фрейд, ярко отражают его приверженность сочетанию индивидуального и общего – в каждой мы видим неповторимого пациента, который в то же время относится к определенной категории клинических случаев.
Таким образом, Фрейд признавал, что никто, в том числе он сам, не является «средним человеком». Однако при соблюдении должной осторожности, с учетом вариаций, которые делают каждого отдельного человека непохожим на других, основатель психоанализа был готов использовать свой собственный психологический опыт для понимания других людей. Настаивая на уважении тайны личной жизни и не склонный раскрывать свой внутренний мир незнакомым людям, Зигмунд Фрейд осознал необходимость отказаться от скрытности – ради науки. Он являлся просто еще одним источником данных. Фрейд рассчитывал описать собственный случай исключительно на основе психоаналитических свидетельств и разъясняющей силы своих формулировок. Если он считал утрату отца самой серьезной из всех травм, которые он в состоянии перенести, то воздействие подобной трагедии должно отличаться – причем существенно – от такового у других людей, объятых скорбью. Тем не менее глубоко личный источник его взглядов не помешал Фрейду разработать теорию скорби, а также еще более широкую теорию о вездесущей семейной драме с ее необычайно разнообразной и в то же время по большей части предсказуемой схемой желаний, радостей, разочарований и утрат, во многом бессознательных.
Смерть отца, последовавшая в октябре 1896 года, дала Фрейду мощный импульс к превращению структуры, которую он начал создавать, в дело всей его жизни. Но перед тем как извлечь максимальную пользу из печальной утраты, он должен был исправить серьезный промах, который определял направление его мыслей в середине 90-х годов XIX столетия. Ему следовало избавиться от своей теории совращения – утверждения, что все неврозы являются результатом сексуального насилия над ребенком, совершенного братом, слугой или отцом. Эта теория совращения во всей ее бескомпромиссности выглядит совершенно неправдоподобной. Принять ее и восторгаться ею мог только такой фантазер, как Флисс. Удивительно не то, что Фрейд отверг эту идею, а то, что он сначала согласился с ней.
И все-таки сия теория его явно привлекала. Всю жизнь теоретическое мышление Фрейда бесплодно металось между сложностью и простотой – это, как мы уже убедились, хорошо видно по описанным им историям болезни. Признанием сложности он отдавал должное удивительной противоречивости человеческого опыта, намного более богатого, чем могли предположить психологи, изучающие только сознание. Одновременно Фрейд лелеял идеал простоты; целью своих научных исследований он считал сведение на первый взгляд разных психологических явлений к нескольким четко очерченным категориям. В своей клинической практике Фрейд наблюдал многое такое, что его венские коллеги находили неприличным и даже немыслимым: загадочные последствия гипноза, любовные заигрывания пациентов, снятие истерических симптомов разговорами, тайное действие сексуальности. В действительности он был готов поверить в вещи, еще более невероятные. Более того, в середине 90-х годов, все еще стремящийся к собственному вкладу в науку, который до сих пор ему не удавалось сделать, Фрейд мог приветствовать теорию совращения в качестве удачного обобщения, объясняющего ряд заболеваний как результат действий одного рода – кровосмесительного совращения или изнасилования.
С учетом идеи Фрейда, что неврастения в значительной степени обусловлена сексуальными проблемами, до признания теории совращения правдоподобной оставался маленький логический шаг. Тем не менее этот шаг дался ему непросто. Истинный буржуа, Фрейд принял данную теорию лишь после того, как преодолел сильное внутреннее сопротивление. Некоторые его учителя и коллеги, которыми он восхищался, – Шарко, Брейер и Рудольф Хробак, известный венский гинеколог, открыто намекали, что нервные заболевания всегда связаны, как выражался Брейер, с secrets d’alcôve. Но Фрейд быстро «забыл» их мимолетные замечания или случаи из практики, которые они рассказывали в его присутствии. В начале 1886 года на приеме в клинике Шарко он случайно услышал, как тот со свойственной ему живостью рассуждает, что серьезное нервное заболевание молодой женщины связано с импотенцией ее мужа или его сексуальной неопытностью. В таких случаях, настаивал Шарко, все объясняется гениталиями: «Mais, dans des cas pareils c’est toujours la chose génitale, toujours… toujours… toujours». Годом позже Хробак направил к Фрейду интересную пациентку. Она страдала от приступов на первый взгляд необъяснимого страха, и Хробак с необычным для себя цинизмом приписал эти приступы половому бессилию ее мужа. От ее болезни, сказал он Фрейду, поможет лишь одно средство, но это предписание супруг не в состоянии исполнить: «Penis normalis. Dosim repeatur!»
