2
Венька остановился и прислушался, не оборачиваясь. Он все еще надеялся, что отец повернет назад или же, по крайней мере, подождет его невдалеке. Но частый перестук тарантаса становился все глуше и глуше, пока, наконец, совсем не затих. Уехал!.. Казачонок опустился на землю.
— Кинул меня папашка, зараза! Загубить думает. Погоди, ты у меня дождешься!
Зло посмотрел вокруг. Никого. Степь лежала покойно. Больше того, она продолжала по-весеннему благостно и тихо ликовать, охваченная широко весенним солнцем. Даже кречетки умолкли, разлетевшись по овражкам.
— Погоди ты у меня, злой сычуга! Я те дам, пьяный сквалыга!
Венька в отчаянии потряс кулаком. Конечно, ему не так уж трудно дойти домой и пешком. Десять верст, подумаешь, какое дело! Но он не тронется с места. Он никогда не вернется в поселок. Пусть тогда узнают! Так вот и будет жить в степи, как волк. Он будет разбойничать, мстить отцу. Он даже подумал, как заберется ночью к нему в овечью кошару и перережет всех баранов. Пусть, пусть узнают!
Какая глухая и неутолимая злоба в самом деле охватила его! Поджечь родной дом, острием косы пропороть бок каурому жеребцу, отравить дурной травой всех коров и овец, напустить паршу на верблюдов, — пусть нищим и одиноким пойдет отец по миру! Брата Тольку увезти с собою, мать тоже. И никогда, никогда не возвращаться в поселок. Как будет тогда реветь и жалеть отец, что кинул его одного среди степи. Веньке даже стало жаль на секунду отца, но он быстро приглушил в себе это презренное чувство.
А главное, он чувствовал, что ему не выполнить своих злых намерений. Казачонок заревел от отчаяния и бессилия. Он упал на землю и по-детски, жалобно и беспомощно плакал. Он карябал землю руками, бил ногами и трясся всем телом. Он молил бога помочь ему отомстить отцу. Пусть бог напустит на отца хворь, пусть столкнет его в глубокий омут с высокого яра! Посмотрим, как он станет тогда барахтаться и выть…
Солнце уже наполовину ушло за степной далекий окоем. Малиновые облака рваным войлоком, смоченным кровью, повисли над землею. Веньке казалось, что он сам вместе с ними истекает кровью. Оранжевые круги навязчиво прыгали у него в глазах. Он скоро изнемог и забылся…
И вот ему чудится, что он забрался к соседям на погребушку. Там наверху — душный полдень, а здесь темно и прохладно. И никак не посмотришь на небо, голова не подымается. Он лежит на льду, прикрытом соломой, лед обжигает холодом его тело. Он жадно ест горячий блин, намазанный каймаком, румяными томлеными сливками… Черный человек, их сосед, жадный Тас-Мирон, пинком вышиб у него из рук блин и захохотал, пригнувшись к Веньке вплотную. Нет, это не Гагушин, — он же казак, а это беззубый музлан в лаптях и пестрых шароварах. Мужик жутко щерился черной пастью, потом вдруг начал хлестать себя по бокам длинным мохнатым хвостом. Теперь перед Венькой стоял уже черт, веселый шишига, весь заросший темной шерстью и с рожками, как у сайги. Блин замахал крыльями и полетел, медленно кружась. Венька озлился, вскинул руки, хватая блин, и открыл веки…
Мoргая ослепшими глазами, он не узнавал ни неба, ни земли. «Мамашк», — прохрипел Венька и сам испугался своего голоса. Кто-то чужой шипел у него за спиной. Казачонок вскочил на ноги. Фыркнул по-звериному, освобождаясь от наваждения. Повел вокруг носом. Подтянул штаны.
Небо висело большое, холодное. Ползли рваные, черные облака. Была уже ночь. На юге у самой земли щерился под дымкой мглы ледяной полумесяц. Степь зыбилась чужо, как мертвая вода без берегов. В лунном неверном свете призраками плыли бурые туманы над полями, поднимались суслиные мары, кусты старой чилиги, дымно поблескивали по спадам оврагов солончаки. Страшно! Ни дать, ни взять — море в бурю. Венька припомнил, как серой картинкой о потопе часто пугал озорников в школе веселый дьякон Алексашка Чуреев. Он поднимал с полу помадную банку-чернильницу, обтянутую кожей, и тонко кричал:
— Опять улили пол чернилами! Кто сосудец опрокинул? Ты, Панька Чапурин? Или Вениамин? Достукаетесь!
