Книга: Яик уходит в море
Назад: 18
Дальше: 20

19

Ночь.
Голубовато-сизый туман медленно поднимается от реки. Черная вода едва заметно поблескивает на перекатах. Несколько дней луна не показывается из-за далекого края земли. Недвижно дремлют темные кусты тальника по берегам. Выше их покоятся черные полосы леса. Тишина.
Темны июльские ночи на Урале. С глубокой лаской и мягкой теплотой обнимают они все живое. Щедро пропитан воздух ароматом отцветших трав и запоздалых по оврагам цветов. Черная река, полосы темно-синего леса, бегущие по ее берегам, и серо-голубые степи, большие теплые ладони великана-мира, — все это сейчас выглядит и впрямь таинственно и чудесно.
У Болдыревских песков, на завороте Урала, там, где начинается осенняя плавня, на версту от первой ее ятови, пылает костер над крутым яром. С реки видны пляшущие ленты огней, лиловый дымок и выше леса — улетающие искры. Рыбаки расположились на крошечной полянке, обставленной кругом деревьями. Это совсем недалеко, в какой-нибудь сотне шагов от Урала.
Венька положил голову на живот Алеше и таращится вверх, на высокую осинку с изогнутым стволом. Занятно видеть, как ее белые снизу листья коробятся от огня и покрываются известковой, пупырчатой изморозью. А там, в вышине, в темных пролетах деревьев повисли свежие, словно жабры живых рыб, янтарные звезды. Они плывут стаями по синей старице неба. Их огнями искрится огромное, черно-бирюзовое море над Бухарской стороною. Весь мир тепло горит и движется. Казачонок не сознает его вечного бега, но в то же время чувствует, как он сам несется куда-то в даль, как кровь струится и бежит вперед, перешептывается с этим большим потоком времени. Венька слышит, как мягко журчат волны Яика под крутым яром, как убегают они в Каспийское море. А там, в водных полях моря, — это Венька знает, — плывут корабли с белыми парусами. Казачонку теперь часто приходит желание раздобыть и себе такой корабль с острокрылыми парусами и плыть, плыть всю жизнь — без конца. Всю жизнь? Венька думал тогда, что у жизни и у моря нет конца и что того и другого ему хватит на вечность. Он проплывет все океаны и все воды вселенной. Легкокрылой птицей поднимется над жизнью, — и все, любовь друга и любовь женщины, утоление ненависти и страсти, победу во всех играх и делах человеческих, невероятные и чудесные приключения, — все это отведает он до дна, выпьет до капли и так навсегда останется на земле, счастливо и мудро за всем наблюдающий. Только так и представлял Венька свою жизнь. Он никак не думал, что так коротка — короче куриного носа! — человеческая жизнь и так смешно и страшно ничтожны и несоизмеримы с мечтами ее возможности.
Людей у костра сейчас трое. Венька с Алешей улеглись у самого огня, под навесом дыма, прячась от злых комаров. А с наветренной стороны сидит, вытянув к костру ноги в опорках, невысокий, плотный мужчина. Венька никак не может без усмешки видеть его, — слишком уж не по-казачьи он одет. Пестрядевая рубаха у него до колен, опоясана синим шерстяным шнуром чуть не у самой груди. Он грузен, тонет в одежде, расплывается в ней, словно тесто. Большая голова его заметно приплюснута с боков, на затылке — острый выступ. Зовут его Гурьян. Он рассказывает, что приехал прямо из Питера, а повидал весь свет. Все надоело ему, он решил отдохнуть, а потому и нанялся к попу в работники. Да, он не любит работать; это видно потому, как он лениво волочит за собою длинные, обезьяньи руки. Пышная серая борода в рыжих от табаку отметинах тянется до ушей ровной опушкой и вместе с выпученными черными глазами делает его похожим на выдуманного иностранца — не то на американского фермера, не то на бандита-моряка. Волосы на голове серые, а у корней ярко-рыжие. Все тело в веснушках и тоже в волосах, особенно костлявые и страшные руки. Алеше кажется, что Гурьян соскочил со страницы какой-то плохой книги, — такой он весь ненатуральный. Сейчас, когда у стана нет никого из взрослых, он держится нахально. Наморщив лоб, он смотрит вокруг брезгливо и презрительно.
— М-да… — пренебрежительно тянет он, подняв сизый свой нос, увесистой, огромной каплей свесившийся вниз от межбровья.
Он втайне ждет, что ребята станут его расспрашивать о чем-нибудь, но те молчат и вприщурку смотрят сквозь дым на звезды. Венька мусолит губами травинку с узорчатыми листьями. Наконец, Гурьян не выдерживает молчания, громко племкает губами и начинает без приглашения:
— Ух, жалко мне и противно глядеть на вас — сил никаких нет! Ну кто вас научит и о мире-свете расскажет, едят вас мухи с комарами?
Слова его ложатся тяжело и липко, словно запах несвежего мяса.
— Ну? Чего вы молчунами лежите? Не хочете глянуть на самую жизнь? Мне вот довелось обойтить весь земной, наш преисподний мир от края до края, и все-то я могу изъяснить, как и что…
— Объясняй, если охота, — насмешливо отзывается Алеша. — Уши у нас настежь, не закрыты.