Столь смелые суждения, основанные на опыте, но никоим образом не интегрированные в общепризнанные объяснения психических заболеваний, молча жили в памяти Фрейда приблизительно до 1893 года, когда он был готов включить их в теорию неврозов. Мы знаем, что в записке, которую Фрейд отправил Флиссу в феврале 1893-го, он кратко объявил о желании заявить и проверить свою теорию о том, что «неврастения на самом деле может быть исключительно сексуальным неврозом». Естественно, в историях болезни, включенных в «Исследование истерии», Фрейд намекал, иногда довольно туманно, что проблемы его пациентов имеют сексуальное происхождение.
Размышляя о роли памяти в формировании нервных болезней, Зигмунд Фрейд считал ответственными за них психическую или физическую травму, полученную человеком в раннем возрасте. Он быстро терял интерес к «текущим» неврозам – неврозам, вызванным сегодняшним, а не прошлым опытом. «Я уже открыл тебе великую клиническую тайну, устно или письменно? – спрашивал он Флисса в октябре 1895 года, когда все еще работал над своим проектом. – Истерия – следствие пережитого сексуального страха в досексуальный период. Невроз навязчивых состояний – следствие сексуального удовольствия в досексуальном возрасте, которое впоследствии трансформируется в упреки [самому себе]». К тому времени Фрейд уже был не удовлетворен расплывчатостью широких диагностических категорий, таких как неврастения, и начинал более точно классифицировать неврозы. Но его термин «досексуальный» указывает на то, что идея детской сексуальности еще не привлекла его внимание, хотя уже появилась на горизонте. «Досексуальный, – объяснял Фрейд Флиссу, – строго говоря, означает допубертатный; значимые события действуют только как воспоминания». Теперь эти значимые события, по мере того как их вспоминали пациенты, становились сексуальными травмами – результатом убеждения или грубого нападения? – пережитыми в детстве.
К 1896-му Фрейд был готов изложить эти идеи на бумаге. В статье о защитных нейропсихозах, написанной в начале этого года, он на основе 13 случаев заключал, что подобные травмы, оказавшиеся причиной истерии, «должны принадлежать к раннему детству (допубертатному периоду) и заключаться в реальном раздражении гениталий (действиях, напоминающих соитие)». Несмотря на то что у пациентов с навязчивыми неврозами сексуальная активность была преждевременной, у них также наблюдались симптомы истерии, а следовательно, в детском возрасте они тоже были жертвами. Выявленные психоанализом случаи из детства, отмечал Фрейд, всегда печальные, а иногда просто омерзительные. Среди злодеев преобладали няни, гувернантки и другие слуги, а также, к сожалению, преподаватели и «невинные» братья.
В том же году, 21 апреля, Фрейд читал доклад «Этиология истерии» в венском Обществе психиатрии и неврологии и изложил свою теорию совращения перед аудиторией избранных профессионалов. Все его слушатели были знатоками извилистых тропинок эротики. Председательствовал великий Рихард фон Крафт-Эбинг, один из основоположников сексуальной психопатологии. Лекция Фрейда была ярким, высокопрофессиональным спектаклем. Исследователь истерии, сказал он, похож на исследователя-путешественника среди развалин покинутого города, с остатками стен, фрагментами колонн, досок со стертыми и неразборчивыми письменами. Он может откопать их, очистить, и если ему повезет, то камни заговорят – saxa loquuntur. Свое ораторское искусство Фрейд направил на то, чтобы убедить слушателей: они должны искать истоки истерии в сексуальном насилии над детьми. Все 18 пациентов, которых он лечил, отметил Фрейд, дают основания сделать этот вывод. Но его смесь красноречия и научной сдержанности была растрачена впустую. Доклад, писал он Флиссу несколько дней спустя, «был принят чрезвычайно холодно, а председательствовавший Крафт-Эбинг заметил: «Это смахивает на научную сказку». «И это после того, как им было продемонстрировано решение тысячелетней проблемы, истоки Нила!» – восклицал Фрейд. «Все они, – прибавил он, – мягко выражаясь, могут идти к черту – sie können mich alle gern haben». Похоже, Фрейд даже с Флиссом не давал себе воли.
