13
Все должно было кончиться мирно, по-домашнему. Повалялся бы казак несколько часов в арестантской будке, выспался бы вволю, а затем бы его выпустили, и этот случай стал бы для казаков лишним предлогом для веселых воспоминаний. Правда, старые казачки ни за что не простили бы Василисту его страшного кощунства, — они тогда же обрекли его душу на вечные муки. Но казаков мало тревожила загробная жизнь. Все, над чем можно посмеяться здесь, на земле, они не забывали никогда. В поселке и до сих пор ходят уморительные рассказы о неудачливом стрелке Сысое, о Балалаевой шатущей корове, поедавшей пироги с окон и таскавшей с веревок тряпье. Эти рассказы память соколинцев хранит чуть не с XVI столетия. Анекдотические случаи казаки берегут, как общественную драгоценность, горестное же немедленно вычеркивают из памяти.
На этот раз, однако, вышло не так. В сумерках за поселковым неожиданно прискакал нарочный от станичного, сахарновского атамана. Феоктист Иванович растерялся. Он сильно побаивался, не успел ли уж кто-нибудь досужий сообщить о безобразиях Василиста в станицу. Он хотел было даже прихватить с собою Алаторцева, но старики не любят, когда домашний сор без необходимости выносят из избы. Они отстояли казака. Тогда начальник приказал строго-настрого держать Василиста под арестом до своего приезда.
Феоктист Иванович задержался в Сахарновской станице на всю ночь. И хотя соколинцы относились презрительно к своему начальнику, никто не посмел выпустить без него арестанта на волю. Казаки привыкли строго относиться к дисциплине и уважать всякую субординацию. Охранять Алаторцева довелось молодым Вязову Сергею и Ноготкову Василию. К ним два раза прибегала Луша, заходил сам Ефим Евстигнеевич, — пытались уговорить их отпустить Василиста. Ребята и сами плевались: сласть небольшая стеречь своего станичника. Им не очень-то хотелось торчать всю ночь во дворе начальника; они мастерски и злобно ругали Феоктиста Ивановича, но приказа нарушить не осмелились. Кто знает, может быть, взбалмошный начальник распишет в станице весь этот вздорный случай по-особому, и тогда жди крупной беды.
— Наше дело, сами знаете, малое, пастушье. Нам как велено…
Тяжелее всех переживал происшествие Венька. Отец для него был особое существо. Такого человека не было больше в мире, он был ему и ближе всех и больше всех, он был для него все на свете. Венька смутно, но все же чувствовал порой, что его жизнь не будет всегда такой нетревожливой и ясной, что у него над головою уже вырастают колючие, как терновник, ветви, и черные волчьи ягоды, ядовитые и едкие, опускаются гроздьями вокруг. Отец, большой, сильный и светлый вожак, идет впереди и пробивает Веньке дорогу. И Венька, конечно, никак не мог допустить, чтобы это высшее существо, его отец Василист Ефимович Алаторцев, провалялся всю ночь в каталажке, как какой-нибудь иногородний бездомный бродяга. Это было просто дико! Ведь без отца Венька останется беззащитным. В жизни сразу образовывалась страшная пустота. Все равно, как если бы земля вдруг осталась без солнца.
Казачонок даже не подумал о сне в этот памятный вечер. Он метался из стороны в сторону. Убежал на Ерик и там долго ревел, сидя на яру и поглядывая на темные камыши, где шумными всплесками буравили воду ночные хищные щуки, поедая мелкую рыбешку… Все люди становились щуками для мальчишки в эти минуты! Весь родной поселок был против него. Впервые ночь шла из-за Урала, из-за огромных, белесых стариц, из-за густого ветлового леса, как большая, черная беда. Само звездное небо казалось тяжелым и душным. Как горестна и изменчива милая земля, так недавно, еще вчера, зеленевшая по-весеннему!
Казачонок горько ревел. Никто не знает, как тяжело человеку оставаться одному в минуты несчастья.
Наконец, Венька пошел к Алеше.
— А что, если подкупить казаков? — озабоченно спросил тот.
Венька досадливо махнул рукою. Подкупить казаков? Не мог он выдумать что-нибудь поглупее? Чем же это, интересно бы узнать, могут они соблазнить охрану? Не раскрашенными ли костяшками-альчами? Или резиновой рогаткой? А может быть, тремя серебряными гривенниками?
Выхода не было, а его надо было найти во что бы то ни стало. И Алеша нашел. Недаром он прочитал множество историй о разбойниках.
— Вызволим его из каталажки силой!
— Как?
— А так! Соберем ребят. Накинемся на казаков, свяжем их… Рты тряпками, чтоб не орали, а отца на коня — и в степь!.. Я знаю!
Венька хмуро почесал затылок, словно его кто-то зло укусил в голову, и с удивлением посмотрел на друга. Алеше вдруг стало не по себе.
