Притягательность исследований
Честолюбивый, не скрывавший своей самоуверенности, блестяще успевавший в школе и жадно читающий, юный Фрейд имел все основания считать, что перед ним открывается перспектива для выдающейся карьеры в той области, которую позволит ему выбрать суровая действительность. «В гимназии, – вспоминал он в своем автобиографическом очерке, – я был первым учеником на протяжении семи лет, находился благодаря этому на особом положении, меня почти не спрашивали». Табели успеваемости, которые он сохранил, неизменно свидетельствуют о примерном поведении и прекрасных успехах в учебе. Родители, естественно, предсказывали ему великие свершения, а другие люди, например преподаватель религии и друг его отца Самуэль Хаммершлаг, с готовностью обосновывали их излишне оптимистичные и экстравагантные ожидания.
Безусловно, прежде чем приступить к воплощению в жизнь родительских (и своих, разумеется) надежд, Фрейд прошел через подростковый переходный обряд – первую любовь. В 1872 году, в 16-летнем возрасте, он приехал во Фрайберг в гости. Среди его спутников был Эдуард Зильберштейн, самый близкий друг тех лет. Вдвоем они основали тайную «Испанскую академию», в которой кроме них не было других членов, в шутку обращались друг к другу по именам двух собак из произведений Сервантеса и в дополнение к обширной корреспонденции на немецком языке обменивались конфиденциальными письмами на испанском. В одном эмоциональном послании Фрейд признавался в легкой тоске из-за отсутствия друга и жажде «душевного» разговора. Другое послание содержит предостережение: «Да не коснется чужая рука этого письма» – «No mano otra toque esa carta». В этом письме Фрейд поделился с другом самыми сокровенными чувствами – рассказал о своей влюбленности.
По всей видимости, предметом привязанности Сигизмунда была Гизела Флюс, годом младше его, сестра еще одного школьного друга, тоже из Фрайберга. Он очень увлекся этой, по его словам, полунаивной и полуобразованной девушкой, но скрывал свои чувства, виня свой «бессмысленный гамлетизм» и робость за неспособность подарить себе удовольствие от разговора с ней. Фрейд продолжал называть Гизелу – как и предыдущие несколько месяцев – Ихтиозаврой, прозвищем, которое представляет собой утонченную игру слов, связанных с ее фамилией: Флюс переводится с немецкого как «река», а ихтиозавр был речным созданием, разумеется вымершим. Однако «первый восторг» Сигизмунда, как он сам выражался, ограничился лишь робкими фантазиями и несколькими встречами, оставившими у обоих чувство неловкости.
На самом деле признание Фрейда своему другу Зильберштейну заставляет предположить, что весь этот эпизод был запоздалым эдиповым влечением: он подробно описывает достоинства матери Гизелы – ее ум, культуру, разносторонность, неизменную жизнерадостность, мягкость в обращении с детьми, сердечность и гостеприимство, в том числе по отношению к нему. Именно фрау Флюс, а не Гизела была истинным объектом его безмолвной, мимолетной юношеской страсти. «Похоже, – признавался Фрейд, интуитивно предвосхищая тот тип восприятия, которому впоследствии посвятит жизнь, – я перенес уважение к матери на дружеские чувства к дочери».
Однако вскоре Сигизмунд обратился к более серьезным проблемам. Ему предстояло поступать в университет, и выбор карьеры, как и стремление к славе, сопровождался внутренними конфликтами и болезненными, хорошо запомнившимися неудачами. В «Толковании сновидений» он вспоминает унизительный случай, произошедший, когда ему было семь или восемь лет. Однажды вечером он помочился в спальне родителей, в их присутствии. Впоследствии психоаналитик Фрейд объяснит, почему у мальчиков может возникать такое желание. Якоб Фрейд, рассердившись, сказал сыну, что из него ничего не выйдет. Воспоминания об этом преследовали юного Фрейда на протяжении многих лет. Это стало страшным ударом по самолюбию, который снова и снова появлялся в его снах. Возможно, все было не совсем так. Но поскольку искаженные воспоминания не в меньшей, а возможно, и в большей степени отражают истину, чем точные, память об этом случае, по всей видимости, вместила в себя его желания и его страхи. Как бы то ни было, Фрейд признавался, что всякий раз, вспоминая тот эпизод, он поспешно перечислял свои достижения, как будто торжествующе демонстрировал отцу, что из него все-таки кое-что вышло. Если он действительно помочился в спальне родителей, это был из ряда вон выходящий случай в семье Фрейд: сдержанный ребенок поддался внезапному, неодолимому порыву, а любящий отец отреагировал вспышкой раздражения, которая быстро прошла. А в целом многообещающий мальчик не мог сделать ничего дурного – и не делал.
Порывы, оживившие стремление Фрейда занять высокое положение в обществе, из которых нельзя исключить потребность отомстить и реабилитировать себя, были далеко не очевидны. Поэтому мотивы, заставившие его выбрать медицину, и курс, которым он следовал, определившись с выбором, выявить очень трудно. Свидетельство Фрейда, будучи фактически точным, требует толкования и объяснения. Он пишет о внутренних конфликтах, но благородно упрощает их разрешение. «Под сильным влиянием своего друга и старшего товарища по гимназии, сделавшегося затем политиком, и я хотел изучать юриспруденцию, чтобы посвятить себя общественной деятельности». Этим школьным другом был Генрих Браун, впоследствии ставший редактором и одним из самых известных политиков социал-демократического толка. Далее Сигизмунд добавляет: «Между тем меня сильно привлекало актуальное в те годы учение Дарвина, ибо казалось, что оно способно дать ключ к постижению мира, и еще я помню, что решение поступать на медицинский факультет я принял после того, как незадолго до экзаменов на аттестат зрелости услышал популярную лекцию профессора Карла Брюля, посвященную прекрасному фрагменту Гёте «Природа».
В этой истории есть признаки мифотворчества или, по крайней мере, избыточного упрощения. Карл Бернхард Брюль, известный специалист по сравнительной анатомии и профессор зоотомии Венского университета, был популярным лектором, умевшим увлечь слушателей. Фрагмент, который повлиял на выбор Фрейда, представляет собой эмоциональный и восторженный гимн, восхваляющий эротизированную природу как всеобъемлющую, вечно обновляющуюся мать, которая способна задушить в своих объятиях. Да, он мог стать последним толчком к принятию решения, которое уже зрело в сознании Фрейда. Тот сам не раз об этом говорил. Однако сие ни в коем случае не было внезапным откровением. Слишком многое должно было произойти, чтобы отрывок из произведения Гёте приобрел для Фрейда такое значение. И вообще, это был не Гёте…
Мы не знаем точный ход мыслей Фрейда, но в середине марта 1873 года он сообщил своему другу Эмилю Флюсу – тоном, который сам Сигизмунд скромно назвал пророческим, – что может преподнести кое-какие новости, возможно самые важные в его жалкой жизни. Он и далее выражался туманно и уклончиво, в несвойственной ему манере: «Я не хочу говорить о чем-то еще неокончательном, несвершившемся, чтобы потом не пришлось брать свои слова обратно». Наконец, 1 мая Фрейд переборол себя и решился внести ясность. «Если я приподниму завесу тайны, ты не будешь разочарован? – спрашивал он Флюса. – Теперь представь: я решил посвятить себя естественным наукам». Фрейд отвергает карьеру юриста, но, сохраняя легкомысленный тон, не отступает от юридического лексикона, словно намекает на сохранившуюся тягу к профессии, от которой отказался: «Я буду исследовать документы природы тысячелетней давности и, возможно, лично подслушаю ее вечный судебный процесс, поделюсь своими победами с каждым, кто пожелает узнать». Эта краткая остроумная фраза намекает на серьезность конфликтов, которые были преодолены или, скорее, решительно отброшены. В августе того же года Фрейд вложил в письмо к Зильберштейну отпечатанную визитную карточку с надписью: «Сигизмунд Фрейд / студ. юр.». Возможно, сие была шутка, но в ней виден намек на сожаления.
В 1923 году Фриц Виттельс, венский психиатр, который стал одним из первых независимых последователей Фрейда и его первым биографом, проницательно заметил, что утверждение Фрейда о том, какую роль сыграл фрагмент «Природа» в его жизни, похоже на защитную память, своего рода безобидное воспоминание, за мнимой ясностью которого скрывается некий более важный и не такой однозначный прошлый опыт. Образ матери, вызванный фрагментом, который прочитал Брюль, с обещанием любви и защиты, обволакивающей нежности и неиссякаемого источника пищи, мог показаться Фрейду, в то время впечатлительному юноше, привлекательным. Как бы то ни было, «Природа» упала на подготовленную почву.
Кроме того, крайне маловероятно, что предпочесть медицину юриспруденции помог откровенный и практичный совет отца: Фрейд не преминул письменно засвидетельствовать: «…мы были стеснены в средствах, но мой отец потребовал, чтобы, выбирая профессию, я следовал исключительно своим склонностям». Если же воспоминания о «Природе» Гёте представляли собой защитную, искаженную память, то скрывали они, скорее всего, не рациональные, а эмоциональные мотивы. Выбрав медицину по собственной воле, Фрейд тем не менее отмечал в своем «Жизнеописании» – в эссе, где автобиография вплетена в историю психоаналитического движения: «Никакой особой любви к профессии и деятельности врача я тогда не испытывал, как, впрочем, не испытываю ее и сегодня. Скорее мною руководила своего рода жажда знаний…» Это одно из самых важных высказываний биографического характера, когда-либо опубликованных Фрейдом. Впоследствии психоаналитик Зигмунд Фрейд укажет на сексуальное любопытство юношей как на истинный источник стремления к научному исследованию, поэтому вполне логично рассматривать эпизод в родительской спальне, когда ему было семь или восемь лет, как откровенное и довольно грубое проявление такого любопытства, впоследствии реализовавшегося в научных исследованиях.
Изучение медицины сулило не только сублимацию примитивной тяги к знаниям, но и психологическое вознаграждение. Юношей, как впоследствии отметил Фрейд, он еще не осознавал ценности наблюдений, которые предполагают сдержанность и объективность, для удовлетворения своего ненасытного любопытства. Незадолго до женитьбы он сочинил для своей невесты короткий «автопортрет», в котором просматривается то же отсутствие холодной сдержанности: Фрейд чувствовал себя наследником «…всех страстей наших предков, когда они защищали свой храм». Бессильный, не способный выразить «жаркие страсти в стихах или прозе», он всегда «подавлял» себя. Когда много лет спустя биограф Фрейда Эрнест Джонс спросил, много ли философских трудов тот прочитал, мэтр ответил: «Очень мало. Будучи молодым человеком, я имел чрезмерное пристрастие к размышлению и безжалостно подавлял его». В последний год своей жизни Фрейд в том же духе рассуждал об определенной сдержанности перед лицом своей субъективной склонности чрезмерно поддаваться воображению и научной любознательности. Вне всяких сомнений, он считал важным не сдерживать свое научное воображение, особенно в годы исследований, но в его самооценке – в письмах, научных статьях и записанных беседах – проглядывают определенные опасения утонуть в трясине размышлений, а также сильное стремление к самоконтролю. На третьем курсе университета, в 1875 году, Фрейд все еще собирался получить степень доктора философии, специализируясь на философии и зоологии, но в конечном счете победила медицина, и его обращение к медицине – скрупулезной, дотошной, эмпирической и ответственной науке – было желанием не обнять любящую и удушающую мать-природу, а убежать от нее, или, по крайней мере, держать ее на расстоянии. Медицина была частью победы над собой.
