22
— Поскачем на багренье, что ли?
Как невод колышет до дна большое озеро, так каждый год этот привычный зов поднимает всю область, ворошит и ставит на ноги ее жителей, начиная от седобородых Горынычей и кончая безусыми парнишками. Багренье — подлинно общевойсковой праздник, не менее чтимый и торжественный, чем день престола в старом соборе, именины святого Михаила, покровителя уральского казачества.
Никто во время багренья не остается безучастным. Все приходит в движение. Даже ребят всякий раз освобождают от занятий, — разве мыслимо казака, хотя бы и парнишку, лишить возможности побывать на зимнем рыболовстве? Все учебные заведения закрываются. Присутственные места прекращают свои высокополезные работы. Лишь в канцелярии наказного атамана с неделю стоит говорливая толчея. Казаки за три рубля получают печатки на право выйти с багром на лед и разбить ятовь.
Несмотря на голод, на мрачно прошедшую плавню, казаки весь ноябрь готовились к багренью так же старательно и пышно, как и в обычные годы.
За месяц до выезда в Уральск казаки прежде всего начинают подъяровывать коней. Готовят багровища, багры, подбагренники, подпильники, брусья для точки багров, кожаные рукавицы или голицы, полушубки, тулупы, варежки, чулки, онучи, багренные с широкими носами — соминые лбы! — сапоги, легкие, покрашенные санки, оглобли и завертки к ним, выстругивают покрасивее пуховище к пешням, запасают муки, овса. Да мало ли чего надо припасти на рыболовную страду?
За несколько дней до багренья к Иньке-Немцу зашел Осип Матвеевич. Инька грел свои кости на раскаленной печи.
— Ну, как, Иван Дмитрии, сбираешься? Побагрим, што ли, остатний разочек?
Инька легко взметнулся на печи. Похоже было, что в нем уже не оставалось никакой тяжести, так он высох. Спустил с печи длинные свои, жилистые ноги и встал среди горницы высокий, тощий, босой. Перебирая свою уже начавшую сильно желтеть бороду, безучастно щурясь на образа, он заговорил, бросая слова в потолок:
— Надо бы поскакать, надо бы… Как казаку не побагрить? Это все едино, что остаться до моих годов неженату, бабу не испробовать. Да вот беда: собираться не на что. Все подъели с сестрицей.
Инька уже лет двадцать живет вдвоем со своей сестрой, вдовой старухою.
— Последний ее репсовый сарафан сглодали. Я уже нет-нет и погляжу, на свою плетеную бутыль, немецкий подарочек. Не время ли испить ее? Умирать надо бы… Ране баграчеев на постоялых безвозмездно привечали, а теперь? — Старик горестно мотнул головою. — Бедный богатого ненавидит. Богатый люто смотрит на бедняка, и все друг друга берегутся. Все заслонила мошна и утроба. Веща всякая стала казаку дороже родимого брата. Родился — плати. Помирать собрался — тоже тащи рубль-целковый, а то, грит, бог на порог не пустит… За багренье три рубля неси. В старину этого не было. За Яик и его богатства мы кровью заплатили давно. Матри, опять сраму не вышло б, как на плавне… У меня сердце мозжит, как подумаю. А знаю, будет что-то. Ой, будет! Сказывают: на царя три дня багрить принудят. Будто ему и вправду жрать стало нечего. Нехорошо. Смутно. Во сне я увидал седни: красный яр, где наследник обедал, вдруг порушился в реку и реку засыпал. Собор покосился. То и гляди упадет. Страшно жить кажется… Как тут поскачешь? А помимо того, сено коню в Уральске, грит, не укупишь. И рыбу нынче на ятовях не хвалят. Славущих ятовей что-то не слыхать. Матри, и не обрыбишься вовсе. Дурная работа! Лишь богатею осталась забава… А где хлеба достану? Дома еще без работы будто муха ползаю на карачках, а там… брр, холодно! И выйдет, что и на убытки не поймаешь. Так уж бог с ним, с багреньем, лучше не ездить.