— Вот что я доложу вам, во-первых: дураки ваши родители! Что в селе жить? В селе не жизнь, а одно дешевое виденье.
Гурьян захохотал утробно и тяжело, но тут же испуганно и косо поглядел на ребят. Те настороженно молчали. Гурьян продолжал подхихикивать.
— В городу тебя любая баба впустить могет. А у вас ведь тута все не по-христьянски: баба, лошадь али корова — на кажную свой хозяин. Кажный уцепился за юбку и куды тебе! Гордец, будто папа римский перед престолом вышнего. Владетели. Жадюги! Вот плавал я на корабле вокруг всей земли. Заезжал в Марсель. Там — люди! Прямо на улице за франк любую женщину выбирать можно. Никаких дверей и замков на домах. Все раскрыто, как у господа-бога в раю. Майн-вира и душа враспашную! Все живут на слободе. Никаких законов, — облизывай, лапки!
— Поди каки-нибудь есть? — с ухмылкой говорит казачонок.
— Никаких! — хрипло выкрикивает Гурьян и взмахивает опорками, бьет нога о ногу. — Ни люлюшеньки! Блудному псу под хвост их завязали и пинком его вон! Я-то знаю суп с клецками!
— Врешь! — машет головой Алеша. — Гляди за вранье бог накажет.
— К заду палочку привяжет? Бог, бог… Где он? На всем у нас мошенничают. А потому, что нет у нас умственных людей. Появился один Лев Толстой, да и тот барин. Мужику он все одно не помогет выпутаться из сетей лжи и обмана. А за границей есть такой чэк, — Гурьян выговаривал «чэк» вместо человек, — это немец Нитша. Так вот он порешил всех людей сызнова к натуральности привесть. Законы — псу под хвост! Веру — кобыле в прореху. Женитьбу — фуить! — сороке на спину! — Гурьян присвистнул и сдунул что-то у себя с мохнатого, ржавого кулака. — Родился слабый чэк али там замухрышка, прах жизни, его незамедля унистожить!
Он произнес слово «уничтожить» по-особому — нежно и с пришепетываньем. Поднял важно голову, посмотрел в небо и повторил тихо:
— Унистожить!
Сизый нос философа переливался от игры огней различными цветами. Гурьян минуту вглядывался с любопытством в яркую, голубую звезду над своей лохматой головой. Неожиданно целой семьей заплакали волки на Бухарской стороне. Похоже было, что среди бархатистой, теплой ночи где-то на глухой полянке взвыла колючая метелица.
— Ишь, запели аллилую, — спокойно заметил Алеша.
— Пульнуть бы их по голяшкам-то! — мечтательно вздохнул казачонок и прикрыл лицо Алешиной фуражкой. От дыма у него заслезились глаза.
Звериный вой взметнулся с того берега реки с особой силой. Молодые волчата заголосили плачуще-жалобно. Казалось, зашевелились от их метельного стона верхушки деревьев. Ребят начинало знобить от нахальной и пакостной уверенности рассказчика. Все это было неожиданно и ново для них обоих. Они стыдились посмотреть в глаза друг другу, но в то же время их манило узнать все до конца. А Гурьяну было приятно их настороженное внимание. Он поднялся на ноги, глаза его маслянисто сияли:
— Цари, помещики, купцы, архиреи, — Гурьян постеснялся сказать «попы», — эти умеют жить и живут — разлюли малина, ядят их мухи с комарами! Их жизнь масляна, лопни мои глаза — масляна! А нас, черную кость, за нос водят. И мы скачем, будто блохи — без свету, без зорюшки. Ой-ой-ой!
Он постукал поршней о поршню и неуклюже попрыгал, приплясывая:
Раз-два, раз-два,
Вышла кошка за кота.
За кота, за барина,
За лиха татарина!
За кота-котовича,
За Иван Петровича!

— Вот как мы живем. В Гамбурге, городе без начальства, без губернатора, самовольном городе, я был у одного немца и видел у него пошивочную мастерскую. И что бы вы думали? Гляжу это я: машина у него сама крутится. Вникаю и вижу: большой деревянный круг, а от него ремень к машине. Внутре круга — крысы. Они будто угорелые носятся по ему, и колесо дуриком вертится и машину крутит. Немец — пузо во — брюхатая корова! — сидит себе и пиво дует и ухмыляется хитроумно. Вот и мы на этот манер вьемся по колесу жизни своей. Машину для господ крутим. Много повидал я, много… Живал я и в конюхах у брата царева Владимира, на Мильонной улице в Санкт-Петербурге…
— Поди зря болташь? — удивился казачонок, выставляя лицо в полосу яркого света и прищуриваясь не то от дыму, не то от желания выразить свое презрение к рассказчику. — Да рази таких допустят?
— А какех тебе надо? Какех?.. Ты слушай! Конюшня у князя Владимира такая, что не только у вас в поселке, но и в Уральске ни одного подобного дома не сыщется. Мраморный дворец в двадцать этажей.
— Ух? — не сдержался Алеша.