Еще до окончания с отличием гимназии – в 1873 году – Фрейд понял, что из всей природы ему больше всего хочется понять природу человека. Его жажда знаний, как он заметил впоследствии, была направлена в большей степени на человеческие отношения, чем на естественно-научные предметы. Он еще в юности демонстрировал это свое отношение в письмах самым близким друзьям, которые наполнены откровенным любопытством и субъективными ощущениями. «Мне доставляет удовольствие, – писал Фрейд Эмилю Флюсу в 1872 году, когда ему было 16 лет, – осознавать прочность нитей, которыми переплетены случай и судьба вокруг всех нас». Несмотря на молодость, Фрейд уже пришел к выводу о крайней подозрительности только поверхностного общения. «Я заметил, – жаловался он Эдуарду Зильберштейну летом 1872-го, – что ты позволяешь мне узнавать лишь об отдельных происшествиях в твоей жизни, но совсем не делишься своими мыслями». Он уже стремился найти более глубокие откровения. Описывая международную выставку, которая проходила в Вене в 1873 году, Фрейд охарактеризовал ее как приятную и милую, но не увидел в ней ничего выдающегося. «Я не смог найти широкую, связную картину человеческой деятельности, подобно тому, как невозможно определить особенности ландшафта по гербарию». «Величие мира, – продолжал он, – основано на множестве возможностей, но, к несчастью, это не является прочной основой для нашего самопознания». Это слова прирожденного психоаналитика.
Двойственное отношение Фрейда к медицинской практике тем не менее не смогло ослабить его желание лечить людей или удовольствие от исцеления больных. В 1866 году, 10-летним школьником, он энергично проявлял свои гуманистические наклонности, умоляя учителей организовать кампанию по сбору бинтов для австрийских солдат, раненных на войне с Пруссией. Почти десятью годами позже, в сентябре 1875-го, уже проучившись два года на медицинском факультете, Фрейд признался Эдуарду Зильберштейну: «Теперь у меня не один идеал. К теоретическому прошлых лет прибавился практический. В прошлом году, когда меня спросили о самом большом желании, я ответил: лаборатория и свободное время или океанское судно и все необходимые для исследователя инструменты». Рассказывая о своих мечтах, Фрейд явно имел в виду Дарвина, которым он восхищался, и плодотворные годы, проведенные великим ученым на «Бигле». Впрочем, поиск научной истины был не единственным желанием Фрейда. «Теперь же, – продолжал он, – я думаю, что мне следовало бы ответить: большая больница и много денег, чтобы укротить некоторые из недугов, которые обрушиваются на наши тела, или вообще стереть их с лица земли». Это желание бороться с болезнями периодически прорывалось наружу. «Сегодня я пришел к пациенту, не зная, как проявить необходимые ему внимание и сочувствие, – писал он своей невесте в 1883 году. – Я был таким усталым и апатичным». Но, услышав жалобы больного, Фрейд тут же встряхнулся: «Я понял, что у меня есть дело и я тут нужен».
Безусловно, самая устойчивая сублимация детского любопытства привела к научным исследованиям загадок сознания и культуры. В 1927 году, оглядываясь назад, Фрейд утверждал, что никогда не был настоящим врачом и после долгого окольного пути снова нашел свое первоначальное направление. В последней автобиографической заметке, написанной в 1935-м, когда ему было почти 80 лет, он вновь говорил о своего рода регрессивном развитии. Пройдя долгий окольный путь через естествознание, медицину и психотерапию, он вернулся к тем проблемам культуры, которыми был увлечен в юности, когда его мышление «только еще пробуждалось». Этот путь, как мы вскоре выясним, был не таким окольным, как предполагают слова самого Фрейда. Все сказанное выше лило воду на его мельницу.
Поступив в венский университет, Фрейд сразу столкнулся с таким неприятным явлением, как антисемитизм, злившим его и оставившим такой сильный отпечаток в памяти, что он уделил ему значительное место в автобиографии, написанной полвека спустя. Фрейд считал необходимым отметить, что его реакцией были вызов и даже грубость. Обычно он обращал гнев себе на пользу. Студенты из числа христиан необоснованно предполагали, что, будучи евреем, Фрейд почувствует свою неполноценность и отчужденность от австрийского народа – nicht volkszugeho#rig. Однако он со всей решительностью отвергал это приглашение к унижению: «Я никогда не понимал, почему я должен стыдиться своего происхождения или, как начали тогда говорить, своей расы». С таким же самоуважением и без больших сожалений он отказался от сомнительной привилегии быть таким, как все, полагая, что изоляция пойдет ему на пользу. Если его судьба в том, чтобы быть в оппозиции, полагал Фрейд, то этим «подготовлялась привычка к известной независимости суждений». Вспоминая честного и отважного доктора Стокмана из пьесы Ибсена «Враг народа», Фрейд открыто заявляет, что доволен своим исключением из числа «сплоченного большинства».
Это не просто хвастовство. Сохранились письменные свидетельства силы духа и смелости Фрейда. В начале 1875 года он сказал Эдуарду Зильберштейну, что его вера в общепризнанное ослабла, а тайная склонность к мнению меньшинства усилилась. Эта позиция помогала ему противостоять медицинскому истеблишменту и укоренившимся взглядам, но антисемиты всегда приводили его в бешенство. В 1883 году, путешествуя поездом, он в очередной раз столкнулся с ними. Недовольные тем, что Фрейд открыл окно, чтобы впустить свежий воздух, они назвали его жалким евреем, язвительно отозвались о его нехристианском эгоизме и пригрозили, что поставят на место. Нисколько не смутившись, Фрейд дал отпор своим оппонентам, повысил голос и в конечном счете одержал победу над этим сбродом, как он выразился. Другой подобный случай вспоминал его сын Мартин. В 1901 году на баварском летнем курорте Тумзее Фрейд обратил в бегство компанию примерно из десяти мужчин и нескольких поддерживавших их женщин, которые выкрикивали антисемитские оскорбления Мартину и его брату Оливеру, яростно набросившись на них с тростью. Возможно, Фрейду такие моменты приносили удовлетворение, контрастируя с пассивной покорностью, с которой относился к оскорблениям его отец.
Но время для подобных стычек пока не пришло. Университетская жизнь 70-х годов XIX века еще не была обезображена антисемитскими выступлениями студентов, как это произошло позже. Пока же от Фрейда требовалась только сила духа – и направление. Он поступил в университет довольно рано, в 17 лет, а окончил учебу поздно, когда ему было уже 25. Неуемное любопытство и увлеченность исследованиями не позволили ему получить диплом врача за пять лет обучения, как это было принято в то время. Широта интересов Фрейда оказалась запрограммированной. «Первый год в университете, – объявлял он своему другу Зильберштейну, – я полностью потрачу на изучение гуманистических предметов, которые не имеют никакого отношения к будущей профессии, но которые будут мне полезны». Он клялся, что если его спросить о планах, то он откажется дать определенный ответ и скажет лишь – ученый, профессор, что-то вроде того. Несмотря на критическое отношение к философии и к тем, кто, подобно Зильберштейну, как писал Фрейд, «обратились к философии от отчаяния», в эти годы сам он прочитал много философских работ. Следует, однако, заметить, что наибольшую пользу ему принесло знакомство с трудами такого мыслителя, как Людвиг Фейербах. «Из всех философов, – делился Фрейд с Зильберштейном в 1875 году, – я больше всего восхищаюсь этим человеком и преклоняюсь перед ним».
Наследник эпохи Просвещения XVIII столетия, подобный Фрейду, не мог не восхищаться Фейербахом, самым сильным в интеллектуальном плане из левого крыла гегельянцев. Фейербах придерживался стиля, свободного от сухих абстракций, к которым тяготела немецкая научная проза, и агрессивной манеры, очаровывавшей или отпугивавшей читателей, когда он обрушивался на «избитые спекулятивные фразы или анонимные недостойные приемы» своих хулителей. Фейербах многому научил Фрейда, как по сути, так и в отношении стиля: философ считал своей обязанностью разоблачать богословие, раскрывать его абсолютно земные корни, гнездящиеся в человеческом опыте. Богословие должно превратиться в антропологию. Строго говоря, Фейербах не был атеистом; он стремился скорее спасти истинную суть религии от теологов, чем уничтожить ее. Однако его учение и метод способствовали формированию атеистических взглядов. Смысл исследования религии, как он писал в своей самой знаменитой книге «Сущность христианства», впервые опубликованной в 1841 году, заключалась в уничтожении иллюзии, причем иллюзии разрушительной. Фрейд, который тоже стал считать себя разрушителем иллюзий, полностью согласился с этой позицией.
Фейербах был близок по духу Фрейду и в другом отношении: к большей части философии он относился так же критично, как к теологии. Фейербах предлагал свой способ философствования как полную противоположность «распада», абсолютного, нематериального, самодовольного умозрения. Фактически он признавал (или, скорее, объявлял), как впоследствии и Фрейд, что у него отсутствует «…формально философский, систематический, энциклопедическо-методологический» талант. Он стремился найти не системы, а действительность и даже не считал свою философию философией, а себя философом. Фейербах писал: «Я – только духовный естествоиспытатель» – geistiger Naturforscher. Точно так же мог бы охарактеризовать себя Зигмунд Фрейд.
Философские изыскания Фрейда, когда он был еще юным студентом университета, привели его в будоражащий и притягательный кружок философа Франца Брентано. Фрейд прослушал не менее пяти курсов лекций и семинаров, предлагавшихся этим чертовски умным, по его словам, парнем, этим гением, и искал с ним личных встреч. Брентано, бывший священник, являлся убедительным сторонником Аристотеля и эмпирической психологии. Одновременно верящий в Бога и уважавший Дарвина, он заставил Фрейда сомневаться в своих атеистических воззрениях, которые тот принес с собой в университет. «Теперь, – признавался Фрейд Зильберштейну, когда влияние Брентано было максимальным, – я больше не материалист, но еще не верующий». Однако Фрейд так и не обратился к Богу. В глубине души он был, как писал своему другу в конце 1874 года, безбожный студент-медик и эмпирик. Разобравшись с убедительными аргументами, которыми засыпал его Брентано, Фрейд вернулся к неверию и навсегда остался в этом убеждении. Однако Брентано способствовал развитию мышления Фрейда, а его работы по психологии оставили глубокий след в сознании молодого человека.
Вся эта интеллектуальная деятельность, похоже, была весьма далека от изучения медицины, но Фрейд, как будто плывший по течению, искал то, к чему стремилась его душа. Наследием этих лет стали не оставлявшие его всю жизнь сомнения относительно специализированного изучения медицины. За исключением возможностей прослушать интересные лекции и выполнить увлекавшие исследования, достоинства медицинского образования, очевидно, казались Фрейду сомнительными. Но вот что касается профессоров… О таких учителях можно было только мечтать. В период пребывания Фрейда в Венском университете в качестве студента и исследователя медицинский факультет представлял собой избранное общество превосходных специалистов. Большинство его членов были немцами: Карл Клаус, возглавлявший Институт сравнительной анатомии, знаменитый физиолог Эрнст Брюкке и Герман Нотнагель, заведующий кафедрой медицины внутренних органов, были уроженцами Северной Германии и получили образование в Берлине, а Теодора Бильрота, знаменитого хирурга, талантливого музыканта-любителя и одного из ближайших друзей Брамса, переманили в Вену после заведования кафедрами в родной Германии и в Цюрихе. Эти профессора, светила в своих областях, создавали в провинциальной Вене атмосферу интеллектуальной исключительности и космополитической широты взглядов. Не случайно, что именно в эти годы медицинский факультет привлекал множество студентов из-за рубежа – из других европейских стран и из Соединенных Штатов. Американский невролог Генри Хан в неофициальном, но чрезвычайно информативном «Путеводителе по Европе для студентов-медиков» (Guide to American Medical Students in Europe), опубликованном в 1883 году, давал Вене наивысшую оценку. «Помимо преимуществ по части медицины, – писал он, – Вена приятный для жизни город». Хан восхвалял кафе, оперу, скверы, а также жителей – добросердечных, красивых, любящих удовольствия.
