Харон:
Первую лодку я и лодкой-то называю исключительно из вежливости. Да, вежливость – это нечто из числа формальностей, но я всегда придавал им большое значение. Итак, так называемая лодка. Ничего общего с лодкой эта конструкция из сухого тростника, травы и свежей коры не имела. Честно признаюсь, что идея принадлежит не мне. Я подсмотрел ее у птицы. Наше племя тогда находилось на зимовке в нынешней Португалии. Времена были совсем не те, что нынче: в Европе было значительно теплее. Озера не замерзали, и даже на севере Испании вы вполне могли увидеть леопарда. Не говорю уж о саблезубых тиграх, обезьянах и прочих представителях животного мира, которых климат и люди вытеснили в Африку, а то и вовсе уничтожили. Но о саблезубых тиграх чуть позже. Итак, птицы. Я бродил по берегу океана, искал съедобных моллюсков, а старейший мужчина племени в это время пел нам о временах, когда звезды жили на земле.
Кетцалькоатль, его звали Кетцалькоатль, – пел старик, а мы, пританцовывая, чтобы согреться, ходили по песку, тщательно глядя под ноги. – Кетцалькоатль, – говорил старик, был дружен со звездами так, что они, когда время его здесь, на Земле, вышло, взяли героя к себе, на небо. А почему же звезды ушли на небо еще раньше? Все просто. Кетцалькоатль, – говорил старик, постукивая себя по озябшим бокам, – пролил горшок с супом на самую старшую звезду. Ее звали Венера, говорил старейшина, и она так обожглась, что решила устремиться вверх – там, на небесах, огня не бывает. Ну, а за Венерой подались и все остальные звезды. Ведь она, Венера, была самой умной, красивой и старшей из них. Но Венера не обиделась на Кетцалькоатля и поэтому самой первой из звезд выходит вечером из дома, чтобы поглядеть – как он там. А когда Кетцалькоатль испустил дух, Венера его, дух, подобрала и поселила в большом звездном доме, который мы называем небом.
До Рождества Христова было еще сто двадцать четыре тысячи лет. По океаническому побережью ходили в поисках пищи племена кроманьонцев. Одним из них были мы. Конечно, поисками моллюсков занимались обычно женщины, но в ту зиму все было совсем не так. Звери почему-то ушли за горный хребет наверх, и мы остались без пищи. Это было грустно, но всего грустней было то, что наши ноги мерзли, и океан, судя по его поведению, был нам не рад.
Кетцалькоатль, Кетцалькоатль, где ты, о Кетцалькоатль?
Правда, – рассказывал старик, когда мы ели варево из моллюсков, укрываясь от ветра за песчаным холмом, – Кетцалькоатль продержался на небесах совсем немного. Он снова пролил горшок с кипящим супом на ноги Венере, отчего они совсем покраснели (потому она и светит ярче всех звезд). Венера рассердилась и выгнала Кетцалькоатля с неба. Кетцалькоатль, спустившись на землю, уже научил нас, людей, готовить пищу, разводить огонь и делать стрелы. Это рассердило звезды, и они решили приковать Кетцалькоатля к высокой горе. Что они и сделали. Кетцалькоатль, Кетцалькоатль, где ты, о Кетцалькоатль?
Там, на горе, прикован к самой верхушке.
Сказка была красивой. Хоть все ей верили, я знал, что Кетцалькоатль никогда не спустится к нам с вершины, и никогда руки его не освободятся от пут. Этого не могло произойти, потому что Кетцалькоатля не было. Никогда. Я решил так, доел суп и собирался было лечь спасть, прижавшись к самой толстой женщине племени, как увидел ее. Чайку. Она плыла мимо в странном сооружении, похожем на огромный шалаш. Я спустился к воде, издавая гортанные крики, подстрелил птицу, и осторожно, концом копья, вытащил и чайку и то, на чем она плыла.
Аристотель бы ни за что не одобрил мои действия.
К чему рассматривать гнездо чайки, если можно рассуждениями постичь его устройство, не прилагая к этому никаких усилий? Так он сказал мне, но это случилось значительно позже. В то время я – член племени кроманьонцев – был просто не в состоянии слишком много рассуждать. К тому же непременно ошибся бы в расчетах. И тогда плакала бы первая лодка мира. Плакали бы первые корабли. И Афины никогда бы не стали морской державой и не развивались бы. И не было бы у них ни философов, ни риторов.