— А знаешь? Может, караульщики к полночи уснут… Водки им, что ли, притащить? Тогда можно и без драки…
Через час Венька созвал всех своих друзей. Собрание происходило на гумнах. С неба немо глядела круглая луна. Над Ериком играли голубые лунные полосы. Справа бежала, теряясь в дали, синеватая степь. Было таинственно и по-ночному тихо. Большинство ребят были участниками озорной «встречи наследника», они чувствовали, что Венька вызвал их недаром, и серьезно и даже с опаской поглядывали на него. Ждали. Лица у всех были озабочены и хмуры, но втайне каждый из них был польщен оказанными ему доверием и честью.
Панька-Косая Чехня, сын начальника, уже знал, в чем дело, и держался все время возле Веньки, чтобы подчеркнуть особую к нему близость. Нити дружбы на этот раз оказались прочнее сыновьих. Позади всех стоял пузатый от вздувшейся рубахи Мишка-Сосун, сын целовальника. А впереди — Лукашка Бизянов. Волей-неволей Венька должен был держать самую настоящую речь к мальчишескому кругу. Он поддернул штаны и начал:
— Братцы… Ребята! Выручайте! Папанька в каталажке.
Казачата насторожились еще больше. Они никогда еще не видали Веньку таким взволнованным. Он словно вырос за эти минуты. Он походил на раненого зверька, который, истекая кровью, упрямо бежит на врага. В голосе его хрипела решимость большого отчаянья.
— Братцы… Ребята! Выручайте! Папанька в каталажке. Да рази это фасон для казака? Не жалаю я… Начальник убежал в станицу. Так вот, братцы, поможете мне, как там ни стало, вызволить его на волю? Век не забуду!
Наступила минута мучительного молчания. Казачата не знали, что сказать. Предложение показалось всем диким и невыполнимым. Луна выкатилась из-за высокого скирда, взлохматила клоками седого ковыля его вершину и бледными, голубоватыми пятнами прошлась по лицам ребят. Они прятались друг за другом, отступали в тень, под прикрытие черных стогов. Никто не желал выказать себя трусом. Минута эта всем показалась длинной и трепетно-робкой, как бледные лучи далекого месяца над рекою. Из-за темных деревьев с того берега надрывно простонал сыч. С каким облегчением ребята услышали, наконец, чуть-чуть гнусавый Мишкин голос:
— А чего нам за это будет?
Вылезли на свет Мишкины лупастые глаза, желтые, соловые, как у молодой совы.
— Чего будет? Уже струсил, музлан? — презрительно повернул к нему голову Панька. — В шаровары, поди, наклал?
— Проткнут тебе, гляди, соломенное брюхо. Мякина посыпется. Вот чево будет!
Мишка с досадой огрызнулся:
— Да нет! Чево нам наградой от Веньки, говорю, будет. За што стараться?
— Этта верно, — поддержал кабатчикова сына взъерошенный, белесый казачонок, самый рослый из всех, Лукашка Бизянов. — Уж если идти на рыск, было бы за что.
— Братцы, — растерялся Венька, и лицо его сразу стало младенчески беспомощным, — как же это, братцы?
Черные его ресницы бились сейчас, словно крылья ласточки, запутавшейся в тенетах. Как глубоко и больно оскорбил его этот неожиданный торг!
— Я все отдам, что жалате. Ну, лук, альчи. Чего еще хотите?.. Рогатку… Вот Алеша мне дал. Есть у меня три гривенника. Ей-пра, все отдам!
— Угости ты их лучше каймаком и еще там чем, — презрительно прищурился на ребят Панька. — Это куды проще раздобыть. Живым манером.
Ребята хмыкнули довольно носами и горячо поддержали Паньку, не обратив никакого внимания на его высокомерный тон. Торг состоялся.
Казаковать по погребам, кроме Веньки и Алеши, с охотою отправились Лукашка Бизянов и Панька. У уральцев не считалось зазорным воровать каймак и другую снедь из чужих и своих погребов. Для гулявшей по ночам молодежи это было даже неизбежным ухарством и молодечеством. Конечно, взрослые не пошли бы на такое дело. Даже молодежь обычно вместо себя подбивала на это безусых ребят. Лукашка был мастак на подобные проделки. Один Алеша не мог победить в себе смущения, отправляясь на воровство. Несмотря на дружбу с Венькой, он невольно выделял себя в особую породу, конечно, высшую, чем все казачата. Алеша опасался унизить себя участием в этой проделке.
Но все обошлось благополучно. Каймаку, рыбы, вяленой и балычной, хлеба ребята раздобыли вдосталь в первом же погребе Тас-Мирона. Венька при этом не обратил внимания, как остроглазый Лукашка сдернул со стены погребушки посеребренную уздечку и редкую киргизскую плетку со свинцовой сердцевиной. Конечно, если бы он видел это, он стеганул бы его по рукам: у своих дозволено воровать только пищу, брать же вещи у казака бесчестно. Вещи казак должен добывать лишь у басурманов.