Осип Матвеевич усмехался. Он не верил старому приятелю. И оказался прав. Разумеется, все соколинцы за два дня до царского презента уже скакали мимо Сахарновской станицы к Уральску.
Даже в нынешнем сумрачном году мало было похоже, что казаки едут на рыболовство. У всех, вплоть до бедняков — крашеные легкие санки, сукном крытые тулупы, хранимые на этот случай исстари от прадедов: эти тулупы казаки надевают лишь на багренье да, если случится, на свадьбу к закадычному приятелю. Нередко в санках рядом с казаком увидишь и родительницу. Обычно в опушенной мехами и крытой цветным левантином или атласом шубке она светло и довольно посматривает на нетронутые белые снега в степи. Она едет с мужем поглядеть багренный удар и по пути заглянет в гости к родне или приятельнице.
Дороги раскатаны широко. На ухабах санки летят будто в пропасть. За санками у всех скользят длинные, в несколько сажен, еловые багровища. Подвыпивший еще на проводах и разгулявшийся в пути казак с гиканьем и ухарством пустит санки на раскатах так, что не редкость — они взлетят полозьями вверх под визг женщин и ребят. Багры трещат. Никто не уступит дороги другому. А стороной не поедешь — снега коню по брюху. Санки то и дело сшибаются с санками. В воздухе звенит и виснет ядреная, бодрая, как мороз, ругань. У поселков навстречу баграчеям гурьбами высыпают остроглазые казачата. Они в драке расхватывают обломки багрищ, обливают их водою, примораживают. С неделю забавляются этими ползунками. Ух, как легко и быстро скользят ледяные змеи по дорогам и снегам в степи!
Все богачи скачут на багренье непременно в волчьих, широкополых тулупах. И сами они похожи на матерых волков. Теперь, после жарких и жестоких свар на осенней плавне, держатся они на особицу, сторожко. На постоялых дворах уже не смешиваются с беднотою. При неожиданных встречах со знакомыми ярыжниками привычные улыбки прячут в бороды, в нарочитую хмурь. Да и с ними уже редко кто пошутит теперь.
Скачут по дорогам и бабьи артели. Луша в этом году составила рыболовную компанию с Фомочкой-Казачком и еще тремя вдовами и армейками — казачками, у которых мужья находятся на внешней службе. В законодательном постановлении уральской войсковой канцелярии был параграф, запрещающий женщинам багрить, но казак особо уважает родительниц. Помимо писанных уставов, он носит в себе неписанные, и они куда крепче всякого закона. Конечно же, никто не посмеет затронуть и обидеть женщину на льду во время рыболовного жара! Напротив, казак с охотою, хотя и непременно с ухмылкой, поможет ей. Еще бы. Ведь, у ней же нет хозяина!
Кони у большинства казаков в этом году недокормлены. Трав было мало, а муки в сено не подсыплешь, когда и самому приходится хлеб кусать с тревогою и расчетом.
Беднота не спешит в Уральск. Многие осаживаются в Свистунской станице и окружных, Кушумском и Наганском поселках, посылая за багренными печатками уполномоченного.
Дело в том, что первую, издавна «славущую» ятовь — Атамановскую — и часть Жемчужного яра казаки по старинно заведенному обычаю обязаны разбагривать не для себя и войска, а для царя и его челяди. Всю заловленную здесь красную рыбу у казаков забирают особо приставленные чиновники по баснословно низкой расценке: один рубль за яловую и два, редко три рубля за икряную, будь то даже осетр пяти пудов с двумя пудовыми пирогами черной икры, за которого по вольной цене казак получил бы больше двухсот рублей. Так уж лучше забагрить судачишку, сазанишка и даже поганого сомишку. Царь не жалует черной рыбы, ее не берут в презент…
Раньше казаки не только мирились с царским багреньем (по-старинному — высочайшим кусом), но даже почитали за честь для себя поймать и представить ко двору рыбищу покрупнее. Когда-то уральцы добровольно явились к царю Михаилу Федоровичу с рыбным подарком и поклоном «принять их под высокую руку». А теперь большинство смотрит на это, как на тяжелую повинность. Беднота уже начинает крепко поругиваться и всеми силами старается опоздать на царское багренье.