Тот вечер основатель психоанализа не забудет никогда. Травмирующий осадок, который он после себя оставил, оказался основой для заниженных ожиданий, оправданием для пессимизма. Фрейд считал, что атмосфера вокруг него стала еще холоднее, а доклад, вне всяких сомнений, сделал его объектом остракизма. Как будто «все сговорились меня покинуть, – жаловался он Флиссу, – поскольку все вокруг уходит от меня». Фрейд утверждал, что невозмутимо переносит свою изоляцию, но его беспокоило отсутствие новых пациентов. Тем не менее он продолжал исследования и какое-то время принимал за истину пламенные признания больных. Как бы то ни было, Фрейд упорно учился слушать их, но постепенно овладевшие им дурные предчувствия стали непреодолимыми. В мае 1897 года ему приснился сон, что он испытывает «чрезмерно нежные чувства» к своей старшей дочери Матильде. Фрейд истолковал свое эротическое сновидение как желание найти «отца» в качестве причины невроза. Это, признался он Флиссу, погасило его «неутихающие сомнения» относительно теории совращения. Странная и неубедительная интерпретация, поскольку сон скорее усилил, чем ослабил беспокойство Фрейда. Он не домогался ни Матильды, ни других своих дочерей и прекрасно знал, что желание не тождественно действию. Более того, один из его научных принципов гласил, что желание видеть теорию подтвержденной вовсе не то же самое, что ее подтверждение. Однако в данный момент Фрейд воспринял сон как аргумент в пользу своей любимой теории.
Сомнения взяли верх летом и в начале осени 1897 года. Вернувшись в середине сентября из отпуска, «свежий, бодрый и обедневший», он, по большому секрету, признался Флиссу в том, что стало ему ясно в последние несколько месяцев: «Я больше не верю в мою теорию неврозов», то есть в свое чрезмерно упрощенное объяснение их причины. Это письмо, написанное 21 сентября 1897 года, вероятно, самое откровенное из всей личной переписки Фрейда. Он убедительно и подробно излагает Флиссу, почему утратил веру в теорию совращения. Во-первых, это отсутствие полного успеха в лечении, на который он рассчитывал. Во-вторых, упрощенная схема противоречит здравому смыслу. Поскольку истерия была распространена довольно широко, не обойдя и семью Фрейда, из этого следовало, что «в извращенности можно обвинить всех отцов, включая моего собственного». Фрейд 90-х годов XIX столетия не был склонен идеализировать отца, как он идеализировал Флисса, но включить Якоба в число тех, кто домогается детей, казалось ему абсурдом. Более того, если домогательства отцов являются единственным источником истерии, то такое неподобающее поведение должно быть практически правилом, поскольку реальных случаев истерии явно меньше, чем вероятных. Ведь заболевают не все жертвы. «Такое широкое распространение насилия над детьми маловероятно», – писал он. Кроме того, совершенно очевидно, что «бессознательное не отличает реальность», и поэтому разграничить правду и эмоционально достоверный вымысел невозможно. Теперь Фрейд был готов применить урок принципиального скептицизма, усвоенный за годы клинической практики. «Откровения» его пациентов были – по крайней мере, отчасти – плодом их воображения.