— Вот те ух!.. Наверху ученые генералы дела ведут, а внизу царские и княжеские лошадки проклаждаются в легкой жизни по комнатам с паркетами. Чего только мои глаза там ни видели? Суп с клецками! Чай мы пили, замечайте, с серебряных блюдцев, ну, а сам князь только с золота. Проживанья моя в то время была самая воздушная! — вдруг вдохновился Гурьян и засмеялся радостно и тихо, как бы внутри себя, выпучив из-под трепанных, нависших бровей круглые, черные глаза. — Катался я с утра до вечерней зорюшки, а ину пору и до полуночи в мягких колясках… Ну, прямо на груди у родимой мамаши. Не жисть, а масляна, лопни мои глаза — масляна!
Гурьян снова улегся у костра, вытянул ноги и, закинув руки за голову, мечтательно продолжал:
— Антиресен их строй жизни. Очень антиресен. Глаза, к примеру сказать, они продирают к полудню…
— Ври? — взметнулся казачонок. Это для него было уже совсем невероятно.
— Вот те ври… И тута же они, не вылезая из кроватей, начинают лакать вино, кофей пить. Чтоб веселее было — льют вино нам, холуям верным, прямиком из бутылок в глотку. Сами ржут, колышутся от смеха, как у нас глаза на лоб скочут. Весело им. Потом едут к царю али к его министру, на визиты едут, то есть, на короткий показ себя. Вот, дескать, мы живы и здоровы и вас почитаем. Эта и есть их все дело. Часа три аль четыре сидят у себя али в гостях. Пьянство текет и продолжается, но тонкой дудочкой, пока еще не до упаду. Вечером полунагишом скачут на вечерки али в театры. Представленью разглядывать. Там голые бабы и мужики в куцых штанах разные вавилоны пишут, страсти кажут. К ночи приготовляются, в распал себя вгоняют. Поржут там до полночи и разбегаются по домам. И тут уж начинают жить в полной обнаженности. Привозят с собой дюжинами баб. Пьянство завязывается вовсю, до положения риз, до обалдения, до чертиков, до святого отца и сына. Вот где сласти жизни! Вам они и во сне не привидятся — облизывай лапки! Сперва чин по чину: песни поют, на музыках играют, пляшут, а потом… Ах, жисть, зачем без ума губишь того, кто вовлекся в тебе?
Гурьян затряс кудлатой, как ветла, головою, схватился за щеки руками и замычал в тоске, словно у него мучительно заныли зубы.
— Как любили меня князь Владимир, ах, как любили! Велит он, бывало, корыто такое, ванной называется, доверху вином налить, да не каким-нибудь ерофеичем, а самым дорогим, полсотни бутылка — санпанским. У французов город такой есть, Сан-Панск. Вот там паны выдумали святое вино. Шипит оно, как змея, завсегда, даже в животе не унимается. Чэк от него, на облака возносится. Ангелом себя восчувствует. А в корыто голых баб сажают и нам их мыть приказывают… Самим уж им все давно опротивело, вот они и веселятся, изгиляются над нами. У них греха вообче нет. Он для нас удуман. Хо-хо-хо!
Гурьян пошлепал губами, как от ожога:
— Ва-ва! Бабы ихние — ва-ва! — как мене любили. Желали русской крови подбавить в свою бледную поколению. Ах!.. Дым стоял там по ночам от страстей и жертвоприношениев!
Алеша поднял голову:
— Вот я спрошу папу, может это быть взаправду или не может?
Гурьян вскочил с земли с поразительной быстротой. Прижал обе руки к сердцу. Глаза его маслянисто и жалко заулыбались, голос стал тонким и сладким, почти бабьим:
— Алешенька, да што вы? Вот уж не фасон парле вуа. Я же с вами по всей сердечности. Будто седой пророк, правду-матку выкладываю. За нее ведь могут — фу-уть! — туда, куда Макар теляток не гонял. А к чему меня губить? Бессмысленность. Папашу не замешивайте в это тайное наше дело. Зачем папаше? Как возможно? Я ж больше никому не вверюсь. Тольки вам. Разрешите, я ручку тебе поцалую.
— Что еще за дурость? — озлился мальчик.
— Совсем насупротив. Это образованное воспитание. Ежели чэка умолить желают о чем-либо первостатейном, бесперечь чмокают ручку. Уж мне-то верьте!
Гурьян потянулся к руке Алеши. Правую ногу с вывернутым внутрь носком он с ужимкой отбросил в сторону и расшаркался. Венька несколько раз перевернулся на земле, надрываясь от смеха. Алеша с отвращением плюнул в сторону и отошел за дерево. Гурьян, выпятив нижнюю губу, недоумевающе развел руками.
Синяя ночь, продолжая чудесную и таинственную ворожбу, согласно и неслышно неслась на восток. Чернильная, фиолетовая река с мягким шуршанием и рокотом по-прежнему скатывалась к морю. А вверху полчища звезд, пошевеливая золотыми, узорчатыми плавниками, мягко качались на синих волнах и плыли как рыбы в темные дали бесконечных миров…
Назад: 18
Дальше: 20