Фрейд во многом не согласился бы с этими пышными аттестациями. Он имел не самый приятный опыт общения с венцами, не слишком часто посещал кафе и редко ходил в оперу. Однако он с радостью присоединился бы к описанию медицинского факультета Венского университета как коллектива выдающихся личностей, специалистов с международным авторитетом. В глазах Фрейда профессора обладали еще одним достоинством: их не затронула антисемитская лихорадка, грязным пятном расползавшаяся по венской культуре. Их либерализм укреплял уверенность Фрейда в том, что он не пария. Нотнагель, на кафедре которого Фрейд стал работать вскоре после получения диплома, был открытым приверженцем либеральных взглядов. Неутомимый лектор, он в 1891 году основал Общество противодействия антисемитизму. Три года спустя лекции Нотнагеля были сорваны буйными студентами из числа антисемитов… Брюкке, не менее толерантный, чем Нотнагель, хотя и не такой общественно активный, дружил с евреями и, более того, был открытым сторонником политического либерализма, то есть разделял враждебное отношение Фрейда к Римско-католической церкви. Таким образом, у Фрейда были веские основания, причем не только научные, но и политические, чтобы вспоминать своих профессоров как людей, которых он мог уважать и с которых мог брать пример.
В начале лета 1875 года Фрейд удалился на некоторое расстояние от «отвратительной башни» собора Святого Стефана. Он отправился в долгожданное и много раз откладывавшееся путешествие – навестить своих сводных братьев в Манчестер. Англия уже много лет занимала его мысли. Фрейд с детства читал много английских авторов – эта литература ему очень нравилась. В 1873-м, за два года до знакомства со страной, он писал Эдуарду Зильберштейну: «Я читаю английские поэмы, пишу письма по-английски, декламирую английские стихи, слушаю английские описания и жажду английских новостей». Если это будет продолжаться, шутил Фрейд, то он подхватит английскую болезнь. После визита к родственникам в Англию мысли о будущем занимали его не меньше, чем прежде. Англия нравилась ему гораздо больше, чем родина, говорил Фрейд Зильберштейну, несмотря на ее туман и дождь, пьянство и консерватизм. Эту поездку он будет помнить всю жизнь. Семь лет спустя в эмоциональном письме к невесте Фрейд вспоминал неизгладимые впечатления, которые привез с собой домой, разумное трудолюбие Англии и ее благородную преданность общему благу, не говоря уже о преобладающем на Британских островах упрямстве и обостренном чувстве справедливости их обитателей. Знакомство с Англией, писал он, оказало на его жизнь «решительное влияние».
Поездка помогла Фрейду сузить круг своих интересов. Английские научные труды, писал он Зильберштейну, работы Тиндаля, Хаксли, Лайеля, Дарвина, Томсона, Локьера и других, навсегда сделали его поклонником этой нации. Наибольшее впечатление на него произвели их последовательный эмпиризм и нелюбовь к напыщенной метафизике. «Я, – прибавил он, словно в запоздалом раздумье, – еще больше не доверяю философии». Постепенно идеи Брентано отходили на второй план.
Фактически Фрейд какое-то время почти не нуждался в философии. После возвращения он сосредоточился на работе в лаборатории Карла Клауса, который, будучи одним из самых успешных и плодовитых пропагандистов Дарвина на немецком языке, вскоре дал Фрейду возможность проявить себя. Клауса пригласили в Вену, чтобы модернизировать кафедру зоологии и поднять ее до уровня остальных кафедр университета, и он сумел собрать средства на опытную станцию морской биологии в Триесте. Часть пожертвований шла на гранты нескольким талантливым студентам, которые выполняли на станции детально разработанные исследования. Фрейд, который явно был на хорошем счету у Клауса, оказался среди первых, кому была предоставлена такая возможность, и в марте 1876 года он отправился в Триест. Поездка дала ему шанс познакомиться с культурой Средиземноморья, которую Фрейд впоследствии будет с неослабевающим удовольствием «исследовать» каждое лето. Его задание отражало давний интерес Клауса к гермафродитизму: проверить недавнее утверждение польского исследователя Симона Сирского о том, что ему удалось обнаружить у угря половые железы. Это было удивительное открытие – если оно подтвердится. Дело в том, как писал Фрейд в своем отчете, что, несмотря на бесчисленные попытки, предпринимаемые столетиями, молоки у угря обнаружить еще не удалось никому. Если Сирский прав, традиционный взгляд на угря как на гермафродита окажется безосновательным.
Первые усилия Фрейда были тщетными. «Все угри, которых я вскрывал, – признавался он в письме к Зильберштейну, – принадлежали к слабому полу». Однако не в каждом его письме речь шла о науке; Фрейд позволял себе интересоваться не только угрями, но и молодыми женщинами Триеста. Этот интерес, судя по письмам, был сдержанным, чисто академическим. Обнаруживая определенное беспокойство перед лицом соблазна, источаемого чувственными «итальянскими богинями», которых он встречал на прогулках, Фрейд описывает их внешность и косметику, но старается держаться отстраненно. «Поскольку людей вскрывать запрещено, – шутил он, пряча за смехом смущение, – я фактически не имел с ними никаких дел». С угрями у него получалось лучше: после двух поездок в Триест и вскрытия почти 400 рыб Фрейду удалось – частично, не окончательно – подтвердить вывод Сирского.
Это был достойный вклад в науку, но когда Фрейд впоследствии вспоминал свои первые попытки серьезного исследования, то отзывался о них с некоторым пренебрежением. Оценивая свое интеллектуальное развитие, он мог быть крайне несправедливым к себе. Исследование половых желез угрей сформировало у Фрейда привычку к терпеливым и точным наблюдениям, то сосредоточенное внимание, которое он считал обязательным, когда выслушивал своих пациентов. Каковы бы ни были причины этого – из них нельзя исключить и определенную антипатию, – отзывы Фрейда о своей работе с Клаусом окрашены некоторой неудовлетворенностью, причем собой не в меньшей степени, чем другими. Удивительно, что в автобиографических заметках Фрейд ни разу не упомянул имя Клауса.
Совсем другими были его чувства к другому наставнику, великому Брюкке. «В физиологической лаборатории Эрнста Брюкке, – писал он, – я нашел наконец покой и полное удовлетворение». У Фрейда вызывали восхищение – и желание подражать – и сам мэтр Брюкке, и его ассистенты. Один из них, Эрнст фон Флейшль-Марксоу, блистательная личность, по словам Фрейда, даже удостоил его своей дружбы. Среди знакомых Брюкке он также нашел друга, который внес существенный вклад в развитие психоанализа: Йозефа Брейера, успешного, состоятельного, высокообразованного врача и выдающегося физиолога, который был на 14 лет старше его самого. Вскоре между ними установились самые лучшие отношения; Фрейд признал Брейера как своего очередного наставника и сделался постоянным гостем в его доме, причем дружил не только с самим Йозефом, но и с его женой Матильдой, очаровательной и по-матерински заботливой. И это не единственное, что дал Брюкке своему ученику. Шесть лет, с 1876-го по 1882-й, Фрейд работал в его лаборатории, решая задачи, которые ставил перед ним глубоко почитаемый профессор, к явному удовольствию последнего – и себя самого. Раскрывая тайны нервной системы, сначала низших рыб, затем человека, выполняя поручения и оправдывая надежды своего учителя, Фрейд был необыкновенно счастлив. В 1892 году, после смерти любимого наставника, Фрейд назвал своего четвертого ребенка Эрнстом, в честь Брюкке. Это была самая искренняя дань памяти, какую он только мог предложить. Для Фрейда Брюкке был и остался величайшим авторитетом из всех, кто когда-либо воздействовал на него.
Привязанность Фрейда к Брюкке выглядит сыновней, никак не меньше. И действительно, Брюкке был почти на 40 лет старше Фрейда, примерно таким же по возрасту, как его отец. Не подлежит сомнению также, что акт наделения одного человеческого существа характеристиками и значительностью другого может включать переходы гораздо более неправдоподобные, чем тот, благодаря которому Зигмунд Фрейд поставил Эрнста Брюкке на место своего отца Якоба. «Перенос», как назвал бы психоаналитик Фрейд это смещение глубоких чувств, был резким и всеобъемлющим. Однако непреодолимая привлекательность Брюкке в значительной степени определялась тем, что он не являлся отцом Фрейда. Его авторитет был заслуженным, а не дарованным случайностью рождения, и на чрезвычайно важной жизненной развилке, когда Фрейд готовился стать профессиональным исследователем человеческих тайн, такой авторитет был ему необходим. Якоб Фрейд отличался общительностью и жизнерадостностью. Мягкий и покладистый, он словно приглашал к неповиновению. В отличие от него Брюкке был сдержанным, точным вплоть до педантичности, суровым экзаменатором и требовательным начальником. Якоб Фрейд любил читать и обладал определенной эрудицией, характерной для евреев. Брюкке был в высшей степени разносторонним человеком: талантливый художник, он всю жизнь сохранял глубокий, совсем не дилетантский интерес к эстетике и облагораживающе влиял на своих учеников. А одной внешней чертой, глазами, Эрнст Брюкке был поразительно похож на самого Фрейда – но не на его отца. Все знакомые, независимо от того, насколько отличались их описания Зигмунда Фрейда, обязательно отмечали его внимательные глаза, которые словно видели человека насквозь. У Брюкке был такой взгляд, который часто появлялся в сновидениях Фрейда. В одном из снов, так называемом Non vixit, который подробно анализируется в «Толковании сновидений», Фрейд взглядом «убивает» соперника. В результате самоанализа он приходит к выводу, что это искаженные воспоминания реального события, в котором именно Брюкке, а не Фрейд взглядом уничтожает собеседника: «Я был демонстратором в физиологическом институте и должен был являться туда рано утром к началу занятий. Узнав, что я несколько раз опоздал в лабораторию, Брюкке явился туда пунктуально и подождал меня. Когда я явился, он холодно и строго прочел мне нотацию. Дело не в словах, а в том взгляде, с которым были обращены на меня его страшные синие глаза и пред которым я стушевался». Всякий, продолжает Фрейд, кто помнит изумительные – даже в глубокой старости – глаза великого ученого и кто видел его когда-нибудь в гневе, легко сможет понять чувства юного грешника. Брюкке дал Фрейду, юному грешнику, идеал профессиональной самодисциплины в действии.
