6
Венька долго сидел с больным Алешей, но в сумерках его терпение истощилось, и он решил все-таки пойти поглядеть на улицу.
Около Невского собора он протискался сквозь толпу на паперть. И в эту минуту что-то с треском ударилось о каменный пол у его ног. Это сторож уронил с колокольни плошку. Казачонок глянул на свои колени и похолодел. На брюках, на груди его серой новенькой блузы звездами расползались сальные пятна. Блузу ему только что сшили для училища. Ничего не видя и не слыша, Венька в отчаянии повернул домой. Вот он очутился у себя на крыльце. Стучать ли? Не лучше ли пойти и утопиться в Чагане?.. У арки опять глухо бухнула раз за разом пушка: будто кто-то горестно и обрывисто прорыдал в темноте. Огорчения дня с силой взметнулись в казачонке, и он горько, по-ребячьи заплакал.
Жена Ипатия Ипатьевича, Марья Константиновна, встретила его на пороге испуганным, горячим участием:
— Веничка, утробный ты мой, да что с тобою? Уж не пушкой ли тебя зашибло?
Казачонок зарыдал еще горше.
— Не пушкой, а пло-ошкой!
Сзади, из темноты, кто-то тихо засмеялся. Смех был родной, сердечный, а это еще больше рассердило Веньку.
— Тебе еще чево? — зло повернулся он к Луше.
— Ничего, Веничка, ничего. Зачем ревешь? Брось.
Венька ощерился, как хорек. Луша махнула на него рукою и прошла в дом.
У нее тоже несладко было на сердце. Она возвращалась с гулянья, — ходила по улицам со своей приятельницей Екатериной Павловной Чалусовой.
Подруги были очень похожи друг на дружку. Иногда их принимали даже за сестер. Только глаза Чалусовой и волосы отличались от Лушиных. Глаза у нее были русские, мягкие, серые, а волосы — волнистые и светлые, как хорошо вымытый лен.
Все лето подруги мечтали о войсковом бале. Теперь же они обе не могли пойти туда. У Луши не было нужного платья, а Екатерина Павловна в самом деле любила высланного генерала Серова и дала себе слово не показываться на балу без него. Она каждую ночь примеряла лиловый сарафан, смотрела на себя в зеркало и плакала от восторга перед своей красотою и молодостью, рыдала от горечи, что она не увидит наследника и должна остаться верной своему Александру.
Дом Дудаковых стоял на самом краю улицы. Луша еще раз попыталась развеселить Веньку. Но он был безутешен и зол. Тогда Луша, пряча от людей свое горе, вышла за ворота и полем направилась на реку Чаган.
Тихо и мирно было сейчас на берегу. Бледная луна, как усталая лиса березовыми перелесками, пробиралась меж рваных облаков. Вода сонно и тускло поблескивала.
Издали доносился запах ковыля и полыни.
Луша опустилась на бревешко и тут же увидала над степью звезды. Она обрадовалась и удивилась им. В самом деле, уже с неделю она не глядела на ночное синее небо. Голова приятно закружилась от темных широт, игры света и звезд. А звезды действительно играли, как живые. Например, эта голубая очень низкая звезда на западе, она все время помаргивала и переливалась, будто расплавленный жемчуг. А как их много и с каким тихим величием лежат они над серой, бегущей в даль землей… В степи у бивуаков тлеет еще несколько костров. Луша смотрит на степные огни и вспоминает поселок, вспоминает себя, маленькую девчонку, длинного офицера, Виктора Пантелеевича, сестру Настю и тот страшный вечер на Ерике.