Всем стало известно особое в этом году постановление, вынесенное по настоянию наказного атамана выборными от станичных обществ:
«Для презентного багренья прежде всего разбагрить Жемчужную ятовь от Горошного ерика до учуга; если же рыбы, пойманной на этой ятови, будет недостаточно, то предоставить войсковому начальству для презента разбагрить еще Перевозную и Упор, назначив для Перевозной и Упора один день, затем и Козу, для багренья которой назначить отдельный день».
Багрить для царя целых три дня, когда на все багренье до Соколиного поселка отведено тринадцать-пятнадцать дней! Нет, этого еще никогда не было!
Дальше в том же протоколе значилось:
«Съезд просит войсковое начальство презент к высочайшему двору и гг. министрам послать полностью, а ввиду тяжелого года для войскового населения, рыбу и икру, могущую остаться от презентного багренья, не рассылать по другим лицам в г. Уральске, а вырученную через продажу рыбы и икры сумму зачислить в войсковой капитал».
Казаки знали, конечно, что рыбой и икрой пользуется не один царь, но и вся его многотысячная свора, столичное и местное чиновничество, и этим постановлением выражали свое негодование против мелких хищников, черного бакланья, всегда кружившегося над рыбаками. Сказать что-либо в открытую, лезть, как говорят казаки, на пупыр, казачество не осмеливалось. Но между собою беднота уже возмущалась и роптала. Ведь и в прошлом году баграчеев принудили разбить весь Жемчужный яр, Атамановскую и другие ятови — в пользу казны, на сбор средств по встрече наследника. И вот теперь — снова. Да еще в такой тяжелый и мрачный год…
Хмурились казаки, привязывая к оглоблям длинные багровища. Никто из маломощных артелей не поскакал в Уральск. Но Луша уговорила Фомочку съездить побагрить на царя. Поп Кирилл как уехал в Петербург, так от него ни весточки с тех пор. Казачка сильно тосковала о нем, но уже с чувством полнейшей безнадежности. Григорий последние недели ни разу не заговаривал о Москве… Луша находилась в смятении. Ей захотелось непременно побывать на царском презенте. Там же будет снова, как на балу, вся казачья знать. Приедут и Устим Болдырев, и Вязниковцев. Луше надо было увидать их еще раз вместе, точно в самом деле думала она их окончательно сравнить меж собою и тогда уже найти для себя последнее решение.
В прежние годы в дни царского багренья все войско загоралось и кипело от нетерпения и азарта. Подъярованные кони рвались из оглобель, становились на дыбы, били копытами снег. Из пушки тогда бухали в самом городе, иногда, как рассказывали, с колокольни старого собора. В утро самого багренья с ночи все ворота настежь, и после удара лютые кони, пары и тройки, фыркая, вставая в упряжи на дыбы, вырывались на улицы и неслись к Уралу, к ятови. Впереди всех, сажен за сто, убегал, спасаясь быстротой, багренный атаман на коне с богатым убранством — роскошным чепраком и седельным прибором. За ним с красными флажками скакали державцы. Тучи снега поднимались над войском, крутились вихрем. Шум, крики, треск багров, визг, стоны… Случалось нередко, давили насмерть людей… И так после каждой ятови — снова и снова сумасшедшая скачка, уже по льду, до нового рубежа. Нередко попадались на пути запорошенные снегом полыньи. Туда валились с лошадьми и санями. Немало гибло народу, но озорная удаль, и дикое молодечество не прекращались.
Теперь было уже не то. К месту самой ятови на царском презенте казаков с лошадьми близко не подпускали: были случаи тайного увоза красной рыбы. Баграчеи должны спешиваться заранее и стоять по обоим берегам без лошадей, в полной готовности к багренью.
Так было и сегодня.
Луша и Фомочка-Казачок еще с тремя своими подружками подъезжали к Уралу со стороны Чагана. Один из державцев замахал на них красным флажком:
— Куда, куда?.. Держи с конем подальше от берега!