Философия науки, которую исповедовал Эрнст Брюкке, оказала на Фрейда не меньшее влияние, чем его профессионализм. Он был позитивистом по характеру и по убеждению. Позитивизм представлял собой скорее не упорядоченное философское направление, а всеобъемлющий подход к человеку, природе и методам исследования. Его приверженцы надеялись применить подход естественных наук, вместе с их открытиями и методами, ко все мыслям и поступкам человека, частным и публичным. Например, для такого склада ума характерны взгляды Огюста Конта, жившего в начале XIX века, пророка позитивизма в его самой крайней форме, который считал возможным изучение человеческого общества на надежной основе, ввел термин «социология» и определил эту науку как своего рода социальную физику. Позитивизм, зародившийся в XVIII столетии, в эпоху Просвещения, и отвергавший метафизику почти с такой же решительностью, как теологию, в XIX веке пережил расцвет, основой которого стали впечатляющие достижения физики, химии, астрономии – и медицины, конечно. Брюкке был самым видным представителем этого направления мысли в Вене.
Он привез свой уверенный и амбициозный научный стиль из Берлина. Там в начале 40-х годов, будучи еще студентом медицинского факультета, он присоединился к своему блестящему коллеге Эмилю Дюбуа-Реймону, открыто объявив мусорной кучей предрассудки всего пантеизма, всю мистику природы, все разговоры об оккультных божественных силах, проявляющихся в природе. Витализм, романтическая философия природы, в то время популярная среди естествоиспытателей, с его туманными поэтичными рассуждениями о загадочных внутренних силах, вызывал у них неприятие, будил в них желание страстной полемики. Лишь обычные физико-химические силы, утверждали они, активны в организме. К необъяснимым явлениям следует подходить только с физико-математическим методом или с предположением, что если материи присущи какие-то «новые» силы, то их можно свести к составляющим притяжения и отталкивания. Их идеалом исследователя, по словам Дюбуа-Реймона, был естествоиспытатель, свободный от теологических заблуждений. Их школа окончательно сформировалась после того, как к ним присоединился «человек Возрождения» XIX века Герман Гельмгольц, находившийся на пути к мировой славе за вклад в развитие необыкновенно широкого диапазона областей знания – оптики, акустики, термодинамики, биологии. Влияние этой школы быстро распространялось, и остановить процесс было уже невозможно. Ее члены и приверженцы занимали престижные должности в ведущих университетах и задавали тон в научных журналах. Когда Зигмунд Фрейд учился в Вене, там его задавали позитивисты.
Ближе к концу 1874 года у Фрейда возник план поехать непосредственно к источнику этого движения и провести зимний семестр в Берлине, где он собирался посещать лекции Дюбуа-Реймона, Гельмгольца, а также знаменитого патолога – и прогрессивного политического деятеля – Рудольфа Вирхова. От этой перспективы, писал Фрейд Зильберштейну, он радовался как ребенок. В конечном счете из его затеи ничего не вышло, но Фрейд мог найти первоисточник и дома. В том самом году Брюкке ясно и подробно сформулировал свои принципы в курсе, который в 1876 году будет опубликован под названием «Лекции по психологии». Они явились воплощением медицинского позитивизма в его самой материалистической форме: все естественные явления, утверждал Брюкке, относятся к явлениям движения. Естественно, Фрейд слушал эти лекции, причем очень внимательно. И действительно, его преданность сформулированным Брюкке основам науки пережила поворот от физиологического к психологическому объяснению психических явлений. Когда в 1898-м, через четыре года после смерти Гельмгольца, друг Фрейда Вильгельм Флисс посылал ему в качестве подарка на Рождество двухтомник лекций этого великого ученого, он знал, как много эти книги значат для Фрейда. Тот факт, что будущий основатель психоанализа применит принципы своего наставника так, как Брюкке не мог и предположить и вряд ли бы искренне приветствовал, нисколько не уменьшает долг Фрейда перед ним. Для Фрейда Брюкке и его выдающиеся коллеги были избранными наследниками философии. Фрейд не уставал повторять, что у психоанализа нет собственного мировоззрения и что оно никогда не будет выработано. Это был его способ по прошествии многих лет отдать дань уважения своим учителям-позитивистам: психоанализ, заключил он в 1932 году, является наукой, и может придерживаться научного мировоззрения. Другими словами, психоанализ, подобно другим наукам, ставит своей целью выявление истины и разоблачение иллюзий. Эти слова мог бы сказать сам Эрнст Брюкке.
Самоуверенность Брюкке и группы разделявших его взгляды коллег усиливалась опорой на эпохальные труды Дарвина. В начале 70-х годов XIX столетия теория естественного отбора считалась – несмотря на многочисленных влиятельных сторонников – спорной и еще не избавилась от пьянящего аромата сенсационности и опасной новизны. Дарвин решился поместить человека в животное царство и вызвался объяснить его появление, выживание и разностороннее развитие исключительно земными причинами. Силы, приводящие к изменениям естественного порядка живых существ, которые Дарвин раскрыл перед изумленным миром, не нуждались в том, чтобы их приписывали божеству, даже самому далекому. Все это было работой слепых, противоборствующих земных сил. Как зоолог, изучающий половые железы угрей, как физиолог, исследующий нервные клетки речных раков, и как психолог, анализирующий человеческие чувства, Фрейд занимался одним делом. Скрупулезная гистологическая работа, которую он выполнял для Брюкке, была частью коллективных усилий, призванных продемонстрировать следы эволюции. Дарвин для него никогда не переставал быть «великим Дарвином», и биологические исследования привлекали Фрейда больше, чем лечение пациентов. Он готовил себя именно к этому призванию, как сам писал другу в 1878 году, – предпочитал «терзать животных» вместо того, чтобы «мучить людей».
Исследования Фрейда были очень успешными. Некоторые из его первых опубликованных работ, написанных в период с 1877 по 1883 год, содержат открытия, которые никак не назовешь незначительными. Они подтверждали эволюционный процесс в нервной системе рыб, которых Фрейд исследовал под микроскопом. Более того, оглядываясь назад, можно понять, что эти статьи стали начальным звеном в цепочке идей, приведших к созданию научной психологии, первый набросок которой он сформулировал в 1895 году. Фрейд работал над теорией, описывающей, каким образом нервные клетки и нервные волокна функционируют как одно целое. Затем он занялся другими проблемами, и, когда в 1891-м Вильгельм Вальдейер опубликовал свою эпохальную монографию о теории нейронов, первенство Фрейда в данной области было проигнорировано. «Этот случай далеко не единственный, – писал Эрнест Джонс, – когда молодой Фрейд прямо из рук упускал мировую славу, так как еще не осмеливался довести свои мысли до их логического завершения».
Фрейд жил дома, но мыслями пребывал в лаборатории Брюкке. Под началом учителя он буквально расцвел. В 1879–1880 годах ему пришлось ненадолго прерваться из-за призыва на воинскую службу. Эта повинность состояла из лечения больных солдат и скуки. Офицеры с похвалой отзывались о поведении Фрейда. Они характеризовали его как достойного и энергичного, очень активного и добросовестного, с твердым характером, считали чрезвычайно надежным, а также гуманным по отношению к пациентам. Фрейд, который находил свой вынужденный перерыв в работе чрезвычайно утомительным, в свободное время, которого было немало, переводил четыре очерка из сборника трудов Джона Стюарта Милля. Редактор немецкого издания Милля, известный австрийский филолог и историк античной философии Теодор Гомперц, стремился расширить число своих переводчиков, и такая возможность представилась ему благодаря знакомству Фрейда с Брентано, которого он и порекомендовал Гомперцу.
Тем не менее завершение формального образования замедлила не столько служба в армии, сколько увлеченность Фрейда исследованиями; диплом об окончании университета он получил лишь в 1881 году. Новое звание почти ничего не изменило в его жизни: по-прежнему надеясь снискать славу на полях научных исследований, Фрейд остался с Брюкке. Так продолжалось до лета 1882-го, когда он по совету учителя покинул тихую заводь лаборатории и поступил на должность помощника врача в клиническую больницу Вены. Официальной причиной такого шага была бедность, но это лишь одна из причин. Да, бедность волновала Фрейда куда больше, чем прежде. В апреле 1882 года он познакомился с Мартой Бернайс, которая приехала к одной из его сестер. Гостья оказалась стройной, живой, темноволосой и белокожей, с выразительными глазами – очень привлекательной. Зигмунд сразу же влюбился, как это бывало с ним и раньше. Но Марта Бернайс была другой. Настоящей, а не выдуманной, совсем не похожей на еще одну Гизелу Флюс, предмет молчаливого подросткового обожания. Она была достойна того, чтобы ради нее работать, достойна того, чтобы ее ждать.
Влюбленный Фрейд
Увидев Марту Бернайс, Фрейд уже ни секунды не сомневался в своих желаниях, и его властная стремительность увлекла девушку. 17 июня 1882 года, всего через два месяца после первой встречи, они обручились. Оба прекрасно понимали, что это нельзя назвать разумным поступком. Овдовевшая мать Марты, волевая и своенравная, сомневалась, что Зигмунд Фрейд – подходящая партия для дочери. И не без оснований: у Марты Бернайс имелось положение в обществе, но не имелось денег, а у Фрейда не было ни того ни другого. Вне всяких сомнений, он являлся блестящим молодым человеком, но, похоже, обреченным на долгие годы бедности, без ближайших перспектив на стремительную карьеру или какое-либо научное открытие, которое сделает его знаменитым и (что теперь гораздо важнее) богатым. Ему нечего было ждать от стареющего отца, который сам нуждался в финансовой поддержке. Самоуважение не позволяло Фрейду постоянно зависеть от помощи своего старшего друга Йозефа Брейера – тот время от времени ссужал ему деньги, делая вид, что дает в долг. Ситуация не оставляла будущему основателю психоанализа выбора. Брюкке лишь вслух сказал то, о чем он, скорее всего, думал сам. Частная практика была единственным способом добиться дохода, необходимого для создания приличной для представителей среднего класса семьи, о которой мечтали они с Мартой.
Чтобы подготовиться к медицинской практике, Фрейд должен был накопить опыт, который невозможно получить на лекциях и в лаборатории. От молодого человека, страстно увлеченного исследованиями, переход к врачебной практике потребовал болезненных жертв, примириться с которыми помогала только ждущая впереди награда. Помолвка стала суровым испытанием для влюбленных. Она не была разорвана исключительно благодаря целеустремленности и настойчивости Зигмунда и, еще в большей степени, благодаря такту, терпению и необыкновенной уравновешенности и выдержке Марты. Потому что Фрейд был страстным поклонником.
Он ухаживал за Мартой так, как это было принято среди представителей его класса и его культуры: влюбленные позволяли себе только объятия и поцелуи. Марта оставалась девственницей. Фрейд, по всей видимости, тоже придерживался обета воздержания. По крайней мере, у нас нет никаких убедительных свидетельств обратного. Однако эти четыре с лишним года ожидания повлияли на формирование теорий Фрейда о сексуальном происхождении большинства душевных расстройств; когда в 90-х годах он рассуждал об эротических страданиях, присущих современной жизни, то отчасти имел в виду себя самого. Фрейд был очень нетерпелив. Теперь, когда ему было почти 26 лет, он направил все свои эмоционально насыщенные и по большей части подавляемые чувства, в которых ярость лишь немного уступала любви, на единственный объект.