Луше стало грустно, как никогда. Она почувствовала себя покинутой и одинокой. С реки послышался вкрадчивый плеск воды и осторожное шуршание весел о борта. Струистый лунный свет серебристыми девичьими косами вился по обеим сторонам будары. В лодке сидел казак. Луше показалось, что она ясно видит, что казак молод, что из-под картуза у него выбиваются русые кудри и лицо его печально. Как странно, что нашелся человек, променявший шум войскового праздника на одиночество ночной рыбалки! Вероятно, и у него на сердце острое горе…
Женщина не сразу расслышала, что рыбак поет. Уж очень тихо доносился его голос, — не громче шуршанья весел и плеска воды. Без конца казак повторял одни и те же заунывные слова песни:
Крылья, перья ощипали…
Перья, крылья ощипали…
Крылья-перья, крылья-перья…
Луша глядела на лодку, уплывающую в темноту, и думала о своей жизни. Ей очень хотелось стать счастливой. Но она не знала, как это сделать. Она запуталась. Она даже себе не могла ответить сейчас, кого же она любит по-настоящему — Григория или Кирилла. Кто больше даст ей счастья? Вязниковцев богаче. Это хорошо, но Луша помнит Настю, Клементия, она знает, как глубока вражда между Григорием и ее братом. Да и сам Григорий нередко бывает ей противен. Кирилл несомненно сердечней. Страсть его острей и неутолимей. Стыдясь и краснея от счастливых воспоминаний, Луша подумала, что тело попа, несмотря на то, что он не казак, — родней для нее, ощутимей, милее. И серые круглые глаза Кирилла, когда он жадно, в упор смотрит ей в лицо, куда ближе, надежнее голубых, часто замутненных глаз Григория. С ними страшно, — это не глаза мужа, это взгляд случайного любовника, хищного самца. С Вязниковцевым ей не стать счастливой в своем поселке. А потом разве казаки простят им развод с Лизанькой? Никогда. Но ведь и Кириллу нельзя жениться… Счастье! Оно очень просто, вот оно — близко, рядом, слышно его теплое дыхание, и все-таки нет к нему прямой дороги. К нему, как по морю, плыви на свой страх, куда хочешь, а там будь, что будет. Дух захватывает от неизвестности и страха… Нет, она все-таки больше любит Кирилла. Григорий похож на обух топора, а Кирилл на его острие. С Кириллом страшно, немного тоскливо, но хорошо! Что бы ни случилось, она пойдет за рыжим попом. И Венька любит его… Уйти к Вязниковцеву — значит совсем порвать со своими. Это можно сделать, но жалко-то как!.. И Григория жалко. Обидно расстаться с его злой, своенравной любовью, с мечтой стать богатой. «Почему это нельзя жить втроем?» — неожиданно подумала Луша и густо покраснела от стыда и счастья, когда представила, как она живет с двумя любимыми и сильными мужчинами.
Из-за Чагана пахнуло легким, прохладным ветерком. Светлые облака пробегали луну, чуть-чуть розовели, безответно заглядывали в темную реку и уплывали в сумерки степей, теряя очертания. Лушина тоска о счастьи бродила по голубым полям, цепляясь за острые обочины облаков, бежала за лунными полосами, падала в Урал на дно, уходила в темные уремы, сидела на яру, плела зеленые венки и бросала их в реку. Венки тонули…
Остро и тревожно зачувикали кулички на другой стороне. Замигали костры на степном сырту. Глухо пробунчала выпь:
— Бу! Бу!
По деревянному мосту с громким топотом промчался верховой. В городе стало тише. Луша вздрогнула. К ее ногам бесшумно и неожиданно упала хорошо знакомая тень человека в маленькой барашковой шапке. Закрыв спиною луну, сбоку стоял Вязниковцев. Словно спеленутый ребенок, лежал у него на руках белый, странный сверток.
— Здравствуйте, Лукерья Ефимовна!
Луна осветила светлый ус, скуластую щеку казака. Луше показалось, что Григорий смотрит на нее насмешливо, вприщурку.
— Откуда вымырнул?
— Не с того света, не пужайся.
У Луши по спине пробежал тонкий холодок. Ей подумалось, что казак нарочно упомянул о том свете.
— А чего надо-то? Зачем темнотой крадешься?
— Хочу дознаться, вправду ли от меня совсем уходишь?
— Кажись, ты поминки мне с дегтярным взваром устраивал? Не видишь сам-то?
— Вижу. Во как все вижу, аж искры из глаз! А верить все едино не жалаю. Слышишь? Не жалаю!
Казак выкрикнул последние слова сипло и зло. Луша рассердилась:
— Не шуми. Чего копытишься? Хочешь что в последний раз сказать — говори по-людски.
— Ладно, Луша, ладно. Буду тихо.
Григорий выговорил это непривычно для себя — покорно и немного жалостно. Опустился на землю и сел возле Луши по-азиатски: ноги калачиком. Сверток бережно, словно что живое, положил рядом с собой, по левую сторону.
— Скажи, Лукерья, вот как на духу, ужели поздно я пришел?
Женщина молчала. Она видела теперь его глаза, по-собачьи молящие, и ей стало его жалко.
— Скажи же, Луша!
— Ты что, поп, что ли? Дело не твое.
Казак дрогнул, вздернул плечами и сжался в комок.
— Я не поп. Это верно. Но думаешь, больше меня кто полюбит тебя?
Вязниковцев, казалось, подслушал мысли женщины и теперь отвечал на ее размышления.
— Никто. А я без тебя не буду жить. Изойдусь тоскою. Послушай меня сегодня хорошеньче! Проснулся это я вчера ночью. Белье на мне полотняное, кровать мягкая, пуховая, кони на конюшне лихие. И верхняя одежда рядом повешена хорошая. Денег в банке — на всю жизнь и даже с маковкой… А я подумал: «Чего-то у меня нет». Чего-то самого важного не достает! Без тебя — капут мне. Впереди прорубь холодная, и больше ничего. Нельзя так! Человеку мало богатства, оказывается.