Здесь он неожиданно переходил на густой бас:
— Огневите бога, он вас окунет в море башкой. Глядите!
Алексашка подпрыгивал, тянулся на носках, ликовал, дергая от удовольствия жесткий ус. Он с торжеством рассказывал, как бог утопил за грехи всех людей на земле, кроме пьяного праведника Ноя. Подрясник болтался на дьяконе, как на жерди, — настоящее огородное чучело! Все его россказни казались тогда веселым враньем. А вот сейчас, право же, живыми стали худущий, голый старик с бородой до пупа, плачущий большеголовый ребенок, женщины с распущенными волосами, мечущиеся по скале, окруженной морем воды. На поверхности видны руки, ноги и головы. Казачонок содрогаясь припомнил, как он сам захлебывался в холодном Ерике, провалившись под синчик — первый осенний ледок. До сих пор Венька никак не пугался бога. Ему даже льстило, что взрослые дозволяли ему разговаривать с таким важным господином. Молиться Веньку учила соседка Маричка. Она слагала по утрам и вечерам его пальцы двухперстным крестом и ласково наставляла:
— Молись же, батюшко, молись, дета. Так вот: господь — на головушку, Иисусе Христе — на брюшко, сыне божий — на плечико, помилуй — на другое.
Венька молился, усердно взвывая:
— Боже милостивый, без числа согреших!
Дед Ефим смеялся всегда:
— Ня знай, ня знай, каки-таки грехи у мальчушки. И для чего ты его мучаешь? Гожей бы ему таперь на Урале свистать. Отымать у него богоданное здоровье. Министером, матри, думаешь его сделать.
Ефим Евстигнеевич, как и сам Василист, после страшных годов во всех смыслах стал никудышником. Хотя Алаторцевы, по настоянию Елены Игнатьевны, и были приписаны к единоверцам, но дед и к церкви относился пренебрежительно. За полвека своей жизни он не увидел бога в этом мире. Венька же обычно тщеславился, стоя перед иконами. А вот сейчас он боялся бога. Все кругом было так ненадежно и страшно: зыбились туманы, жалко мерцала луна, облака испуганно бежали мимо. Казалось, качалась под ногами сама земля. От страха Веньке почудилось, что из него выходит последнее тепло. Он судорожно ощупал себя. Нет, тело было по-прежнему горячим, своим. Сердце стучало даже сильнее обычного. И пиджак, сшитый матерью из рубчатой «адрии», и штаны из серого «киргизина», чертовой кожи, знакомо лоснились под пальцами, в карманах привычно зачокали мосолки-альчи. Вот и она, его друг-свинчатка, пропитанная для красоты вонючим, красным фуксином.
Все было на месте. Земля не перевернулась. Поселок был хотя и не близко, но все же впереди. Венька увидел, как дед щурится и прихлебывает горячий чай, держа растопыренными пальцами блюдце. Толька жадно уписывает каймак. Тетка Луша чешет перед зеркалом свои длинные сизые волосы. На столе горит лампа. Сидят мать, отец…
«Все дома, язви вас. Без меня?.. Буду и я с вами. Чего там рюмить? Подумаешь…»
Казачонок вздохнул и осторожно огляделся. Потом вдруг, словно за ним гнались, побежал к дороге. Как он признал, где дорога, в какой стороне поселок, — неизвестно, но он ни секунды не колебался, куда ему бежать. Вобрав голову в плечи, словно черепаха, он припустился во всю силу. Ночь слышно летела за ним, шурша синими крыльями, била его с боков, сверху и сзади. Издали донесся волчий вой. Вой взвивался, как аркан, над головою Веньки. Казачонок бежал. Он даже не особо испугался волков, — они были далеко. Движение согрело его. Ночь незаметно стала оживать. Надвинулись, заворошились звезды. Теплом задышала земля из оврагов. Пахнули знакомыми запахами молодой ковыль и едкий чилижник. И небо стало обычным шатром над головою. Вверху меж звезд по синим полям летели птицы.
«Ага, скоро рассвенет», — подумал казачонок.
Лучше других было слышно гусей, особенно казару. Но, конечно, Венька узнавал даже писк и чирканье серых чирочков. Небо было полно живых существ. Это был не перелет, а поток несметных стай, крылатых, черных змей, пробиравшихся меж огней, по россыпям Млечного пути. Руно звезд сияло теперь уверенно и сильно. Ишь, сколько их! Венька недоумевал, откуда набралось так много птиц в небе. Земля для него еще не была большой. Она не была для него и круглой. Он видел ее нарисованной у кулугурского попа Кабаева на стене — два слипшихся блина. Земля, это — степь вокруг Урала на сотню верст и все!.. Казачонок беспомощно подумал, что птицы, наверняка, летят сюда со всех звезд, собираются от далеких огней. Жутко, как в сказке.