Марта Бернайс, которая была пятью годами младше Зигмунда и пользовалась успехом у молодых людей, стала предметом его страстного желания. Фрейд ухаживал за ней с пылом, пугавшим его самого и требовавшим от Марты всего ее здравого смысла, а в критические моменты способности сохранять хрупкие отношения, которым угрожал его собственнический инстинкт. Ситуацию усугубляло то обстоятельство, что бо2льшую часть их трудной помолвки Марта жила с матерью в Вандсбеке, в окрестностях Гамбурга, а Фрейд был слишком беден, чтобы часто навещать ее. Эрнест Джонс подсчитал, что за четыре с половиной года, прошедшие между первой встречей и свадьбой, они три года провели в разлуке. Однако молодые люди писали друг другу практически ежедневно. В середине 90-х годов XIX столетия, когда они были женаты уже 10 лет, Фрейд обмолвился, что его супруга временно утратила способность писать, но в период помолвки подобных симптомов у нее явно не наблюдалось. Как бы то ни было, разлука не упрощала их отношения. Вероятно, самым серьезным предметом для разногласий стала религия: Марта выросла в строгой атмосфере семьи ортодоксальных евреев и была очень набожной, тогда как Фрейд являлся не просто неверующим, безразличным к религии человеком – он был принципиальным атеистом, твердо решившим избавить невесту от всей этой суеверной чуши. Зигмунд оказался тверд, даже деспотичен в своих повторяющихся требованиях, чтобы она отказалась от того, в чем до сих пор ни секунды не сомневалась.
Фактически Фрейд не скрывал от Марты, что главой семьи должен быть он. В ноябре 1883 года, комментируя невесте очерк о предоставлении гражданских прав женщинам, который он перевел во время службы в армии, Фрейд хвалит Джона Стюарта Милля за способность избавиться от «обывательских предрассудков», но тут же сам отдает дань этим предрассудкам. Милль, жаловался он, выдвигает абсурдные требования. Одно из них – утверждение, что женщины должны зарабатывать не меньше мужчин. Это, считал Фрейд, противоречит исторически сложившимся отношениям в семье, когда женщина практически все время занята ведением домашнего хозяйства, воспитанием и образованием детей, что не оставляет времени для работы вне дома. Подобно другим буржуа своего времени, Фрейд считал, что различие между мужчиной и женщиной есть самое значительное из всех различий между людьми. Женщины вовсе не угнетенные существа, подобно черным рабам: «Девушка, даже если она не имеет права голоса и других прав, может отвергнуть мужчину, который целует ей руку и добивается ее любви». Идея о том, что женщины должны бороться за существование, подобно мужчинам, кажется ему мертворожденной. Видеть в ней, Марте Бернайс, его нежной, любимой девушке, конкурента – это абсолютная глупость. Правда, он признает, что когда-нибудь новая система образования подготовит и новые отношения между мужчинами и женщинами и что закон и обычай должны гарантировать женщинам те права, которых они сегодня лишены. Однако полная эмансипация будет означать утрату достойного восхищения идеала. Как бы то ни было, заключает он, сама природа предназначила женщине другую судьбу, одарив ее красотой, обаянием и добротой. По этому безупречно консервативному манифесту никто не мог бы догадаться, что Зигмунду Фрейду предстояло стать автором самых революционных, будоражащих воображение и необычных теорий, объясняющих человеческую природу и поведение.
В своей переписке с Мартой Фрейд предстает перед нами в неожиданной роли – романтического любовника. Он нежен и откровенен, иногда импульсивен, требователен, экзальтирован, угнетен, нравоучителен, болтлив, деспотичен и в редкие моменты выражает раскаяние. Обладавший живым и выразительным слогом Фрейд теперь постоянно выступает в жанре, с которым раньше был незнаком, – жанре любовного письма. Задиристый и неуверенный в своей откровенности, не щадящий чувств адресата, не говоря уж о собственных, он заполняет свои письма пересказами бесед с друзьями и знакомыми, а также их откровенными описаниями. Анализируя свои чувства в письмах к Марте, Фрейд также анализирует ее письма к нему, причем его внимание к мелочам достойно детектива – или психоаналитика. Незначительную деталь или подозрительную оговорку он воспринимает как признак скрываемой болезни или, возможно, симпатии к другому мужчине. Его любовные письма зачастую агрессивны и лишены комплиментов, и все же они представляют собой яркий образец трогательной лирики.
Эти письма – истинная автобиография Фрейда начала 80-х годов. Он почти ничего не скрывал от невесты. Фрейд не только открыто писал все, что думает о работе, о зачастую неприятных коллегах, о неутоленных желаниях, но также изливал свою тоску по Марте. Он был поглощен мыслями о том, скольких поцелуев лишился из-за их разлуки. В одном из писем Фрейд оправдывает свое пристрастие к сигарам отсутствием любимой: «Курить необходимо, если некого целовать». Осенью 1885 года во время пребывания в Париже он взобрался на одну из башен собора Нотр-Дам, вызывая в своем воображении возлюбленную: «Триста ступенек, в темноте и одиночестве, и на каждой я мог бы тебя целовать, если бы ты была со мной, и на самый верх ты поднялась бы задыхающаяся и взволнованная». Марта ответила своему «любимому сокровищу» не так многословно, не так художественно и, возможно, не так страстно, но достаточно ласково, посылая ему привет и нежные поцелуи.
Временами Фрейд, стремясь переделать Марту, превращался в строгого наставника. Он подробно объяснял ей, что врач обязан эмоционально дистанцироваться от всех пациентов и даже от друзей: «Я прекрасно представляю, как неприятно тебе слышать, как я сижу у постели больных и наблюдаю, как я отношусь к человеческим страданиям как к предмету изучения. Но, девочка моя, по-другому это делать невозможно, и для меня это должно выглядеть совсем не так, как для других». Затем, тут же отбросив несколько нравоучительный тон, Фрейд прибавляет, что на свете есть лишь одно человеческое существо, только одно, чья болезнь заставит его забыть об объективности: «Мне нет нужды называть ее тебе, и поэтому я желаю, чтобы она всегда была здорова». Как бы то ни было, он ведь писал любовные письма!
Любовь разрушила самоуверенность Фрейда. Его повторяющиеся вспышки ревности граничили с патологией – настолько они были сильны, а гнев иррационален. 40 лет спустя основатель психоанализа определит «умеренную» ревность как аффективное состояние, подобное печали, которое вполне можно назвать нормальным; ее явное отсутствие, полагал он, должно служить симптомом глубокой депрессии. Но ревность Фрейда выходит за рамки вполне понятного негодования, которое влюбленный может испытывать в отношении соперников. Марта не должна называть своего кузена по имени! Ей следует обращаться к нему официально, по фамилии. Она не должна выказывать такой явной склонности к двум своим обожателям, композитору и художнику: будучи творческими людьми, угрюмо писал Фрейд, они имеют несправедливое преимущество перед ним, обычным ученым. И главное, Марта должна прекратить отношения со всеми остальными. Но в число этих навязчивых «остальных» входили ее мать и брат Эли, который собирался жениться на сестре Фрейда Анне, и Марта отказалась подчиниться вызванным ревностью требованиям жениха и порвать с ними. Результатом стала напряженность в их отношениях, для преодоления которой потребовалось много времени.
Более внимательный к себе, чем прежде, Фрейд догадывался об опасности своего состояния. «Я такой собственник, когда влюблен…» – написал он Марте через два дня после помолвки. А позже с раскаянием признавался: «У меня явная предрасположенность к тирании». Но этот проблеск самосознания не сделал его менее деспотичным. Известно, что Марта уже отвергла одно предложение, но за ним могли последовать другие. Однако усилия Фрейда «монополизировать» девушку, которую он любил, говорят скорее не о реальных опасностях, а о колебаниях самооценки. Неразрешенные, подавленные конфликты его детства… В них непостижимым образом переплелись любовь и ненависть. Они вернулись и стали преследовать его теперь, когда Зигмунд задумался, достоин ли он своей Марты. Она была, снова и снова повторял Фрейд, его принцессой, однако его часто посещали сомнения, принц ли он. При всем при том он оставался обожаемым Сиги своей матери, вел себя как единственный любимый ребенок, исключительному положению которого угрожает появление брата или сестры.
В конечном счете Фрейд не позволил легковерному гневу и подозрительной ревности отравить его привязанность. Он не был похож на Отелло. Он никогда не сомневался в своем выборе и часто получал от него истинное наслаждение. Перспектива создания семьи радовала его, и Фрейд с удовольствием тратил время на список того, что необходимо для их «маленького мира счастья», как он его назвал. У них с Мартой будут две комнаты, столы, кровати, зеркала, стулья, ковры, стекло и хрусталь для повседневных нужд и для праздничных трапез, шляпки с искусственными цветами, большая связка ключей и жизнь, наполненная полезными занятиями, добротой и гостеприимством, взаимной любовью. «Могут ли влиять на нас такие мелочи, как каждодневный быт? Пока не пробил час великой судьбы, самоотречения, могут – и без всяких сомнений». Воображение Фрейда обычно обращалось к его великому предназначению, но в то же время он с явным удовольствием предавался фантазиям, которые могли разделить с ним многие скромные и ничем не примечательные буржуа того времени.
Чтобы реализовать эти мечты, Фрейд должен был последовать совету Брюкке, и через шесть недель после обручения с Мартой Бернайс он поступил в городскую больницу Вены. Он проработал там три года, пробуя себя в разных специальностях и переходя из отделения в отделение – хирургии, медицины внутренних органов, психиатрии, дерматологии, нервных болезней и офтальмологии. Фрейд трудился целеустремленно, надеясь на продвижение по службе ради своей конечной цели – женитьбы, но ему приходилось учитывать реалии, хотя бы отчасти. Карьерная лестница врача в Австрии была крутой и насчитывала много ступенек. Зигмунд Фрейд начал с низшей из возможных должностей, имевшихся в клинической больнице, Aspirant, нечто вроде помощника врача, а в мае 1883 года стал Sekundararzt (младшим врачом) в психиатрическом отделении, возглавляемом Теодором Мейнертом. Ему предстояло подняться на следующие ступени служебной лестницы. В июле 1884-го Фрейд занял должность старшего врача, а чуть больше чем через год, после нескольких неудачных попыток, получил желанное звание Privatdozent (приват-доцента). Это звание являлось престижным, но не гарантировало жалованье, и было желанным лишь как первый шаг к маячившей далеко на горизонте профессорской должности. Кроме того, оно не создавало материальной основы для брака. Неудивительно, что Фрейда стали посещать враждебные фантазии в отношении коллег, в числе которых было желание смерти тем, кто стоял у него на пути. «Где бы в мире ни существовала иерархия и продвижение по службе, – размышлял он впоследствии об этих днях, – открыт путь для желаний, нуждающихся в подавлении».
Фрейд не удовлетворился одними желаниями. В октябре 1882 года ему удалось поступить в клинику Германа Нотнагеля, который недавно занял престижную должность заведующего кафедрой внутренних болезней. Нотнагель наряду с Брюкке неизменно поддерживал Фрейда, пока тот медленно шел к публичному признанию и самому скромному материальному достатку. После первой встречи Фрейд описывал великого Нотнагеля довольно враждебно. «Странно видеть перед собой человека, который имеет такую власть над нами и над которым мы вообще не имеем власти. Нет, – прибавлял он, – этот человек не нашей расы. Древнегерманский дикарь. Совершенно светлые волосы, голова, щеки, шея». Тем не менее Нотнагель великодушно был готов помочь Фрейду с карьерой. Со временем знаменитый профессор стал уязвлять самолюбие Фрейда и сделался объектом для завистливых сравнений. «При благоприятных условиях, – писал Зигмунд невесте в феврале 1886 года, – я мог бы достичь большего, чем Нотнагель, по отношению к которому чувствую свое превосходство».