Я дал возможность Аристотелю неверными рассуждениями приходить к правильным выводам значительно позднее. Аристотель, правда, не был мне благодарен.
Устройство оказалось гнездом. Никакого интереса это у моих соплеменников не вызвало: они уже набили животы, и им было тепло. Я же, внимательно изучив все, что было в гнезде, решил соорудить нечто подобное. На это ушло три дня. По вечерам мне давали пищи в два раза меньше, чем остальным, потому что я не участвовал в сборе моллюсков. Кажется, единственным, кто отнесся к моим действиям с пониманием, был старейшина племени. Он подошел ко мне, когда я, сидя на корточках, полосками коры связывал охапки самого легкого хвороста. Старик кашлянул, но я не обернулся. Тогда он обошел меня, стал впереди и спросил, глядя мне в глаза.
– Кетцалькоатль?
Ответа он не дождался. Мне было не до того. Спустя сутки первая лодка мира, хотя точнее было бы называть ее плотом, была готова. Мной двигало любопытство, желание извлечь из новшества практическую выгоду и, как это ни странно, тщеславие. Позже Гомер говорил мне, что тщеславие-то как раз и сделало нас людьми. А конкретно меня – героем и богом. Не знаю. Я практик и ни черта не понимаю в теории, о которой так любят рассуждать слепец, Аристотель, Прометей и Фриних. Но если бы не было меня, не было бы и всех их. Я для них предтеча и праматерь. Первооснова, как сказал бы Платон, но его эти четверо в свою компанию не пускали.
Изготовив лодку, я попробовал на ней плавать. Это, вынужден признать, уже было теорией. Пришлось подумать, для чего я все это соорудил. Риск был огромный. Плавать никто из нас, как и вообще из людей той поры, не умел. В воду мы заходили по колено, не глубже. Да, труднее всего было научиться плавать.
Вам покажется невероятным, но я, лодочник и спасатель с более чем 10-тысячелетним стажем работы, плавать научился только к концу ХХ века! А в детстве, очутившись в Молдавии, тонул восемь раз! Причем свой первый неудачный опыт самостоятельного плавания помню до сих пор. Мы (я и родители) отдыхали на бассейне. Мама с папой отошли куда-то, я же подошел к бортику и внимательно посмотрел в воду. Так мы и познакомились: я и вода. С тех пор я не очень уверенно себя чувствую, находясь вдалеке от воды. В бассейне она была прозрачная, отливающая голубым, и терпко пахла хлоркой. Чудный запах! Я лег на бортик и наклонил голову вниз. Запах ударил еще сильнее, я потерял равновесие и соскользнул в воду. Так, по крайней мере, говорили об этом родители. У меня нет причин доверять им. Сам-то я прекрасно помню, что прыгнул в воду намеренно. Понял, что если сейчас мы не войдем друг в друга, не случится чего-то важного.
Важное случилось. Я прыгнул в воду.
Вспоминая об этом теперь, прекрасно понимаю, что хотели сказать люди, придумавшие словосочетание «камнем пошел ко дну». На дне я очутился очень быстро. Если бы не рослый придурковатый венгр в резиновой шапочке, я бы с вами сейчас не разговаривал. После этого я тонул еще несколько раз, но так и не избавился от болезненного пристрастия к воде. Если бы я знал тогда, 120 тысяч лет назад, на берегу Португалии, как сладко, оказывается, тонуть, то непременно бы полез в воду с головой.
Но я этого не знал и, как и все люди той поры, опасался воды. Поэтому в море я выплыл впервые на плоту. Мое племя собралось на берегу – многие недоумевали, что это я там делаю, люди тихонько переговаривались, наблюдая за мной. Единственным, кто был спокоен, оказался тот самый старик. Он улыбался – ему было уже целых сорок лет, возраст немыслимый по тем временам, он многое повидал и что-то тихо бормотал. А когда я ступил в воду и сбросил в нее плот, который держал на плечах, старик заговорил. Он сказал всего одно слово: – Кетцалькоатль.