А птицам было тесно даже в небе. Стая черной казары зашумела над головой казачонка, взметнулась длинным вихрем, загоготала металлически звонко… Веньке казалось, что он и сам, расплескиваясь горячим ветром, летит с ними по воздуху. Птицы пролетали луну. Черные тени их, — вытянутые шеи, острые крылья, — долго бились и плыли по далекому желтому кругу.
— Летят, родные! — протянул казачонок, восхищенно задирая голову. — Летят из заморских краев…
Перед глазами заходили синие моря, встали дремучие леса. Это из сказок. Когда Венька вырастет, он сам двинется вслед за птицами. Не все же он будет парнишкой. Да он и сейчас уже большой. Настоящий джигит.
«И чего тут бояться?» — подумал он, знобясь от страха.
Он слышал от отца рассказы о сражениях с турками и готов был встретиться с кем угодно, хотя бы с кокандцами, как его любимые герои, — генерал Гурко и бородатый Скобелев.
— Хы! Кызык (смешно) да и только! Я не дойду? Хоть на самый, рассамый край света, И всех басурманов разражу! — подбадривал он себя. Он уже не шел, а скакал. Под ним грунтил, как говорят казаки, вороной конь с крутой шеей, которого у него не было и на котором он каждый день носился с одного края света до другого.
— Подфрунтить его надо! Ну, ну, ты, аргамак!
Казачонок хлопал себя ладонью по боку, пытаясь согреть по-щенячьи дрожавшее тело. Он был рыцарем, атаманом неведомых орд, идущих завоевывать жизнь. Он рубил башки драконам. Рассек пополам Змея-Горыныча. В кровь засекал турок. Они беспорядочной кучей стояли перед ним на коленях и кричали, моля о пощаде:
— Ой баяй, джаик урус! Ой баяй! (Ой-ей, уральский казак! Ой-ей!)
Все басурманы у Веньки говорили всегда по-киргизски.
Казачонку опять стало боязно: «Рожи каки!» А из-за них вдруг вылезло щучье лицо Ставки Гагушина. Где-то шумно хохотал Григорий Вязниковцев. Венька рассвирепел. Злоба согревала его. Он радовался ей, как дикарь. Но недолго. Вспоминал, как Ставка вздул его на масленице.
— Да, кабы осилил… А то исподтишка сунул кулаком в морду. Подумаешь! Ты попробуй, выйди в открытую!
Самое постыдное при этом было то, что драка произошла глазах Вальки Щелоковой, черномазой девчонки. Она была тихая, большеглазая, и ее всегда хотелось по-особому пожалеть. Венька стыдился разговаривать с девчатами, а с ней особенно. Ребята насмехались над ним и говорили, что он «водится» с Валькой.
— Водился, подумашь! Кака история!
Правда, иногда вечерами они сидели на бревнах, но сроду и за руку не подержались. А кому какое дело до того, что Венькино сердце в те минуты щемило тонко и сладко? Ну, конечно, и Вальке было неплохо сидеть с ним на бревнах в мягких, сумерках и молча глядеть на рыжий закат и на степи, залитые синькой.
— Ну да, гоже! — вслух сказал казачонок и почуял, как кровь приливает к плечам, а с ней подымается особая мужская сила, сладкое чувство опеки над слабенькой Валькой. Теперь он обязательно вздует Ставку. Тоже лезет, салакушка разнесчастный. Думает улестить ее своими блестящими сапогами и завладеть ею. Как же, раззявь рот пошире! Дурак!
Раскосый Ставка каждый вечер тянет девчат поиграть в купцов и овец. Тискают друг друга, ржут по-жеребячьи:
— А ну гляну, нагульна ли овца? Не отощала ли?
Венька и сам однажды кособенился, изображая купца. Липко, противно на душе стало после этого. Но само собой разумеется, он кривлялся не перед Валькой. Обойтись с ней так было бы страшно. Он увезет ее. Куда? Он и сам еще не знал куда. Разве вот за те нежные и страшные ямы огней, что полыхают вечерами над степью. Ей там будет хорошо. Венька награбастает ей много богатств. Вороха черных роговых стручков, расписных пряников-жамок, тех, что покупал дед Ефим во время осенней плавни.
«Гоже бы пожевать теперь их», — подумал Венька.