Пиршество протекало там же на гумнах в торжественном молчании. Слышалось жадное чавканье и вздохи от тяжести пищи. Ребята старательно поедали ворованное. Так полагалось. Добыча не должна гибнуть понапрасну. Лукашка успел сбегать к Васене Ахилловне и заложить уздечку и нагайку за полштофа водки. В кругу неожиданно блеснула бутыль.
— Это где же ты? — открыл рот Мишка-Сосун.
На него строго цыкнули: «Ну, ты, музлан!» Неприлично гостю спрашивать у хозяина, где он добыл угощение. Ребята оживились. Стали храбрее и безрассуднее. Начали вслух мечтать, как они «яройски» нападут на Вязова и Ноготкова. Панька затянул песню:
А как бывало, казаки-братцы,
По твоим волнам лихо плавали
На легких стругах за добычею,
За персидскою, за хивинскою.
И вдруг как бы в ответ ему из ночи с пригорка от ветряной мельницы раздалось несуразное, громкое завывание:
Мы ни града, ни села не знаем —
К нерукотворному граду шествовать желаем…
Невидимого певца нисколько не смущала ночь. Одинокий, он не ощущал одиночества. Он упоенно и беззастенчиво голосил во тьму о своей бесприютности. Словно пьяный гуляка, беззаботный весельчак, он радовался, что у него нет своего угла, что вся земля — его жилище. Голос его был хриповат и радостно наивен, как голос озорного ребенка.
— Поп Степан, — сказал оторопело Лукашка. — Потишь, ребята, а то защекочет, матри.
Ребята примолкли, слушая безумное пение. Им представлялось, как бежит Степан по горе, подпрыгивает высоко, машет руками и орет:
Убежали мы на волю от худого господина,
Отпустил нас другой господин —
Бог всевышний один… Ля-ля-ля!
Мотив был веселый, настоящий плясовой марш! В выкриках сумасшедшего попика, уродливых и беспорядочных, слышалось подлинное мужество, утробное и наивное довольство, особенно в этих воинственных призывах: ля-ля-ля! Затем раздались захлебистое и хриплое бульканье, размашистый хохот, похожий на гуканье филина. Слышно было, как попик вошел в поселок. Он пел теперь тише. Потом совсем смолк — зашел к кому-то во двор. Его пускали везде, все боялись его зловещих пророчеств и бормотаний. Венька помрачнел. Он уже не раз видел попа Степана и боялся его. В поселке жило поверье, что попик появляется всегда перед несчастьями. Пиршество кончалось в молчании.
Посланный в разведку Панька, гордо потягивая носом, рассказал, что оба охранника, и Вязов, и Ноготков, храпят во все завертки, и даже не у будки, а рядом — на открытом сеновале. Василист Ефимович — слышно в окошечко — что-то бормочет во сне.
Ребята воровски двинулись во двор поселкового атамана. Расставили у ворот дозорных.
«Ухо настороже держать!» — приказал Лукашка. Он и Венька без труда вывернули железный пробой в дверях каталажки, и Венька, с остановившимся сердцем, переступил порог. Луна воровски пробивалась в крошечное окошечко и узкими полосами освещала черную бороду и шею казака. Он спал на досках, брошенных на низкие чурбаки. Венька решительно дернул отца за руку:
— Папанька, иди домой!
— Чего?
Василист моментально вскочил на ноги и вытянулся во фронт:
— Чего надо?
Ему снился турецкий поход, снег, буря, горный перевал и рядом, плечо о плечо — слышно его горячее дыхание — ненавистный и близкий казак Григорий Вязниковцев.
— Тише! Айда скорее домой!
— Чего тише-то?
Казак огляделся вокруг и только теперь понял, где он находится.
— У, леший!..
Он уже успел проспаться. Он подумал, что на ночь его здесь оставили только потому, что он был мертвецки пьян, и его не захотели или не смогли растолкать. Казак зло схватил валявшуюся на полу папаху, ощупал на груди Георгия и, мотая от боли головою, вышел на двор. И — словно провалился в прекрасную, голубую нежить. Луна была очень высока и нежна. Ее синеватый, жидкий свет плыл по сараям, по крышам домов, по черной, как ночное море, степи. Звезды лежали на синих просторах покойно и светло.
Венька и отец благополучно миновали ворота и вышли на улицу. Над поселком стояла мертвая тишина, невидимой паутинкой повисшая в бесконечности, а по дорогам сказочной радугой лежали полосы голубой пыли. Степи были залиты призрачным, синеватым светом. Василиста вдруг ущемила тоска оттого, что мир, земля были так величавы и просты, а жизнь несуразна и корява, что человек умеет веселиться и дерзить лишь пьяным и что детство, молодость его минули безвозвратно.
— У, как башка трещит! Бяда! Кто тя прислал за мной?
— Никто. Я сам. Да тише ты.
— Чего там тише. Бог и ночью не спит, его не напужаешь, — сказал казак, глядя на синие пространства ночи.
Опять на окрайке поселка заорал горластый петух. У плетней тихо двигались тени ребят: они пробирались домой. Луна куталась в легкие, пушистые облака и, покачиваясь, плыла на запад…