Крах теории совращения не заставил Зигмунда Фрейда отказаться от веры в сексуальную этиологию неврозов или, если уж на то пошло, от убеждения, что по крайней мере некоторые невротики были жертвами сексуальных домогательств отцов. Как и другие врачи, он сталкивался с подобными случаями. Показательно, что в 1897 году, почти через три месяца после того, как он отказался от теории совращения, Фрейд по-прежнему писал, что его «уверенность в отцовской этиологии существенно укрепилась». Меньше чем через две недели он снова пишет Флиссу – на сей раз о том, что одна из его пациенток рассказала жуткую историю, в которую он склонен верить: в возрасте двух лет она была жестоко изнасилована отцом, извращенцем, который должен был наносить жертве кровоточащие раны, чтобы получить сексуальное удовлетворение. Фрейд еще два года не мог решительно «порвать» со своей теорией, а публично признал перемену в собственных взглядах только через шесть лет. Даже в 1924 году, по прошествии почти трех десятилетий после того, как он отказался от виновато названного «…ошибкой, которую с тех пор я неоднократно признавал и исправлял», Фрейд настаивал, что не все, написанное им в середине 90-х годов XIX века о сексуальных домогательствах к детям, заслуживает опровержения: «Совращение сохранило определенное значение для этиологии». Он прямо говорил, что две его первые пациентки, Катарина и фрейлейн Розалия Х., были жертвами домогательств отцов. Фрейд не собирался менять одну разновидность доверчивости на другую. Осознание того, что пациенты не всегда говорят ему правду, не означало, что он попал в ханжескую ловушку, утверждая, что благоразумные и чопорные буржуа не способны на отвратительную сексуальную агрессию. Фрейд отверг лишь теорию соблазнения как общее объяснение причины всех неврозов.
Это отречение открыло новую главу в истории психоанализа. Фрейд утверждал, что нисколько не расстроен, не растерян и не утомлен, и пророчески вопрошал: «Эти сомнения – лишь эпизод, который поможет дальнейшему проникновению вглубь?» Он признавал, что досадовал на утрату «ожидания неувядаемой славы». Оно было так приятно, как и надежда на «определенный достаток, полную независимость, возможность для путешествий, для воспитания детей без тех суровых лишений, в которых пропала моя молодость». Много лет спустя, вспоминая об этом поворотном пункте, Зигмунд Фрейд писал, что, когда теория совращения, «которая могла бы стать почти фатальной для зарождающегося психоанализа», рассыпалась под грузом ее неправдоподобия, наступила пора полной растерянности. «Мы утратили связь с реальностью…» Он был слишком увлечен и немного наивен.
Впрочем, смятение быстро прошло. В конце концов появилась мысль, что никому не следует отчаиваться из-за того, что он обманулся в своих ожиданиях. Это было типично для Фрейда. Осознав, что мир не похож на заботливую мать, душа которой до краев наполнена благами, предназначенными для нуждающихся чад, он принял этот мир. Если связь с реальностью была утрачена, значит, победила фантазия. Получается, Крафт-Эбинг был почти прав: то, что Фрейд рассказывал коллегам в тот апрельский вечер 1896 года, действительно было сказкой, а если точнее, собранием сказок, рассказанных ему пациентами. Но затем, поддерживаемый Флиссом, Фрейд понял, что в сказках спрятана правда. На освобождение от теории совращения он отреагировал тем, что начал намного серьезнее, чем раньше, относиться к сообщениям больных (и своим собственным), но не понимать их буквально. Фрейд стал читать их как закодированные послания – искаженные, цензурированные, умышленно замаскированные. Другими словами, он слушал с еще бо2льшим вниманием и избирательностью, чем когда-либо прежде. Это было трудное и тревожное время, но впереди ждала награда. «Быть совершенно искренним к самому себе, – писал Фрейд, – полезный опыт». Теперь перед ним был открыт путь к систематическому самоанализу, признанию эдипова комплекса и неосознанных фантазий.