За казачек, однако, горячо вступились баграчеи, и их пропустили с лошадьми к самой реке. Буланые кони, густо покрытые пеной и инеем, зафыркали, почуяв впереди яр и воду, и остановились…
Чтобы посмеяться над постановлением — не пускать к реке с лошадьми, — старик Корней Болдырев, отец Устима, приехал на собаках, подкатил на детских саночках прямо к Уралу и выехал на лед. Казаки хохотали. Но державцы и Корнея завернули с реки…
День еще только что начинался, истекая предрассветной, морозной синью. Чернели леса на Бухарской стороне. Синели полосы Жемчужного яра и пески, засыпанные снегом. Прозрачно и фиолетово переливались сугробы и поля. Степь кое-где сдержанно начинала улыбаться тусклыми искрами. Звезды загасли. На самом Урале снег лежал совсем нетронутый, и река походила на громадное, чуть-чуть подсиненное полотнище, убранное по краям тусклой зеленью талов и леса.
У Луши последние дни все время ныло сердце. Ей очень хотелось побывать на зимнем ударе, окунуться в горячую, родную суету. Но, с другой стороны, ее все время угнетали мысли о будущем. Будущего не было, маячила впереди какая-то серая мреть.
Сейчас Луша беспомощно и беспокойно оглядывалась вокруг, словно кто-то пообещал ее встретить здесь.
— Чего, девонька, башкой крутишь? Суженого-ряженого ищешь? — с теплой, почти материнской лаской сказала Фомочка. — Аль на святки гадать сюда приехала? Айда, разбирай снасти!
По берегам вокруг Жемчужной ятови уже стояли рядами баграчеи. Впереди всех важно расхаживали державцы. Баграчеи были одеты в белые, холщовые шаровары и в толстые ватные или стеганные верблюжьей и овечьей шерстью фуфайки. На головах — невысокие папахи. На ногах — багренные сапоги с сомиными носами. Лица у рыбаков возбуждены, но все сдерживаются, напуская на себя торжественную хмурь.
Солнце уже забрызгало верхушки леса прозрачной розоватой синью. Чисто глядели снежные, убегающие в даль поля, запушенные инеем кустарники, деревья, легкое, большое, синее небо. У Луши щемило сердце, — кругом было чудесно, покойно, светло, но женщине казалось, что земля глядит на нее холодно и бесстрастно, как на чужую.
Рядовых баграчеев было по берегам не так-то уж много, далеко до обычных восьми-десяти тысяч. Но зато, как пышно и богато были представлены чиновничество и зажиточные казаки! Все знали, что помимо багренного атамана здесь присутствовал сейчас наказный атаман, генерал Шипов, и его гости — саратовский губернатор со свитою.
Луша уже стояла на берегу с багром и пешней в руках. Она таращилась поверх голов, но увидать высокое начальство ей так и не довелось. Кто ж его там разберет среди толпы чиновников в черных пальто с блестящими пуговицами?
— Ой, да что это? Лукерья Ефимовна! Фамаида Марковна! Аман-ба!.. Здорово, тезка моя по батюшке!
Ивей смеялся, лучился глазами и ртом сквозь обындевевшие бороду, усы и брови. Какой он родной и забавный этот крошечный дед! Луша улыбнулась ему. Ей показалось, что именно его-то ей и хотелось увидать.
— Родительницы вы мои! Что-то зябко, матри. Согрели бы старика! Приняли бы к себе в компанство… Ага, значит и вы прискакали царя рыбой попотчевать?
За Ивеем шли к берегу и улыбались казачкам Инька-Немец, Осип Матвеевич и Ефим Евстигнеевич. В руках у всех — пешни, багры и подбагренники.
Фомочка усмехнулась, понимающе блеснула глазами:
— Нас самих сюда допустили, лишь глядя на наше сиротство. Уж куда нам, уральской гольтепе, брать на себя заботушку о царском брюхе?