Но я и тогда не обратил на это никакого внимания. Мне приходилось следить за тем, чтобы плот не перевернулся. Сесть на нем мне не удалось, приходилось лежать, подгребая руками. Тогда-то я первый раз в жизни почувствовал под собой нечто живое – биение воды. До морского потока в тот раз я не добрался, но волны под собой ощутил. Было странно и приятно. Вечером, когда вместо моря подо мной колыхалась самая толстая женщина племени, я попытался сравнить эти ощущения. Плоть и вода. Дыхание и волна.
Побеждало море.
Мы закончили, и я сполз с женщины на влажный песок. Ветер к тому времени уже поутих, поэтому можно было не прижиматься к женщине. Несколько раз я с интересом прижимался ухом к ее животу послушать, не завелся ли там ребенок? Мы тогда еще не понимали, отчего вдруг живот женщины начинает расти, а потом она садится на корточки – рожать. Не связывали это с половым влечением. Но о чем-то смутно догадывались: помню, один из юношей племени страстно убеждал ровесников, что какая-то связь между этим непременно должна быть. Но это было невероятно. Ему никто не поверил. Я тоже.
Итак, первое морское путешествие. Что? Записывайте, ради бога. Длина круиза – около километра. Маршрут – вдоль побережья. Расстояние до берега – около пятидесяти метров. Происшествия? Таковых зарегистрировано не было. Я плыл, подгребая воду руками, а волны прибивали меня к берегу. Тогда я, кстати, впервые понял, что, оказывается, можно потеть, находясь в воде. Плот под моей тяжестью ушел почти весь в воду. Но не позволял мне тонуть. По наивности я думал – а волны мягко подбрасывали меня к берегу, – что точно таким же образом мне удастся летать. Что проще? Надо всего лишь скопировать чье-то устройство. Так я думал, стараясь не глядеть под себя. Вода не была прозрачной, и это угнетало больше всего. Мне казалось, что там, в невидимой мне глубине, есть какой-то хищный зверь и он вот-вот нападет.
Аристотель рассмеялся, когда услышал об этом. Прометей пристыдил меня, сказав, что негоже человеку, претендующему на роль героя, испытывать страх. Аристотель считал, что страх неуместен, потому что испытывать его – нелогично. Прометей считал, что страх неуместен, потому что испытывать его – стыдно. Я ничего не думал по этому поводу, потому что все мои мысли занимал страх. И опыт практика говорит, что прав в данном случае именно я. Но Аристотель и Прометей на то и гении, что, исходя из неверных предпосылок, приходят к единственно верному выводу. В море на меня не напало ни одно чудовище.
На меня напали на суше, и сделали это люди.
Это случилось через несколько дней после того, как я спустил свой плот на воду. Вечером мы разбрелись по ямам, в которых ночевали. Я было заснул, как услышал тихие шаги. Ничего хорошего они не предвещали: судя по дыханию, ко мне приближался мужчина. Потом оказалось, что их было несколько. Я не открывал глаз и ждал. Когда послышался едва слышный свист – это был замах копьем, я крепко обнял самую толстую женщину племени, которая спала со мной в одной яме, и перевернулся на спину. Копье пробило ее насквозь, и кончик острия проник мне под кожу. На большее нападавшего не хватило. Слабак. Я резко отбросил уже мертвую женщину и убил первого нападавшего, после чего бросился к морю, старательно петляя. Две стрелы попали мне в ногу, но до воды добежать я успел. К счастью, там, у самой кромки волн, был мой плот. Я лег на него и начал быстро грести.
Ночевал я в нескольких километрах от племени. Утром надо было уходить. Я знал, что у меня получится: оказалось, если отплыть подальше (тогда, ночью, я боялся людей больше, чем моря) и правильно расположить плот, то вода понесет тебя очень быстро. Быстрее, чем может идти человек. Это открывало широкие перспективы. Под утро у дерева, под которым я провел ночь, вновь послышались шаги. Увидев, кто это, я отбросил копье. Передо мной стоял тот самый старик. Он протянул мне плошку с остатками супа, погладил меня по лицу, сказав лишь:
– Кетцалькоатль.
На этот раз я наконец-то его услышал и понял.