Может показаться, что самоанализ содержит в себе противоречие, однако рискованное начинание Зигмунда Фрейда стало желанной основой мифологии этого метода. По мнению психоаналитиков, Фрейд приступил к самоанализу в середине 90-х годов и систематически занимался им с конца весны или начала лета 1897-го. Сей героический поступок, вызывавший восхищение и слабые попытки имитации, но так никем и не повторенный, стал основополагающим актом психоанализа. «В наши дни даже трудно себе представить, сколь важным было это достижение, – писал Эрнест Джонс. – Всем первопроходцам знакомы трудности, с которыми приходится сталкиваться при достижении заветной цели. Однако данный подвиг уникален, так как Фрейд был первым в исследовании глубин бессознательного».
Сам Фрейд оказался менее категоричен. Нам известно, что он рассматривал «Толкование сновидений» как часть самоанализа, а его письма к Флиссу изобилуют описаниями успехов и препятствий на пути непрерывного и безжалостного исследования себя. «Мой самоанализ прерван, – писал он другу в ноябре 1897 года. – И я теперь понял причину этого. Дело в том, что я могу анализировать самого себя, лишь пользуясь объективно полученными знаниями (как если бы я был посторонним)». Вывод безрадостен: «Подлинный самоанализ в действительности невозможен, иначе больше не было бы заболеваний». Тем не менее Фрейд позволил себе определенную непоследовательность, объяснить которую может лишь беспрецедентный характер его работы. В том же письме, в котором декларировалась невозможность подлинного самоанализа, он вспоминает, как перед летним отпуском говорил Флиссу: «Главный пациент, который меня занимает, – это я сам», а после путешествия внезапно начался самоанализ, которого прежде не было и следа. Позже Фрейд станет защищать самоанализ как способ для психоаналитика распознать и таким образом нейтрализовать собственные комплексы. Однако в то же время он будет настаивать, что психоанализ, проведенный другим, является гораздо более эффективным путем самопознания. Любопытно, что Зигмунд Фрейд не приравнивал изучение самого себя к полному самоанализу. В своем известном труде «Психопатология обыденной жизни» он скромно отзывается о своих действиях, называя их самонаблюдением. В 1898 году, оглядываясь назад, Фрейд вспоминает: «…на сорок третьем году жизни начал уделять внимание остаткам воспоминаний моего детства». Это звучит менее строго, менее возвышенно и явно менее внушительно, чем «самоанализ».
Колебания Фрейда и его скромная многоречивость вполне уместны. Психоанализ, каким бы односторонним он ни был, – это всегда диалог. Психоаналитик, по большей части молчаливый партнер, предлагает толкования, до которых пациент предположительно не смог бы дойти сам. Если бы он мог это сделать, как утверждал Фрейд, то не было бы никаких неврозов. В то время как пациент, раздуваясь от гордости или придавленный чувством вины, искажает мир и свое место в нем, психоаналитик не хвалит его и ничего не комментирует, а лишь кратко отмечает, что рассказанное позволяет выработать терапевтический взгляд на реальность. И, вероятно, еще более важным – и невозможным при самоанализе – является тот факт, что психоаналитик, относительно анонимный, внимательный и пассивный, предлагает себя в качестве экрана, на который проецируются все страсти пациента, любовь и ненависть, привязанность и враждебность, надежды и тревоги. Этот перенос, от которого в значительной степени зависит лечебное воздействие процесса психоанализа, по определению является взаимодействием двух человеческих существ. Трудно представить, как при самоанализе можно воспроизвести регрессивную атмосферу, которую своим невидимым присутствием создает психоаналитик, а также его тон и долгое молчание… Другими словами, психоаналитик становится для пациента тем, кем стал для Фрейда Флисс, – вторым «Я». Как мог Фрейд, каким бы смелым или оригинальным он ни был, стать своим вторым «Я»?