Это было исключительно виртуальное состязание. А вот с Теодором Мейнертом, специалистом по анатомии мозга и психиатром, не менее знаменитым, чем Нотнагель, Фрейд схлестнулся публично. Он перешел в клинику Мейнерта после полугода работы с Нотнагелем и обрел в «великом человеке» не только покровителя, но и соперника. Так было не всегда. Работы Мейнерта и его личность произвели глубокое впечатление на Фрейда, когда он еще учился на медицинском факультете. И действительно, философские воззрения Мейнерта могли служить будущему основателю психоанализа опорой и стимулом. Практичный и стремившийся к научной психологии Мейнерт являлся последовательным детерминистом и отвергал свободу воли, считая ее иллюзией. Он полагал, что сознание подчиняется некому тайному фундаментальному закону, для раскрытия которого нужен тонко чувствующий и проницательный аналитик. Тем не менее практически с самого начала совместной работы Фрейд жаловался, что с Мейнертом тяжело, он полон капризов и иллюзий, не слушает и не понимает его. В 90-х годах XIX столетия они вели между собой длительную войну по двум важным вопросам – гипнозу и истерии.
Возмущение и гнев, возникшие в этот период по другому случаю, причем гнев на самого себя, долгие годы дремали в подсознании Фрейда, пока не всплыли на поверхность, инстинктивно искаженные, в автопортрете четыре десятилетия спустя: «Теперь, возвращаясь в прошлое, я могу признаться, что это она, моя невеста, помешала мне добиться известности уже в молодые годы». Это история о великолепной возможности, которая была упущена. Фрейд едва не стал автором впечатляющего вклада в хирургическую практику. В начале весны 1884 года он сообщил Марте, что заинтересовался свойствами кокаина, в то время малоизученного лекарства, которое немецкий военный врач использовал для повышения физической выносливости солдат. Из этого может ничего и не получиться, писал Фрейд, однако он планировал проверить возможность использования препарата для лечения сердечных болезней и случаев нервного истощения, таких как «жалкое состояние», возникающее при отвыкании от морфия. В интересе Фрейда к кокаину был и личный аспект. Он надеялся, что кокаин поможет его другу Эрнсту фон Флейшль-Марксоу, страдавшему от последствий инфекции, избавиться от пристрастия к морфию, который он принимал в качестве болеутоляющего. Но в конце лета Фрейд, не видевший невесту целый год, позволил себе один из редких визитов в Вандсбек. Вероятно, он был очень одинок, поскольку впоследствии вспоминал, что провел в разлуке с Мартой Бернайс два года или даже более двух лет – трогательные и симптоматичные оговорки.
Нетерпение Марты заставило Фрейда поспешить с окончанием исследований. В июне он написал статью о применении кокаина, удивительную смесь научного отчета и энергичной рекламы, которая в следующем месяце была опубликована в венском медицинском журнале. В начале сентября Фрейд отправился повидать Марту, но перед этим рассказал об успокаивающем и одновременно стимулирующем действии кокаина своему другу, офтальмологу Леопольду Кенигштейну. Вернувшись в Вену, он узнал, что не Кенигштейн, а другой его знакомый, Карл Коллер, которому он также рассказывал о кокаине, «…провел решающие опыты на глазе животных и сделал доклад об их результатах на офтальмологическом конгрессе в Гейдельберге». Как вспоминал Фрейд, однажды он встретил коллегу, жаловавшегося на боли в кишечнике, и порекомендовал ему 5-процентный раствор кокаина, который вызвал онемение губ и языка. При разговоре присутствовал Коллер, для которого, уверен Фрейд, это было первым знакомством с анестезирующими свойствами препарата. Как бы то ни было, Фрейд считал, что открытие местной анестезии при помощи кокаина, получившей столь широкое применение в малой хирургии, по праву приписывается Коллеру, особенно при операциях на глазах. «Но я не ставлю своей невесте в упрек, что она стала мне тогда помехой», – прибавляет он. Другими словами, Фрейд одновременно винит и не винит Марту.
Такой изобретательный способ переложить на плечи другого собственную неспособность довести дело до конца не характерен для Фрейда. Это заставляет предположить, что даже с безопасного расстояния многих прошедших лет кокаин вызывал у него неприятные, не до конца осознанные ассоциации. Но факты говорили сами за себя яснее, чем он признавался в своих болезненных воспоминаниях. Если Фрейд с самого начала признавал, что Коллер в полной мере заслуживал мгновенно пришедшего признания, это означало, что он сам был в одном шаге от пути, который привел бы его к мировой славе, а следовательно, и к женитьбе. Более того, его лирическое восхваление кокаина как лучшего лекарства от боли, усталости, уныния и пристрастия к морфию, к сожалению, оказалось ошибочным. Сам Фрейд начал принимать препарат как стимулирующее средство, чтобы справиться с периодическими депрессиями, улучшить настроение, расслабляться в обществе и просто чувствовать себя настоящим мужчиной. Он опрометчиво рекомендовал кокаин Марте и даже присылал ей небольшие дозы, когда решил, что это поможет невесте справиться с недомоганиями. В июне 1885 года – и это был не единственный раз – Фрейд отправил почтой в Вандсбек флакон с кокаином, содержавший приблизительно полграмма вещества, и порекомендовал Марте «приготовить себе из него 8 маленьких (или 5 больших) доз». Она сразу подтвердила получение, сердечно поблагодарила и сказала, что, хотя в этом нет нужды, она разделит присланное лекарство на порции и будет принимать. Однако у нас нет никаких свидетельств, что Марта (или, если уж на то пошло, ее жених) пристрастилась к кокаину.
Рекомендации принимать кокаин, которые Фрейд давал Флейшль-Марксоу, оказались не такими безобидными. Он очень хотел облегчить боль другу, о чем писал невесте в начале 1885 года, но его страстное желание не сбылось. Флейшль-Марксоу, который медленно и мучительно умирал, с бо2льшим энтузиазмом отнесся к целебным свойствам кокаина, чем сам Фрейд, и в конечном счете стал ежедневно принимать большие дозы наркотика. К сожалению, препарат лишь усилил его страдания: в процессе лечения у Эрнста развилась зависимость от кокаина, как прежде от морфия.
Эксперименты Фрейда с наркотиками поначалу практически не мешали, как он сам насмешливо выражался, погоне за деньгами, должностью и репутацией. Его статья о кокаине и другие работы, опубликованные вскоре после нее, создали ему имя в венских медицинских кругах и даже за границей, а для того, чтобы выяснить способность кокаина вызывать привыкание, потребовалось некоторое время. Однако было невозможно отрицать, что львиная доля славы от применения кокаина как местного анестетика досталась Коллеру, а очень скромный успех Фрейда граничил с неудачей. Более того, его опрометчивое – хотя и из лучших побуждений – вмешательство в лечение Флейшль-Марксоу, не говоря уже о столь же неблагоразумной рекомендации вводить кокаин в виде инъекций, оставило у Фрейда чувство вины. Действительность давала ему много поводов для самокритики. Облегчить страдания Эрнста не мог никто, но другие врачи, экспериментировавшие с кокаином, обнаружили, что подкожное введение препарата может спровоцировать очень серьезные побочные эффекты.
Это несчастье оставалось одним из самых мучительных эпизодов в жизни Зигмунда Фрейда. Его сны раскрывают постоянную озабоченность кокаином и последствиями его применения, и Фрейд продолжал применять его в умеренных количествах как минимум до середины 90-х годов XIX столетия. Неудивительно, что он стремился приуменьшить влияние этого случая. Когда Фриц Виттельс, написавший его биографию, заявил, что Фрейд долго и мучительно размышлял, как такое могло с ним произойти, тот решительно это отрицал. «Неправда!» – написал он на полях книги. Неудивительно также, что подсознательно Фрейд старался переложить ответственность за все на того самого человека, ради которого ускорил свои рискованные поиски славы.
Тоскуя по невесте, которая жила в далеком Вандсбеке, Фрейд заполнял свободное время чтением «Дон Кихота». Книга заставляла его смеяться, и он благожелательно отзывался о ней в письмах Марте, хотя и полагал, что местами она излишне груба и вряд ли подходит для чтения его маленькой принцессе. Таков был бедный молодой врач, который покупал больше книг, чем мог себе позволить, и по ночам читал классическую литературу, глубоко растроганный и не менее глубоко изумленный. Фрейд искал себе учителей в разных эпохах: древних греков, Рабле, Сервантеса, Мольера, Лессинга, Гёте, Шиллера, не говоря уж о жившем в XIX веке остроумном немецком знатоке человеческой природы Георге Кристофе Лихтенберге, физике, путешественнике и авторе знаменитых афоризмов. Эти классики значили для него больше, чем интуитивный современный психолог Фридрих Ницше. Фрейд читал его книги еще юным студентом, а в начале 1900-го, в год смерти Ницше, потратил приличную сумму на собрание его сочинений. Он надеялся, как сам признавался своему другу Флиссу, найти слова для того, что остается в нем невысказанным. Тем не менее Фрейд относился к произведениям Ницше как к текстам, которые требуют скорее возражения, чем изучения. Симптоматично, что после сообщения о покупке книг Ницше он тут же прибавил, что не открывал их: «Пока мне лень».
Главным мотивом такого защитного маневра будущий основатель психоанализа называл нежелание «избытком интереса» отвлекаться от серьезной работы. Фрейд предпочитал клиническую информацию, которую мог собрать путем психоанализа, ярким озарениям мыслителя, по-своему предвосхитившего некоторые из самых радикальных его гипотез. Сам Фрейд будет настаивать, что никогда не делал заявлений о приоритете – отрицание слишком недвусмысленное, чтобы быть точным, – и не выделял работы по психологии немецкого физика и философа Густава Теодора Фехнера как единственные, которые нашел полезными. Они прояснили для него природу удовольствия. Фрейд получал удовольствие и извлекал пользу из чтения, но еще большее удовольствие и пользу ему давал опыт.
В начале 80-х годов, когда Зигмунд Фрейд еще набирался опыта для частной практики, его в основном волновали профессиональные прикладные вопросы, а не теоретические, но загадки человеческого сознания все больше и больше завладевали его вниманием. В начале 1884-го он цитировал Марте одного из своих любимых поэтов, Фридриха Шиллера, хотя и немного нравоучительно: «Любовь и голод – вот настоящая философия, как сказал наш Шиллер». Много лет спустя Фрейд не раз будет обращаться к этим строкам, чтобы проиллюстрировать свою теорию влечений: голод представляет «влечения «Я», которые служат самосохранению индивида, тогда как любовь, разумеется, иносказательное название сексуальных влечений, служащих сохранению вида.
Тем не менее взгляд на Фрейда 80-х годов как на будущего психоаналитика – это устаревший взгляд. Он продолжал исследования в области анатомии, особенно анатомии мозга. В то же время Фрейд все больше внимания уделял психиатрии, надеясь, что в будущем это принесет ему доходы. «В практическом отношении, – честно признавался он впоследствии, – анатомия мозга давала мне не больше выгод, чем физиология. Из материальных соображений я начал заниматься нервными заболеваниями». В Вене эта специальная область не пользовалась тогда вниманием у специалистов, и даже Нотнагель не мог ему ничего предложить в данной сфере. Приходилось всему учиться на собственном опыте. Стремление к славе и процветанию у Фрейда росло вместе с тем, что его питало, а с ним и жажда знаний. Он хотел большего, чем могла дать Вена. «Но вдалеке, – писал Зигмунд Фрейд 40 лет спустя, воспроизводя яркость свежих впечатлений тех дней, – сияла слава Шарко».