— Из-под него не увильнешь, казачки. Ты от него, а оно за тобой. Как шишига в сказке. Не оглянешься, как оно навалится севрюгою! — зло засмеялся, не разжимая зубов, молодой, белесый казак из толпы. По тому, как на него строго и осуждающе оглянулись некоторые баграчеи, Луша догадалась, что вокруг очень много, в простых рыбацких одеждах, офицеров и чиновников.
В присутствии высоких гостей багренный атаман не стал важничать. Он сейчас же, по окончании молебна, вышел на лед. Тысячи глаз следили за ним. Снег был на реке глубок, и высокий полковник Хрулев, как медведь, оставлял за собою борозды синеватых ямин. На самой средине Урала он остановился и среди полнейшей тишины, застывших намертво казаков, вдруг сорвал с себя папаху и ударил ей о снег:
— С богом, атаманы-казаки!
Вместе с его выкриком бабахнула пушка, стоявшая в розвальнях на яру. Все войско, как яблоки из мешка, вывалило на лед. Казаки бежали по глубокому снегу с двух берегов — толпа толпе навстречу, и казалось, что это две вражьи ватаги рвутся в смертный бой. Баграчеи падали, их топтали, они снова вскакивали на ноги. Отругивались они на этот раз коротко и тихо. Не до того! Уже минуты через две начисто смолкли даже отдельные выкрики. Сразу выросли гул и хряск, похожие на подземную работу тысяч людей в шахтах. Лед жалобно и глухо гудел, рушился трещинами, и тогда прокатывалось по воде, бежало сверху вниз звонкое и длительное эхо. Стонал тонко, прозрачно и трогательно большой водяной зверь, напуганный этим диким нашествием.
Казаки били проруби — круглые и продолговатые — всего в пол-аршина. Над головами у них курился белый легкий пар от их напряженного дыхания. Теперь были слышны только пыхтенье, смачное хаканье при ударах и цоканье железных пешень о лед… И сразу же, в одни и те же секунды, поднялся и вырос версты на полторы над рекою лес багров, желтая щетина длинных еловых шестов. Рыбаки заплясали, запрыгали, задергались, заходили над прорубями. Все они тяжело сопели в такт подергиванью багров, опущенных в воду.
Луша очутилась со своей бабьей командой ниже Чагана, у самого изворота реки, — в изголовьи Бухарского песка. Фомочка уже ходила на багре, а у Луши только-только брызнула и выступила сквозь лед синеватая вода.
— Лукерья Ефимовна, здорово!
— Неколи здоровкаться, — отозвалась сухо казачка.
Это прошел мимо в компании купцов, сам теперь уже не багривший, Устим Болдырев. Он был и на льду в волчьем тулупе и узорных катанках на ногах. Он приостановился и внимательно поглядел на Лушу. Она была хороша и сейчас. Даже, пожалуй, особенно хороша. Лицо ее густо порозовело от работы, глаза блестели. Одета она была в штофную, с разводами на плечах, малиновую шубейку с оторочкою из лисьего меха на рукавах. Правда, шубейка была уже старая и сильно потрепанная, но все же она очень шла к Луше. На голове у нее под пуховым платком синела еще цветная шаль, сильно оттенявшая ее крупное, смуглое, выразительное лицо. На ногах — узорчатые киргизские сапожки в высоких валеных калошах, наследство от покойной Насти. Эти сапоги сестре еще в 1869 году привез отец из-под Уила с усмирения киргизов. Был такой обычай у казаков — собирать девице приданое чуть ли не с ее младенчества.
Луша была сейчас как одержимая. Вокруг кричали, бегали, суетились рыбаки. Она все это видела и слышала; и все это проплывало мимо нее, как в тяжелом и глубоком сне.
— Скоро, скоро! Братцы, ко мне!
Голос был очень знаком, но ей некогда было даже подумать, чей он. Прыгали очумелые от азарта, бородатые, обындевевшие от мороза лица. Поблескивали вокруг горящие безумием глаза. Чужие это или свои казаки, знакомые или нет, — не разберешь. Луша и сама бы не узнала сейчас себя, так дико и зло поругалась она с каким-то казачишком, чуть не стащившим у нее из-под ног подбагренника. Она слышала и не слышала, как потешался в стороне Ивей Маркович над калмыком, забагрившим пудового сома, рыбу, презираемую уральцами.