В любом случае в конце 90-х годов XIX столетия Фрейд подверг себя самому тщательному самоанализу – всесторонней, глубокой и непрерывной переписи своих фрагментарных воспоминаний, тайных желаний и эмоций. Из дразнящих обрывков и кусочков он реконструировал фрагменты забытого детства и с помощью таких глубоко личных реконструкций, соединенных с его клиническим опытом, пытался очертить контуры человеческой личности. Для такой работы у него не было ни прецедента, ни учителей. Приходилось самому изобретать правила, прямо в процессе. По сравнению с анализировавшим самого себя Фрейдом большинство авторов подробных автобиографий, от святого Антония до Жан-Жака Руссо, независимо от глубины их догадок и искренности откровений, выглядят необыкновенно сдержанными. Об этом говорит и гипербола Эрнеста Джонса. Однако некоторые важные подробности самоанализа Фрейда остаются неясными. Вне всяких сомнений, он занимался самоанализом ежедневно, но посвящал ли Фрейд этому свободное время по вечерам или перерывы между приемом пациентов? А может, он погружался в глубокие, зачастую пугающие размышления во время послеобеденной прогулки, которую предпринимал, чтобы отдохнуть от обязанностей профессионального слушателя и купить сигары?
Это все, что мы знаем. Метод, который Зигмунд Фрейд использовал для самоанализа, был свободной ассоциацией, а материал, на который он в основном опирался, предоставлялся снами. Впрочем, снами Фрейд не ограничивался. Он также собирал воспоминания, оговорки и описки, забывание стихотворных строк, имен пациентов и позволил этим подсказкам вести себя от идеи к идее через «обычные окольные пути» свободной ассоциации. Однако самым надежным и самым богатым источником спрятанной информации были его сны. В середине 90-х годов Фрейд объяснял суть неврозов своих пациентов, интерпретируя их сны, и полагал: «только благодаря этим успехам я и смог выстоять». Он продолжал самоанализ. «Вскоре он показался мне необходимым, я изучил ряд своих сновидений, позволивших мне восстановить в памяти все обстоятельства моего детства». Среди всего сонма окружающих загадок, говорил он Флиссу, самым прочным источником ему кажется прозрение сна. Неудивительно, что его самоанализ формировал те самые сны, которые Фрейд затем истолковывал. Ему снилось, что «старый Брюкке» дал ему странное задание – препарировать нижнюю часть своего собственного тела, и он объяснил это отсылкой к самоанализу, который был связан с сообщением сновидений и раскрытием детских сексуальных ощущений.
Письма Фрейда Флиссу демонстрируют, что это был тяжелый труд, приносящий как радости, так и разочарования. «Нечто во мне зреет и бурлит», – писал он в мае 1897 года. Оставалось лишь ждать нового всплеска. Но озарения не приходят по команде. В середине июня Фрейд признался, что разленился, пребывает в интеллектуальном застое и ведет растительную летнюю жизнь: «С последнего всплеска ничего не забурлило и ничего не изменилось». Однако он предчувствовал, что должно произойти нечто важное. «Думаю, – писал Фрейд четыре дня спустя, – что сейчас я пребываю в коконе, и только Богу известно, что за существо из него выйдет». Зная по своим пациентам о сопротивлении, теперь он испытывал его на собственном опыте. «Я до сих пор не знаю, что происходило у меня внутри, – признавался Фрейд другу в начале июля. – Нечто из глубочайших глубин моего невроза затрудняло какой-либо прогресс в понимании неврозов, и неким образом ты также был во всем этом замешан». Тот факт, что Флисс оказался косвенным образом связан с трудностями Фрейда, делал эту паузу еще более неприятной. Далее он пишет: «…уже несколько дней мне кажется, что тьма скоро рассеется. Я замечаю, что тем временем добился значительного прогресса в моей работе; на самом деле меня временами посещают озарения». Фрейд, всегда учитывающий влияние окружающей среды на мышление, считал, что этому временному параличу способствовали летняя жара и переутомление. Тем не менее его поддерживало убеждение, что если он будет ждать и продолжать анализ, то таящийся в глубинах материал всплывет на поверхность его сознания.