Но это – уверенность старика, что я-то и есть тот самый легендарный герой, принявший обличье его соплеменника, – ничего не меняло. Для нашего племени Кетцалькоатль был реальной фигурой, человеком, висящим сейчас где-то на скале. Прометей, когда я рассказал ему об этом, очень радовался. Значит, говорил он, герои оставляют о себе память не только в будущем, но и в прошлом – еще до своего рождения. Прометей был уверен, что легенды кроманьонцев о Кетцалькоатле – отголоски преданий о нем.
Кетцалькоатль ни в чем не был уверен.
Ни уверенность старика в том, что я и есть Кетцалькоатль, ни мои сомнения в этом не отменяли решение соплеменников меня убить, потому что, как они считали, я являлся представителем другого вида. Они уподобились Аристотелю. Не желая подсчитывать количество моих лапок, соплеменники решили, что коль скоро я могу делать то, чего не могут они (плавать), я не человек. А раз так, представляю опасность, и лучше меня убить. Я презираю их.
Племя Аристотелей.
Что ж, я попрощался со стариком – он все бормотал «Кетцалькоатль, Кетцалькоатль, Кетцалькоатль» – и вышел в море на своем плоту. Путешествовал я днем, по ночам сходя на берег. Так, наблюдая за тем, как Солнце поднимается над океаном по утрам, чтобы уйти за горизонт земли вечером, я обогнул Португалию. В Средиземном море, куда я заплыл, добравшись до Гибралтарских столпов и резко развернувшись, меня подхватило течение, над которым поднимался туман. Я увидел перед собой несколько кораблей с раздутыми парусами. Тогда я не знал, что это такое, и приготовился защищаться. Но суда афинских купцов – а это были именно они – проплыли мимо, потому что моряки меня не заметили. Тогда-то я осознал, что прошло очень много времени, и понял, что старик был прав.
Я и есть Кетцалькоатль.
Мое путешествие, оказалось, растянулось на многие тысячелетия. Течение с поднимавшимся над ним туманом называлось Стикс. Место, где я задержался на долгие годы. Точнее сказать, навсегда.
Работу лодочником при Стиксе мне предложил сам Зевс. Пролетая над морем, небожитель случайно увидал косматого человека в полуистлевшей звериной шкуре. Человек барахтался в высоких волнах на странном сооружении. Сооружением оказался плот. Человеком оказался я. Мы поладили, и уже через несколько дней я приступил к исполнению обязанностей перевозчика на реке Стикс. Разумеется, плот не разрешили оставить. Зевс выделил мне новую лодку, удобную и вместительную. Что особенно важно, это была плоскодонка. Впрочем, подробную классификацию лодок вы можете изучить, прочитав «Отверженных» Гюго. Не сказал бы, что это произведение привело меня в восторг, но глава, касающаяся лодок, особых нареканий не вызывает. Что касается остального…
Может быть, все дело в том, что «Отверженных» я читал урывками. В то время было очень много работы. Шел 1942 год, Холокост был в самом разгаре. Не успевал я переправить на остров (как, разве вы не знали, что Аид никогда не находился на материке?) партию евреев, как прибывала следующая. Они приходили поодиночке и семьями, большими группами, а как-то даже прибыло сразу пять эшелонов с евреями. Один из них рассказал мне, что эшелоны попали под бомбежку и у немцев не было времени на то, чтобы спасти бедолаг для дальнейшего их умерщвления. Поэтому немцы сами взорвали эшелоны с находившимися в них людьми. Тогда, помнится, я даже всерьез подумывал о том, чтобы оставить место лодочника. Особенно укрепил меня в этом намерении инцидент, произошедший к самому разгару Второй мировой войны.
Переправа проходила по строго установленным правилам, и на берегу толпились тысячи несчастных, у которых в момент смерти не оказалось при себе монетки. Таких было много – в концентрационных лагерях перед казнью у жертв отнимали все.
Они были полностью обнажены и стонали. Горевали все. Те, кто рассчитывал после смерти попасть в рай, приходили в ужас, когда я говорил им, что рая нет, есть лишь Аид и избранные герои, которых совсем мало. Те, кто верил в Яхве, приходили в отчаяние. Те, кто верил в избранность своего народа, тоже плакали. Мне не было до этого дела: я просто перевозил на другой берег Стикса тех, кто мог оплатить проезд.