В марте 1885 года, когда до получения должности приват-доцента оставалось еще несколько месяцев, Фрейд подал заявку на конкурс, победителя которого ждала стажировка за границей. В грант входили жалкая стипендия и не менее жалкие шесть месяцев отпуска за свой счет, но все помыслы Фрейда сосредоточились именно на этой цели. В письмах Марте он все время намекал на свои перспективы. «Я совсем не удовлетворен, – писал он невесте в начале июня, в типичной для себя аналитической манере, – я не в состоянии преодолеть лень и знаю ее причину: ожидания всегда заставляют нас, людей, пренебрегать настоящим». На комиссии, которая должна была распределять стипендии, каждого претендента представлял поручитель. «У меня это Брюкке, очень уважаемый, но не очень энергичный защитник», – сообщал Марте Фрейд. Он явно недооценил своего учителя. Флейшль-Марксоу, который был в курсе дела, рассказал Фрейду: «…ситуация была для вас крайне неблагоприятной, и успехом, который вам принесло сегодняшнее заседание, вы обязаны заступничеству Брюкке и его страстному ходатайству, которое вызвало общую сенсацию». Конечно, рекомендация Эрнста Брюкке была очень весомой, но желанную стипендию Фрейд получил только в середине июня, после долгих дебатов, достойных более щедрой награды. Он ни секунды не колебался, распределяя свое время: сначала поездка к невесте и ее семье, затем Париж. После шести недель пребывания в Вандсбеке, где ему наконец удалось преодолеть давнее нерасположение к себе фрау Бернайс, Фрейд в середине октября приехал в Париж.
Он устроился и сразу принялся изучать город, собирая первые впечатления: улицы, церкви, театры, музеи, парки. Отчеты, которые Фрейд отправлял Марте, полны живых и ярких подробностей: его изумление настоящим обелиском из Луксора, площадь Согласия, элегантные Елисейские Поля, без магазинов, но заполненные экипажами, плебейская площадь Республики и тихий сад Тюильри. Особое удовольствие Фрейду доставил Лувр, где его вниманием надолго овладевали древние артефакты: «Там находится множество греческих и римских статуй, надгробий, надписей и обломков. Некоторые экспонаты просто великолепны. Среди них я видел знаменитую Венеру Милосскую без рук». Большое впечатление на него также произвели бюсты римских императоров и статуи ассирийских царей, огромные, как деревья. «Эти властелины держали на руках львов, как сторожевых собак. Там восседали на постаментах крылатые человекозвери с красиво подстриженными волосами. Клинопись выглядит так, как будто сработана вчера. Еще были разукрашенные в огненные цвета египетские барельефы, колоссальные изображения царей, настоящие сфинксы – словно мир из сна». Фрейду хотелось вновь и вновь возвращаться в египетские и ассирийские залы. «Для меня, – отмечал он, – эти экспонаты представляют скорее историческую, чем эстетическую ценность». Но его волнение выдает не только научный интерес; оно предвосхищает страсть к коллекционированию древних скульптур Средиземноморья и Ближнего Востока, которой Фрейд дал волю, когда у него появились деньги и место для этого собрания.
Впрочем, в 1885 году в Париже времени у него было мало, а денег еще меньше. В театр Фрейд шел для того, чтобы увидеть великолепную Сару Бернар в добротной драме Викторьена Сарду, показавшейся ему хвастливой и тривиальной, или в комедиях Мольера, которые он считал блестящими и использовал как «уроки французского». Обычно он покупал билеты на самые дешевые места, иногда в «quatrième loge de côté, позорные ложи такого размера, что годны лишь для голубей», по одному франку пятьдесят сантимов. Фрейд жил взаймы и поэтому считал себя обязанным экономить даже на мелочах, таких как спички и канцелярские принадлежности. «Я всегда пью вино, очень дешевое, темно-красное и в целом терпимое, – писал он вскоре после приезда Минне Бернайс, сестре Марты. – Что касается еды, то ее можно найти и за 100 франков, и за 3 франка, только нужно знать где». Поначалу одинокий, Фрейд был придирчивым и немного самоуверенным. И еще патриотичным: «Как ты видишь, сердце у меня немецкое, провинциальное, и в любом случае оно осталось дома». Французов он считал аморальными охотниками за удовольствиями, «народом психологических эпидемий, исторических массовых конвульсий».
Временами Фрейд не без трепета раскрывал Марте некоторые свои планы, продиктованные благоразумием. В конце 1885 года он еженедельно наносил визиты, возможно не такие уж необходимые, скучавшей австрийской пациентке, жене их семейного врача – «с не самыми приятными манерами, очень экспрессивными», – поскольку разумно установить добрые отношения с венским коллегой. Да, подобное манипуляционное поведение смущало Фрейда. Еще раньше он писал невесте, признаваясь в страсти к работе, что должен внимательно следить, чтобы потребность в последней, а также в успехе не истолковывалась как непорядочная.
Но что еще важнее, Фрейд с самого начала был потрясен знакомством с Жаном Мартеном Шарко. Шесть недель он занимался микроскопическим исследованием детского мозга в патологической лаборатории Шарко в больнице Сальпетриер. Последующие многочисленные публикации о церебральном параличе у детей и об афазии – системном нарушении уже сформировавшейся речи – указывают на сохраняющийся, хотя и ослабевающий, интерес Фрейда к неврологическим исследованиям. Однако мощное влияние Шарко повернуло его от микроскопа к той области, признаки интереса к которой уже начали проявляться: психологии.
Научный стиль и личное обаяние Шарко произвели на Фрейда даже большее впечатление, чем его идеи. «Он поразительно стимулирующий, почти возбуждающий и великолепный, – писал Фрейд Марте. – Я буду по нему ужасно скучать в Вене». В поисках слов, которые оправдали бы тот душевный подъем, который он испытывал в присутствии Шарко, Фрейд обращался к религиозной – или как минимум эстетической – лексике. «Шарко, – признавался он, – который одновременно один из величайших врачей и человек, здравый смысл которого – знак отличия гения – просто-напросто разрушает мои замыслы и концепции. После некоторых лекций я ухожу как из Нотр-Дам, с обретенным ощущением совершенства». Только напыщенная риторика того поколения могла передать его чувства; Фрейд, неизменно настаивавший на независимости своего мышления, был всей душой готов принять идеи этого блестящего ученого и не менее блестящего актера: «Не знаю, принесет ли когда-нибудь его семя плоды, но то, что никакой другой человек никогда не влиял на меня столь сильно, я знаю точно».
Вне всяких сомнений, Шарко устраивал настоящие спектакли. Его речь всегда была ясной, обычно серьезной, но иногда с юмором, помогавшим донести смысл. По мнению Фрейда, каждая из его «пленительных» лекций становилась «маленьким произведением искусства в том, что касалось структуры и композиции». И действительно, отмечал Фрейд, «…он еще больше возвышался в глазах слушателей, когда прилагал усилия, самым подробным образом изложив ход своих мыслей и с полной откровенностью рассказав о своих колебаниях и сомнениях, перекинуть мостик через пропасть между учителем и учеником». В роли лектора и советчика будущий основатель психоанализа, который умело использовал свою неуверенность, будет поступать точно так же.
Наблюдая за этими спектаклями в больнице Сальпетриер, Фрейд получал огромное удовольствие от интеллектуального возбуждения, охватывавшего Шарко, когда он диагностировал то или иное душевное заболевание. Эти его действия напоминали Фрейду миф об Адаме, который «классифицировал» животных и давал им названия. Непревзойденный классификатор Фрейд, будущий Адам психоанализа, был в этом отношении, как и во многих остальных, учеником Шарко. В те времена плохо умели различать психические заболевания, а также отличать их от физических недомоганий: Фрейд, тогда еще недостаточно хорошо разбиравшийся в неврозах, мог принять хронические головные боли невротика за менингит, а «более высокие авторитеты венской медицины диагностировали неврастению обыкновенно как опухоль мозга».
Шарко был не только актером. Медицинское светило и светский лев, пользовавшийся непререкаемым авторитетом, он считал истерию настоящим заболеванием, а не убежищем симулянта. Более того, он признавал, что ей подвержены и мужчины – в противовес традиционным взглядам, – а не только женщины. Еще более дерзким было спасение гипноза из рук жуликов и шарлатанов и использование его для серьезных целей – лечения душевных расстройств. Фрейд был поражен и впечатлен, увидев, как Шарко вызывает и снимает истерический паралич посредством прямого гипнотического внушения.
В 1885 году гипноз не был для Зигмунда Фрейда открытием. Еще в студенческие годы он убедил себя, что, несмотря на всю свою предосудительную репутацию, гипнотическое состояние – явление реальное. Фрейд был доволен, что Шарко подтвердил то, во что он и так верил, и впечатлен тем, что происходило с пациентами французского специалиста во время сеансов гипноза и после них. По словам Пьера Жане, самого знаменитого ученика Шарко, они вызывали «магнетическую страсть» к гипнотизеру, влечение – дочернее, материнское или чисто эротическое по своей природе. Эта страсть, как вскоре понял Фрейд, могла доставлять и некоторые неудобства. Как-то раз в Вене одна из его первых пациенток, избавленная после сеанса гипноза от болей истерической природы, страстно обняла своего целителя. Сия неловкая сцена, вспоминал Фрейд, дала ему ключ к разгадке «мистического элемента», который содержался в гипнозе. Позже он определит этот элемент как пример переноса и будет использовать в качестве мощного инструмента техники психоанализа.
Войдя в рабочий ритм, Фрейд перестал считать свое пребывание в Париже чем-то вроде сна, беспорядочного и не всегда приятного, и полностью сосредоточился на исследованиях – настолько, что решил заверить невесту: она по-прежнему занимает главное место в его жизни. «Если ты хочешь получить от меня уверения в любви, – писал он Марте в декабре, – я могу написать пятьдесят таких страниц, но ты ведь так добра, что не потребуешь этого». Тем не менее он убеждал любимую, что «теперь преодолел любовь к науке, которая в определенном смысле стояла между нами, и ничего не желаю, кроме тебя». Однако мысли о бедности никогда не покидали его. Фрейд описывает себя Марте, немного трогательно, как «бедного молодого человека, терзаемого горячими желаниями и мрачными печалями», исполненного надежд иждивенца – Schnorrerhoffnungen, а если конкретно, то надежды, что кто-нибудь из богатых друзей ссудит ему денег.
Тем временем его работа успешно продвигалась, а через некоторое время наладилась и светская жизнь. В январе и феврале 1886 года Фрейда приглашали в роскошный дом Шарко. Смущенный и не уверенный в собственном разговорном французском, Зигмунд подбадривал себя дозой кокаина, надевал строгий костюм и отправлялся на прием. Его письма к невесте свидетельствуют о волнении, а также об облегчении, которое он испытал, убедившись, что не выставил себя смешным в присутствии Шарко. Одним из февральских вечеров, уже за полночь, вернувшись с приема в доме великого человека, Фрейд сел за письмо «милому любимому сокровищу». «Слава богу, все закончилось, – сообщал он. – Это было скучно до безумия, и я выдержал только благодаря кокаину. Только представь: сорок или пятьдесят человек, и из них только трое или четверо знакомых». Фрейду казалось, что в тот вечер его французский был хуже, чем обычно, однако он вступил в политическую дискуссию, в которой назвал себя не немцем и не австрийцем, а juif. Затем, ближе к полуночи, Фрейд выпил чашку шоколада. «Не думай, что я разочарован, поскольку не стоит ждать ничего иного от jour fixe; я лишь убедился, что мы не будем их устраивать. Только не говори никому, какая это была скука». Несмотря на то что Фрейд считал подобные развлечения скучными, а свой французский слабым, Шарко уделял ему особое внимание. Такая сердечность делала мэтра еще более достойным примером для подражания.