Эта уверенность в себе была непрочной. «После первоначального прилива веселья, – писал Фрейд в августе с курорта Аусзе, – я теперь наслаждаюсь периодом плохого настроения». Он старался справиться со своей незначительной истерией, очень осложнившейся вследствие работы, но остальной самоанализ приостановился. Фрейд признавал, что этот анализ идет как никогда трудно, однако выражал уверенность, что его следует довести до конца. Это была важная часть его работы. Фрейд оказался прав – его самоанализ был необходимой стадией на пути создания теории мышления. Постепенно сопротивление ослабевало. В конце сентября, вернувшись из отпуска, он написал Флиссу свое знаменитое письмо, в котором объявлял, что больше не верит в теорию совращения. К октябрю Фрейд сумел преодолеть пьянящую смесь самопознания и теоретической ясности. «За последние четыре дня самоанализ, – сообщал он Флиссу, – который я считаю обязательным для прояснения всей проблемы, продолжается во сне и дал мне весьма ценные объяснения и подсказки». Именно в это время он вспомнил няню-католичку, которая была у него в детстве, образ обнаженной матери, желание смерти младшему брату и другие вытесненные в подсознание эпизоды детства. Они были не совсем точными, но в качестве фантазий служили незаменимыми указателями на пути к самопознанию.
Вспышки сопротивления приводили к коротким и болезненным перерывам в работе. Затем приходили новые воспоминания, новые идеи. У Фрейда было такое чувство (как он красочно описывал в конце октября), словно его насильно тащат через все прошлое, и при этом мысли быстро зацепляются друг за друга: «Настроения меняются, как пейзажи перед пассажиром поезда». Его практика была «безнадежно мала», и поэтому он мог жить «только для «внутренней» работы». Фрейд цитировал «Фауста» Гёте, чтобы передать свое психологическое состояние: любимые тени появлялись подобно старому, полустертому мифу, принося с собой дружбу и первую любовь, «а также первые страхи и неприятности. Многие печальные секреты жизни возвращались к своим корням; многие предметы гордости и привилегии понимали скромность своего происхождения». Бывали дни, как выражался Фрейд, через которые он буквально волок себя, не умея разгадать смысл сна или фантазии, но они сменялись «…днями, когда вспышка молнии освещала связи и позволяла мне понять давно минувшее как подготовку к настоящему». Все это казалось ему не только невероятно трудным, но и чрезвычайно неприятным. Почти каждый день самоанализ становился причиной нечистых желаний и дискредитирующих поступков. И все же Фрейд радовался, последовательно избавляясь от иллюзий о себе самом. Невозможно передать, писал он Флиссу в начале октября 1897 года, саму идею интеллектуальной красоты работы. Интеллектуальная красота… Зигмунд Фрейд всегда получал эстетическое удовольствие от изящества своих находок и формулировок.
Наконец все стало на свои места. Фрейд понял, что извлеченные из памяти чувство любви к матери и чувство ревности к отцу были чем-то бо2льшим, чем личная идиосинкразия. Скорее всего, писал он Флиссу, эдиповы взаимоотношения ребенка с родителями есть универсальный феномен раннего детства, который может объяснить удивительную власть «Царя Эдипа» и, возможно, «Гамлета». Эти дни отмечены и другими пугающими открытиями: подсознательное чувство вины, стадии сексуального развития, причинная связь между внутренними – «эндопсихическими» – мифами и религиозными верованиями, «семейная любовь», в которой у многих детей возникают грандиозные фантазии относительно родителей, разоблачительная природа оговорок и ошибочных действий, сила смещенных в подсознание агрессивных чувств и (он никогда об этом не забывал) сложные механизмы формирования снов. Фрейд даже нашел психологическое объяснение наркотической зависимости: это вытесненная мастурбация – идея имела для него, с его непреодолимой тягой к сигарам, особое значение.
Несмотря на череду озарений, которая пришлась в основном на период с осени 1897 до осени 1898 года, его периодически преследовали моменты творческого кризиса и разочарования. Неожиданно Фрейд, признававшийся, что плохо переносит вино – «даже капля алкоголя делает меня абсолютно бестолковым», – нашел в нем утешение. Он искал «силу в бутылке бароло», призывал на помощь «друга марсалу» и объявлял вино добрым товарищем. Стакан или два позволяли ему чувствовать бо2льший оптимизм, чем в состоянии, когда он был абсолютно трезвым, но не могли надолго приглушить сомнения. Кроме того, писал Фрейд Флиссу, он опасался пристраститься к очередной вредной привычке. Временами, признавался он, «…я чувствую себя истощенным, мои внутренние источники почти иссякли, исчезла всякая восприимчивость. Я не хочу писать тебе об этом слишком подробно, чтобы не походить на жалующегося нытика».