Вам это тоже пригодится, поэтому запомните – тут принимается все. Шекели, фунты, рубли, динары, доллары, песо.
Главное, чтобы это была монета, а не бумажные деньги. Не поверите, но на правом берегу скопилось около полутора миллиарда китайцев. Чудаки по каким-то, известным только им, причинам суют в гроб покойника бумажные деньги. Бумага нас не интересует, сразу предупредил меня Зевс. Бумажные деньги – зыбко и ненадежно. Любая банкнота в любой момент может превратиться в ничего не стоящую «керенку». Так оно и происходит.
А вот металл Зевс велел принимать.
За всю историю Стикса я перевез бесплатно только одного человека. Это был Фриних, какой-то, как мне сказали, драматург из Афин. Остальные платили. Кто не платил, оставался на правом берегу.
Очень умные смертные прекрасно понимали, к чему клонит Зевс. И поэтому металлические деньги – в качестве денег, а не мелочи на сдачу, – на Земле продержались очень долго.
Чересчур умные, правда, перегибали палку.
Ликург, например, решил, что деньги как таковые не нужны. Якобы это зло. Поэтому он изменил денежную систему Спарты. Ликург постановил, что деньги должны быть каменными, причем огромными в размерах. Сумму, необходимую для покупки вола, надо было везти на телеге, которую тащил этот самый вол. В результате богатых в Спарте не стало. Они просто не копили, потому что это не имело смысла. А до банковских вкладов, векселей и акций тогда было далеко. В принципе проблему имущественного неравенства Ликург, во временной перспективе, решил. А вот вопрос собственного попадания в Аид – увы, нет. Он и сейчас стоит на правом берегу, растерянно глядя на огромный круглый камень (в полчеловека высотой) который положили на его погребальный костер подданные.
– Ты не возьмешь этот камень в уплату потому, что он слишком тяжел для лодки? – спросил меня Ликург, когда попытался переправиться в первый раз. – Или сумма слишком велика? Так отколи себе кусочек.
Бедный спартанец, как обычно, ничего не понял. Они вообще были слишком простыми, эти спартанцы. Афиняне по крайней мере забавляли меня разговорами, когда я вез их через Стикс. К тому же у каждого из них во рту была медная монетка. Обстоятельный народ эти граждане Афин.
Правда, один-единственный раз этот камень Ликургу пригодился. Когда в 1943 году немецкие самолеты прилетели бомбить переправу через Стикс, полегло множество народу. А Ликург уцелел – он забрался под камень, и его не срезала пулеметная очередь немцев. Правда, это Ликургу не помогло. Он ведь уже и так был мертв. 1943 год был, кстати, очень напряженным. К очередям евреев прибавились бомбежки немецких самолетов. В Стиксе то и дело вспыхивали фонтаны воды, поднятые к нему многотонными бомбами. Немцы боеприпасов не щадили. Поэтому я составил о них мнение как о весьма щедром народе.
Сейчас – когда поток пассажиров становится слабее – я ложусь в лодку и ощущаю под собой поток. Речной поток.
Капиталы между тем росли. Зевс довольно потирал руки.
Ошибаются те, кто представляет себе верховного небожителя как озабоченного сексом самца, рыскающего по Элладе в поисках девицы. Как и всякий диктатор, понимающий, что рано или поздно ему придется покинуть страну, где он своевольничает, Зевс запасался деньгами. И накопил он предостаточно. Куда там Пиночету с его пятнадцатью миллионами долларов в американских банках! Зевс накопил столько, что ему хватит до самого Апокалипсиса, если, конечно, Апокалипсис произойдет.
А в том, что он произойдет, заверил меня сам Зевс.
Я не испугался. Для меня света, земли никогда и не было. Вся моя земля ограничена узкой полоской, которую я вижу, сидя в лодке. Апокалипсис устраивал героев, уставших от вечного существования. Зевса он не устраивал: жизнерадостный старик все никак не мог насладиться бытием.
Зевс посетил меня незадолго до того, как к Пруту спустился с холма Прометеус, который собирался переправиться в Румынию. О прибытии Прометеуса Зевс меня и предупредил. По словам хозяина, выходило, что очень скоро – после того, как легендарный герой откроет загадку Молдавии, – произойдет конец света. В некотором роде, конечно. Не для всех. Но меня и это мало интересовало. Зевс велел мне не переправлять Прометеуса на другой берег Стикса. Даже за деньги.