Луша молчала, но Григорий видел, что она слушает его внимательно. Вспыхнул еще сильнее.
— Гнал я баранов по Кушумской долине — пыль, рев, солнца не видно. Год-то ведь ноне страсть сухменный. Жара такая — душу в колодец опускай до пупа. Овцы языки повысунули. Баранов шло поболе тысячи. Ничего мне не хочется, лег бы и дремал, и вдруг — ты впереди идешь, высокая моя лебедушка! И сразу легче мне… На рыбалке ли я, с обозом ли тянусь, ты завсегда тут. Вот третьеводни у Кабаева, Петра Семеныча, был. Евангелие он читает, как Христос по воде ходил, а мне все мерещится — не бог, а ты идешь, и ноги твои длинные вижу, как легко ступают… А мне без тебя вся земля, жизнь вся — вода, по которой и шагу не ступишь. Страшно!
Луша отозвалась очень тихо и грустно:
— И казаков грабишь для меня? И брата моего родного обижаешь для меня? Петлей, долгами душишь? Ворота мазал, богохульствовал тоже для меня, своей душеньки?
— Все для тебя, из-за тебя! Хошь брату твоему все долги скощу, бирку его долговую отрублю под самый комель. Но ведь ты тогда еще гуще плюнешь в меня. Я боюсь людей. Брата ведь свои поселковые убили, это без сомнения… Что я без силы и богатства, если ты и при моем могуществе помыкаешь мной? Я как ребенок голый стою перед тобою… Лукерья, все одно не пущу я тебя никуда! Вот этими костяшками задушу!
— Не грозись.
Женщине нравились бредовые, жаркие слова Григория. Казак услышал это в ее окрике, совсем не гневном, пододвинулся к ее коленям и коснулся их рукою. Лукерья не тронулась с места. Григорий прижался щекою, подбородком к ее теплым ногам, нежно и очень осторожно обнял их снизу.
— Душенька, миленка, дурушка, истома моя… Никто не знает и не узнает, помимо тебя, какая моя любовь. Большая, будто казачья степь. Только не такая покойная. Звон, шум, крики тут у меня внутри. Как болезнь какая. Трясучка…
Голос казака, беспомощный, нежный, жалующийся, стал похожим на ребячий.
— Какая ты! От матери ли ты родилась или с неба слетела? Скажи! Как я люблю тебя!
Казак жадно обнимал Лушу. Она не сопротивлялась. Опять ее тело, как когда-то прежде, стало безвольным в его руках. Боже мой! Зачем так мучительно хорошо целовать эти губы, слышать женское Лушино дыхание, чувствовать ее покорные и прекрасные ноги? Да, только в любви человек полняком, с головою, с душою окунается в родную, единственно блаженную реку и тогда ему не нужно ничего.
Откинувшись на траву, Луша закрыла глаза. Луна осветила ее лицо и оставила легкий след на скулах, на лбу, на подбородке. Лицо женщины было немо, бледно и беззащитно. Впадины длинных глаз казались сейчас загадочными, русалочьими, ночными…
— Вот я сарафан принес тебе, — шептал Григорий, — пойди в нем. Пущай наследник поглядит, каки есть родительницы на Урале. Пущай позавидует.
— Кому? Не тебе ли?
Это Луша сказала сторожко, и сразу лицо ее, только что обезволенное ласками мужчины, снова стало строгим и серьезным. Глаза открылись, блеснули зло.
— Мне! Мне! Вот возьми. Я буду там и стану смотреть на тебя.
— Не нужно.
Как быстро меняется голос у Луши! В секунду он стал чужим и далеким.
— Отнеси домой и отдай Лизаньке, законной своей. Не хочу я твоих подарков.
Лунный свет упал на казака. Луша посмотрела ему в глаза и вдруг ясно припомнила, что вот такие же судачьи, бесцветные глаза были и у Клементия в тот вечер и так же сипло и ласково говорил он с Настей. «А что его, как Клементия?» — подумала она неожиданно и испугалась.
— Не жалашь от меня? Я весь свет тебе хочу подарить, а ты сарафан опасаешься взять. Не примешь — в Чаган кину… Ну, оживи меня одним словом. Скажи раз навсегда — «жена твоя». Ускачем со мной в Сламихино. А если ты уйдешь…
— Меня в реку кинешь? Нет, я не персидская царевна. А ты всего лишь купец. Сарафан потонет, так ты потом всю свою жизнь жалеть о нем будешь.
— Не возьмешь?
— Не возьму.
— Хорошо ли ты говоришь, Лукерья?
— А что же ты думал? После твоего дегтя на моих воротах я с тобой еще бы няньчилась? Отойди.
Луша поднялась и быстро пошла к дому. Вязниковцев остался на берегу. В степи мигали тихие огни костров. Белый забытый сверток лежал на черной земле одиноко.