К счастью, дети, которые росли у него на глазах, по-прежнему доставляли Фрейду радость, и он сообщал Флиссу о беспокоящей его диарее Софи, об умных замечаниях Оливера или о скарлатине Эрнста. «Аннерль превосходно развивается; она похожа на Мартина, и внешне, и характером», – пишет он в одном из своих отчетов. «Стихи Мартина, исполненные самоиронии, чрезвычайно занимательны». Не забывал Фрейд и об интересе Флисса к материалу, который мог свидетельствовать в пользу его биоритмических циклов. Старшая дочь Матильда быстро взрослела, и в июне 1899 года Фрейд сообщил Флиссу – с требуемой точностью – о том, что у нее начались менструации: «25 июня Матильда стала женщиной, немного преждевременно». Однако напряженная работа над книгой о сновидениях часто становилась причиной его мрачного расположения духа. Фрейд не мог понять, то ли он стареет (ему было чуть за сорок), то ли все дело в колебаниях настроения. Приступы хандры периодически повторялись, но были короткими. Фрейд привык к ним и научился просто ждать их окончания. Ему по-прежнему был нужен Флисс в качестве аудитории, и, к его величайшему удовольствию, друг продолжал оставаться его вторым «Я», лучшим критиком и читателем. Фрейд признавал, что работать совсем без публики не может, но заявлял, что ему достаточно аудитории из одного человека, достаточно, как он говорил Флиссу, «писать только для тебя».
Тем не менее зависимость от Вильгельма скоро начнет ослабевать. Одно из преимуществ самоанализа заключалось в том, что он обнажал запутанные корни веры в своего «демона» из Берлина и таким образом ускорял освобождение от второго «Я». Фрейд продолжал делиться мыслями с Флиссом, отправлял ему главы из книги о сновидениях и спрашивал совета относительно стиля и защиты врачебной тайны пациентов. Он даже позволил Флиссу наложить вето на «сентиментальный» эпиграф из Гёте. Подчинение редакторской правке Флисса обошлось ему еще дороже: по его настоянию Фрейд неохотно удалил из текста важное сновидение. «Превосходный сон и отсутствие нескромности, – с сожалением написал он, – несовместимы друг с другом» – и продолжал оплакивать потерю. Как бы то ни было, упорная работа над его главным произведением подходила к концу. «Время созревания скоро закончится», – сказал Фрейд Флиссу в июле 1898 года. В данном случае он имел в виду Иду Флисс, жену друга, которая скоро должна была родить, но в этой фразе явно чувствуется намек на его собственное состояние, на длительный период вынашивания творческих идей. Флисс, повивальная бабка психоанализа, сделал свое дело и скоро сможет уйти.
Фрейд не просто избавился от Флисса, потому что перестал в нем нуждаться. С того момента, когда он наконец увидел истинные контуры мышления Флисса, его скрытый мистицизм и навязчивую преданность нумерологии, а также тот факт, что убеждения, которые Вильгельм страстно защищал, безнадежно несовместимы с его убеждениями, их дружба была обречена. В начале августа 1900 года Фрейд встретился с Флиссом в Ахензе неподалеку от Инсбрука, идиллическом месте, предназначенном для летнего отдыха. Они серьезно поссорились. Каждый метил в самое чувствительное и самое охраняемое место другого – в ценность, значимость его работы. Это был их последний «конгресс», их последняя встреча. Какое-то время они продолжали обмениваться посланиями, но все реже и реже. Летом 1901-го Фрейд в своем письме еще раз с благодарностью перечислил все, чем обязан Флиссу, но прямо заявил, что они разошлись и что в личном и профессиональном плане он «…достиг пределов своей проницательности». Вильгельм Флисс сыграл выдающуюся роль в истории психоанализа, однако в то, как развивался этот метод после 1900 года, его вклад пренебрежимо мал.