Я никогда не пытался выбраться на сушу слишком далеко от воды. Максимум, что меня интересовало, – узкая полоска, побережье шириной в несколько сот метров. Я любил только свою реку и свою лодку. Вода. Я спал в ней, я пил воду, я справлял в нее естественные надобности, я ловил в ней рыбу, к которой пристрастился, когда откололся от племени кроманьонцев. Река баюкала меня, кормила, и по вечерам я любил смотреть, как ветер играл с туманом, придавая ему самые разные формы. Этим любовался и Микеланджело. Когда я перевозил его, стемнело, и флорентиец сказал:
– Они превзошли меня как скульптора.
Он знал, о чем говорит. Микеланджело имел в виду, что ветер – лучший скульптор, чем он, а туман – лучший материал, чем его мрамор. Как и все скульпторы, Буонаротти был завистлив. Как все гении, он завидовал лишь тому, чего никогда ни один человек не может достичь. А еще он очень не любил рассуждать. Если бы Микеланджело рассуждал, он бы никогда не рискнул спорить с богом. Но я полюбил флорентийца вовсе не за это. Мне импонировало то, что ему понравилась моя река. А лучше всего ее, реку, было видно, когда пассажиров было немного и они не пытались, покрыв воду своими головами, перебраться на тот берег, не прибегая к услугам Харона. То есть меня. У таких бедолаг ничего не получалось. Они доплывали только до середины реки, после чего та вспыхивала, и они корчились в ужасных мучениях. А спустя мгновение обнаруживали себя на все том же, правом, берегу. Людям свойственно забывать о страданиях: некоторые пытались перебраться вплавь не один раз. Даже самые умные.
У Ликурга, например, постоянно обгоревшие брови.
Справедливости ради отмечу, что пассажиров у меня редко бывает мало. А в середине и конце 90-х годов работы стало невпроворот. Молдаване переправлялись через Прут по ночам, чтобы попасть в Румынию. А оттуда уже – в Португалию и Италию. Их было так много, что мы, лодочники-контрабандисты, даже пренебрегали элементарными мерами безопасности. Обнаглели настолько, что плыли через Прут (так теперь называется Стикс) даже днем. Пограничники просто не успевали вылавливать всех желающих нелегально пересечь границы. В 1998-м же году вообще наступил пик эмиграции. Тогда в переправу людей включились даже пограничники. Они здраво рассудили, что на честь мундира семью можно прокормить лишь в том случае, если это картошка в мундирах. Я, по идее, должен был обижаться на пограничников и других лодочников, потому что переправа была моей прерогативой.
Но работы было так много, что один я бы не справился. Зевс, конечно, протестовал против этих переправ. Ты ведь должен перевозить мертвецов, а не людей, – говорил он, но мне было плевать. К этому времени он уже перестал быть небожителем, и я не боялся.
В то утро, когда Прометеус дошел наконец до Прута и сумел перебраться на следующий берег без моей помощи, туман над Стиксом стоял особенно густой. Поначалу я принял фигуру человека, приближавшегося к переправе, за привычную игру ветра и тумана. Потом понял, что ошибаюсь. Передо мной стоял невысокий, плотный молдаванин с капризным ртом.
– Сколько за переправу? – спросил он.
– Сегодня мы не работаем, – вспомнил я предупреждение Зевса.
– Тогда, – сказал он, и я нисколько не удивился, – придется плыть самому.
Человек разделся, аккуратно сложил вещи в рюкзак и вошел в воду. Я с интересом ждал, когда вода в центре Прута вспыхнет и бедняга вновь окажется на молдавском берегу. Прометеус подплывал к центру реки все ближе. Наконец достиг. Огонь не возник. Послышался всплеск воды, и Прометеус вышел на румынском берегу, обсох, оделся и ушел.
Его ухода я не видел, потому что как только он переплыл так и не вспыхнувший Стикс – выпрыгнул из лодки и пошел в глубь земли. Стало понятно, что все заканчивается и лодка мне больше не понадобится. Когда умрет мир, умрет и Аид.
Даже Стикс устал.