— Брата родного пумал? Повидаться захотелось? Ай и черны же вы оба!
Луша, казалось, вот-вот задохнется от томивших ее надежд и азарта, от физического и внутреннего напряжения. Ей было душно и жарко. На ресницы ее скатывался со лба пот. Она уже хотела было сбросить с головы пуховый платок, как вдруг всю ее от темени до пяток пронизало огнем: ее багор сильно рвануло и повело вниз.
— Скоро, скоро, девоньки! Фомочка, гоженькая ты моя! — завопила Луша, и тут же услыхала у себя за спиною утробный мужской хохот: это сахарновский казак Косырев нарочно дернул рукою за конец ее багровища. С ненавистью поглядела Луша на его прыгающую от смеха бороду и добродушно поблескивающие желтые глаза.
— У, сатана! Нашел время забавиться!
— Ну, ну, не щерься, Ефимовна. Талану не будет.
— Проходи, окаящий!
«И что это ничего не идет к нам? Рыбу уже со дна стронули. Пошла… Вон Облаев четырех белуг из одной проруби выпятил, а мы и жучки не поймали», — размышляла с горечью Луша. Но вот, наконец, Фомочка ловко выкинула на лед крупного судака. Добрый почин! Очень уж важен первый задев! А кроме того, судака в презент не берут, и Фомочка тут же продала его за пять рублей.
Луша немного успокоилась. Чего, в самом деле, так кипятиться? На царском багреньи ведь не разбогатеешь.
С минуту она отдыхала и осматривалась вокруг. Ба! В каких-нибудь двадцати шагах от нее ходил на багре Адиль Ноготков. После памятной его драки с Василием, Луша стала замечать его, и с волнением ощущала на себе его горячие взгляды.
— Эй, Адиль! Здравствуй!
Как вскинулись и каким теплом, какой радостью блеснули его серые, острые глаза! Он закивал головою:
— Здорово, здорово, Лукерья Ефимовна.
Луше на секунду даже стало как-то не по себе: уж слишком восхищенно и преданно смотрел на нее тонкий Адиль.
Она вздумала подправить свою прорубь. Замахнулась пешней. Та скользнула по ледяной окрайке и — взик! — коротко булькнула и ушла на дно. Казачка схватилась за голову, готовая заплакать. Рот ее перекосился. Фомочка изругалась. Ведь без пешни не обойтись, — прямо хоть возвращайся домой.
Адиль подбежал к Луше, волоча за собой длинное багровище. Лицо его по-детски опечалилось. Он качал головою, цокал языком. Потом вдруг сунул багровище в воду, — было сажени полторы глубины, — уткнул конец багра в дно и крикнул Ивашке Лакаеву, своему компаньону, чтобы тот подержал шест в таком положении. Быстро развел пешней прорубь шире. Луше кивнул:
— Не гляди на меня!
В секунду сбросил он с себя одежду и, охватив багровище руками, кинулся в ледяную воду. Лущу пронизали восторг и холод. Казаки бросили багрить и изумленно таращились на прорубь.
— Этта номер, язвай его в душу-то, в самую што ни есть утробу-то!
Секунды показались Луше минутами. Наконец, пыхтя и отдуваясь, отряхиваясь, как собака, с обезумевшим от холода лицом, с выпученными глазами, Адиль выскочил на лед. Пешня была у него в руках. Молниеносно оделся, попрыгал, завернулся в тулупишко. К нему уже тянулись руки со стаканами водки, кто-то лез целоваться.
— Ну, атаман сорви-голова! Как ты ее нашел-то?
— Стоит в земле, воткнулась, голубушка!
Ахающие от изумления казаки давали Адилю советы, как скорей согреться. Рыжий Косырев смеялся:
— Ты, чай, Адилька, всю рыбу видал в Урале?