Самым важным для Фрейда было то, что его кумир явно со всей серьезностью относился к странному поведению своих пациентов и смело выдвигал необычные гипотезы. Глубоко и тщательно исследуя человеческий материл, Шарко был в то же время артистом, или, как он сам себя называл, visual – человеком, который видит. Доверяя увиденному, он ставил практику выше теории. В памяти будущего основателя психоанализа глубоко отпечаталась одна его случайная фраза: La théorie, c’est bon, mais ça n’empêche pas d’exister. Фрейд никогда не забывал об этой остроте, и впоследствии, будоража мир невероятными фактами, не уставал ее повторять: теория – это очень хорошо, но она не отменяет существование фактов. Таков был главный урок, полученный от Шарко: смиренное подчинение ученого фактам – это не враг теории, а ее источник и слуга.
Один конкретный вопрос, который Шарко не разрешил для полного удовлетворения Фрейда и который волновал его на протяжении многих лет, – природа гипноза. Даже сторонникам этого метода, даже во Франции гипноз представлялся далеко не однозначным явлением. Жан Мартен Шарко и его ученики определяли гипнотический транс как искусственно вызванное патологическое состояние – невроз. Другими словами, это нервное заболевание, а если конкретно, то истерия с несомненно органическими компонентами. Кроме того, Шарко утверждал, что гипнотическое состояние можно вызвать только у истеричных людей. Впрочем, конкурирующая школа из Нанси, основателями которой были малоизвестный частный врач Амбруаз Огюст Льебо и его активный и плодовитый сторонник Ипполит Бернхейм, придерживалась другой точки зрения: гипноз представляет собой чистое внушение, и ему поддаются почти все люди. Несколько лет Фрейд колебался. Стараясь сохранить объективность, он в 1886 году перевел труд Шарко «Лекции о заболеваниях нервной системы», а два года спустя главную работу Бернхейма «О внушении и его применении в терапии». Фрейд по-прежнему склонялся к мнению Шарко, однако после поездки в Нанси в 1889-м пришел к выводу, что этот визит, предпринятый ради совершенствования техники гипнотического внушения, оказался одним из самых полезных в его жизни. Психоанализ – как его сформулировал Фрейд в середине 90-х годов XIX столетия – был производным от гипноза. Ряд статей и обзоров начала 90-х указывает на его корни, уходящие в эксперименты с гипнозом. И действительно, на протяжении нескольких лет гипноз входил в число терапевтических методов Фрейда.
По возвращении в Вену – после остановки в Берлине для изучения детских болезней – главной проблемой Зигмунда Фрейда стал не выбор одной из двух французских научных школ, а отношения со скептически настроенным медицинским сообществом. Его предисловие к книге Бернхейма явно отражает недовольство местными коллегами. «Врач, – писал Фрейд, явно имея в виду упрямых венских эскулапов, – больше не может сторониться гипнотизма». Знакомство с этим явлением разрушит преобладающее мнение, что «проблема гипноза, как утверждает Мейнерт, по-прежнему окружена ореолом нелепости». Фрейд настаивал, что Бернхейм и его коллеги в Нанси продемонстрировали, что проявления гипнотизма ни в коем случае не аномалия и связаны «со знакомыми явлениями нормальной психики и сна». Поэтому серьезное изучение гипноза и гипнотического внушения проливает свет на психологические законы, которым подчиняется психическая жизнь большинства здоровых людей. Поддразнивая коллег, Фрейд делает вывод, что «в естественных науках окончательное решение диктует исключительно опыт, а не авторитет без опыта», независимо от того, принимается идея или отвергается.
Одним из средств убеждения, доступных Фрейду, был отчет о стажировке, представленный им на факультет к Пасхе 1886 года. Размышляя о сомнениях, которые посетили его в Париже, Фрейд не смог скрыть свое разочарование: из-за недостатка контактов между немецкими (или, если уж на то пошло, австрийскими) и французскими учеными к некоторым в высшей степени удивительным (гипнотизм) и важным в практическом отношении (истерия) открытиям французской неврологии в немецкоговорящих странах отнеслись с недоверием. Фрейд признавался, что его привлекала к себе личность Шарко, который отличался не только «живостью, остроумием и красноречием, какие считаются у нас особенностями национального характера французов, но также терпением и трудолюбием, которые мы привыкли ставить в заслугу собственной нации». Постоянное общение с ним «как с ученым и человеком» сделало Фрейда искренним почитателем Шарко. Самый волнующий и глубокий вывод, привезенный им из Парижа, был связан с перспективой, которую открыл этот выдающийся специалист перед невропатологами. «Шарко часто говаривал, что анатомия по большому счету уже выполнила свою задачу, и в теории органических заболеваний нервной системы, так сказать, поставлена точка; теперь пришел черед неврозов». Старшие товарищи Фрейда не соглашались с ним, однако эти слова предвосхитили его будущее.
Это будущее приближалось. Шарко стал для Фрейда еще одним Брюкке, интеллектуальным отцом, на которого он мог равняться и которому старался подражать. Даже после того, как Фрейд поставил под сомнение некоторые аспекты учения Шарко, он продолжал отдавать ему дань уважения: не только перевел его лекции на немецкий язык, но и пропагандировал идеи французского психиатра, основателя нового учения о психогенной природе истерии, при каждом удобном случае ссылаясь на него как на непререкаемый авторитет. Фрейд приобрел гравюру, выполненную по картине Андре Бруйе «Лекция доктора Шарко в больнице Сальпетриер», на которой мэтр демонстрирует пораженной публике женщину в истерическом припадке. Впоследствии, переехав на Берггассе, 19, Фрейд с гордостью повесил ее в своем кабинете для консультаций над застекленной витриной, заставленной небольшими античными скульптурами. Более того, в 1889 году Фрейд назвал своего сына в честь Шарко Жаном Мартином. Мэтр вежливо поблагодарил, прислав «все мои поздравления». После смерти Шарко в 1893 году Фрейд написал для Wiener Medizinische Wochenschrift трогательный некролог, в котором не говорит о себе, но который можно поставить в один ряд с его автобиографическими произведениями как косвенную характеристику его собственного научного стиля.
Но все это будет позже, а весной 1886 года перспективы Фрейда выглядели еще более туманными, чем прежде. Вернувшись в Вену, он осознал, что проведенные во Франции месяцы были не просто отпуском, а ознаменовали окончание определенного периода в его жизни. Фрейд уволился из больницы, и в Пасхальное воскресенье, 25 апреля, в утреннем выпуске газеты Neue Freie Presse в разделе городских новостей появилась маленькая заметка: «Герр доктор Зигмунд Фрейд, доцент кафедры нервных болезней университета, вернулся из учебной поездки в Париж и Берлин и дает консультации по адресу I [район], Ратхаусштрассе, 7, с 1 до 2:30». Брейер и Нотнагель присылали к нему пациентов, причем в некоторых случаях оговаривалось, что услуга платная, и, хотя Фрейд продолжал свои исследования в новой анатомической лаборатории Мейнерта, его главной заботой стал достойный заработок. Он не питал особых надежд выиграть «битву за Вену» и подумывал об эмиграции. Однако настойчивость победила; часть пациентов, которых он лечил от нервных болезней, вызвала у него научный интерес, тогда как другие случаи, более скучные, приносили вознаграждение в виде оплаченных счетов. Фрейд очень страдал от безденежья и впоследствии признавался, что бывали периоды, когда он не мог позволить себе взять фиакр, чтобы навестить пациентов.
В те редкие периоды, когда его доход казался достаточным, чтобы приблизить свадьбу, Фрейд переживал приступы эйфории. Дело осложнялось тем, что ему пришлось противостоять коллегам. Его энтузиазм по поводу французских инноваций лишь усилил скептицизм, возникший из-за того, что Фрейд выступал в защиту кокаина. Его доклад о мужской истерии осенью 1886 года перед членами Венского медицинского общества и предположения о психологической этиологии заболевания встретили неоднозначный прием. Один старый хирург, о котором Фрейд будет помнить всю жизнь, возразил привезенному из Парижа тезису, что мужчины не могут быть подвержены истерии. Знает ли он, что слово «истерия» произошло от древнегреческого ὑστέρα – матка? Как же мужчина может страдать истерией? Другие врачи высказывались более уважительно, но Фрейд с его повышенной чувствительностью воспринял отношение коллег как явное и упорное неприятие. Теперь он оказался в оппозиции медицинскому истеблишменту. Даже Мейнерт, который долго был его самым активным сторонником, решил порвать с ним.
С другой стороны, к тому времени у него уже были основания для радости. Его скромные, но постоянно растущие сбережения вместе с небольшим наследством и приданым невесты, денежными подарками на свадьбу от ее родственников и, самое главное, щедрыми дарами от состоятельных друзей дали ему возможность жениться на Марте Бернайс. Гражданская церемония бракосочетания состоялась в Вандсбеке 13 сентября. Однако неожиданные юридические сложности привели к тому, что понадобилась вторая церемония. В Германии было достаточно гражданского брака, на котором он настаивал, но австрийские законы требовали религиозного обряда, поэтому 14 сентября Фрейду, яростному противнику всех ритуалов и всех религий, пришлось произносить спешно заученные слова молитв на древнееврейском, чтобы его брак считался законным. Женившись, Фрейд отомстил – или, во всяком случае, оставил за собой последнее слово. «Я очень хорошо помню, как она рассказывала мне, – вспоминала кузина Марты Бернайс, теперь Марты Фрейд, – что в первую пятницу после свадьбы ей не позволили зажечь субботние свечи, и это одно из самых неприятных воспоминаний за всю ее жизнь». В таких важных вопросах, как религиозная – или, скорее, нерелигиозная – атмосфера в доме, Фрейд твердо настаивал на своем главенстве.
Через год после свадьбы в семье произошло радостное событие. 16 октября 1887 года Фрейд с восторгом писал фрау Бернайс и Минне в Вандсбек: «Я ужасно устал, и мне еще нужно написать много писем, но сначала я напишу вам. Из телеграммы вы уже знаете, что у нас маленькая дочь, Матильда. Она весит три тысячи четыреста граммов, около семи с половиной фунтов, что довольно прилично, ужасно уродлива и с самого начала сосет правую руку, но в остальном выглядит веселой и ведет себя абсолютно непринужденно». Пятью днями позже Фрейд находит причины сменить тон: все говорили ему, что маленькая Матильда удивительно похожа на него – и «она стала гораздо красивее, иногда мне кажется, уже очень красивой». Фрейд назвал дочь в честь своего доброго друга Матильды Брейер. Всего через месяц ему в компании мужа Матильды будет суждено встретить гостя из Берлина, Вильгельма Флисса. Вильгельм станет самым верным другом Фрейда из всех, что у него были в жизни.