— Как же, видел, видел. Белуга к твоему багру подходила, понюхала — уй, скверно пахнет! Ушла.
Казаки захохотали. Адиль, глядя на Лушу, сиял от счастья.
— Беги, беги, полоумный, скорей в кошары! — сердито и властно вдруг закричала казачка.
У Адиля все внутри сжалось и загорелось от восторга и радости. Легко и высоко прыгая, он побежал к берегу, где было расположено на этот случай общественное станье — десяток теплых кибиток.
На льду уже лежали поленницами толстые белуги с бронированными головами и с птичьими короткими мордами, темные, коричневые осетры и шипы, светлые севрюги с длинными, как у древних чудищ, носами и звездами на чешуе. Агенты волоком стаскивали их за хвосты на берег, а казаки с горечью, обидой и злобой глядели на агентов, на рыб и на яркие, алые полосы крови на снегу. Два-три рубля за таких рыбин! Грабеж среди бела дня!
Ивей Маркович уже ухитрился сбросить со своего багра, нарочно упустить икряного осетра. Рука опытного баграчея чует еще подо льдом, когда медленно и тяжело наваливается такая брюхатая рыбина.
— У, матушка, иди погуляй! Може, прорвешься через аханы!
На исходе ятови расставлены морские невода-аханы, а за ними еще частиковые сети для черной рыбы. Все, что попадает в них, идет опять-таки к высочайшему двору и на постройку заложенного наследником храма спасителя в Уральске. Но казаки, вынимая аханы, пускают рыбу на волю, если она подошла к неводам снизу реки, с других ятовей:
— Это наша, а не царская!
Компания казачек уже вытащила пять рыбин, а Луша не задела даже и чебака.
— Видно, Лушенька, тебе в другом удача, а в рыбалке безляд окаящий…
Луша и сама в первое мгновенье не поверила, когда ее багор тяжело давнуло и с силой повело вниз по воде. Она закричала только после того, как рыба ее самое осадила на лед. Луша едва удерживала багор. К ней сейчас же подбежали казачки, какой-то незнакомый казак. Подхватили добычу подбагренниками, развели широко прорубь… И вот перед изумленными женщинами лежит, тяжело дыша, трехпудовый, икряный осетр. Какое богатство!
Агентов рядом не было видно. Незнакомый казак, зло озираясь вокруг, посоветовал:
— Какого лешего! Закройте его скорее тулупом. Ведь это же чистоганом сто целковых. Може, упрячем.
Фомочка набросила на живую рыбину свой тулупишко, завернула ее. Так ведь и полагалось, чтобы не застывала драгоценная икра. Но было уже поздно. Как из-под земли выросли рядом два чиновника. За спиною у них стоял Устим Болдырев. У Луши болью залило сердце. Устим ласково улыбнулся:
— С уловом вас, Лукерья Ефимовна.
Луша с ненавистью посмотрела на него и отвернулась. Чиновник протягивал ей бумажку в три рубля:
— Примите!
Казачку вдруг всю подбросило. Она загорелась до ушей и закричала:
— Иди ты к лешему! Я не нищая! Рыба-то сто рублей стоит. Не отдам! Иди, хоть царю жалуйся! — Она сгребла осетра вместе с тулупом, прижала его к себе, как ребенка и двинулась к берегу, озираясь будто волчица, спотыкаясь о льдины и взбитый снег. К ней наперерез бросились агенты, схватили ее:
— Стой! С ума спятила, казачка?
Луша отчаянно завизжала. Она отбросила тулуп в сторону и, приподняв над головою вдруг забившуюся рыбу, с силой швырнула ее в ближайшую, широко разведенную прорубь.
— Ни вам, ни мне окаящие вы, хапалы!
Рыбина упала поперек проруби, повалилась головою в воду, но тут же один из агентов ловко перехватил ее подбагренником и выкинул на лед. Луша громко, по-детски зарыдала и пошла, не глядя ни на кого, к берегу. Алые пятна рыбьей крови, мимо которых она шла, выглядели на белом зловеще. Казаки глухо роптали.