Он вдруг запел. Разумеется, не вслух, а про себя. Подать голос вовсю сейчас было бы страшно.
Вот Сахарный Лебедок,
Соколиный — как цветок.
Ему казалось, что он поет не хуже дьякона Чуреева, а ведь его похвалил сам архиерей.
Кто нас с Валечкой разлучит.
Тот несчастну смерть получит.
Кто нас с нею разведет,
Тот недолго проживет.
Черная девочка, чуть-чуть косенькая, была где-то тут же рядом. Венька впервые набрался храбрости поговорить с нею начистоту.
— Валь…
— Чего, Вень?..
— Ты чуешь меня?
— Чую, Вень.
— Матри, Валь, чтоб без обману. А то я знаю вас, баб.
Девочка больше не отвечала. Ее уже не было рядом — растаяла в тумане. Нет, себя не обманешь. Один так уж один. Чего там дурака валять… В животе урчало от пустоты. Голод, как мышь коготками, ворошил внутренности.
— Таблаку рази покопать… Где только сыщешь его красные цветы в такой темноте?
Венька пожевал какую-то травинку и плюнул. Горько, как банный веник во рту.
— Полынь, что ли, окаящая?
Под утро казачонок потерял дорогу. Ноги его болтались, как шалнерки. Руки мотались сами по себе. Тело стало чужим. Охватило равнодушие и лень.
И в эту минуту за пригорком глухо заговорили лебеди. Такого крика казачонок еще никогда не слыхал. Он сразу признал лебединый клекот, хотя доносился он до него сквозь дремотную дымку. Старики рассказывали, что нет ничего на свете слаще лебединого говора. И это была правда. Звуки были голубыми. В них не было ни шипа, ни свиста, а лишь мощное, круглое и протяжное гуканье. Похоже было, что поет небо.
— Ишь, высокое какое. Что в нем, в небе-то? Рай, что ли? Может, они и летят-то в рай?
Венька знал, что лебеди поют, когда чуют смерть. «Оно так и есть…» Казачонку захотелось сесть на землю, мотать головою и плакать без слез, без голосу.
— Один ты на свете остался, назолушка ты моя…
Ему представилось, как он в последний раз сидел с Валькой на бревнах и какие у нее в два крыла гладкие и черные волосы. И вдруг все стало далеким и безразличным, кроме лебединого крика. Впервые за ночь совсем не осталось страха.
Птицы — это слышалось ясно — вдруг всполошились, забили крыльями. Они были недалеко. Клекот их стал громким, зычным, широким на всю степь. Птицы тревожно приветствовали утро. На востоке сквозь сизо-багровое пятно пробилось краем солнце, выглянуло на землю режущим глаза, горящим на пригорке. Венька, уронив безвольно руки, стоял на пригорке. Внизу открылась знакомая ему Верблюжья лощина. Поселок был совсем рядом, — казачонок это знал. Снизу заулыбались розоватые полосы, расплылись матовым водяным полем. На самой средине весеннего озерка снежной пеной крыльев, высоких изогнутых шей обозначились десятки лебедей. Еще сотни птиц плыли от берегов, сбиваясь в спокойные стаи. Такого белого цвета Венька никогда еще не видел. Казачонок не знал, что это красота, но он чувствовал что лучше этой картины не было и не могло быть ничего на свете. Пышные, серебряные узоры птиц, легкая гордость их повадки, то, что их никто не сможет словить и лишить свободы, и то, что они сейчас улетят на неведомые озера, и то, что они прилетели сюда в самом деле с другого конца света, — все это ущемляло ребенка непередаваемой завистью и наполняло сверх меры гордостью и счастьем. Ведь кроме него никто их сейчас не видит!
Веньке даже стало больно оттого, что было так хорошо. Он был измотан вконец. У него кружилась голова от усталости и наслаждения.
— Как бы не ляпнуться, язвай ее, — предостерег он себя и не отрываясь продолжал смотреть на птиц. Лебеди сплывались, словно легкие, тающие льдины. Казалось, был слышен хруст их хрустальных тел, заглушаемый тихим беседующим клекотом. И вдруг — призывный клич вожака. Вода заколыхалась, пошла розовыми кругами, белое поплыло по голубому и сверкая неслось вверх и вперед — к солнцу…
У Веньки закружилась голова. Земля побежала из-под ног. Казачонок летел за лебедями, а за ним неслась и вся земля… Кто-то дышал на него со всех сторон — жарко, жарко, а он таял, расплываясь, словно снежная баба-харюшка на огнище. В животе стало пусто и тошно, будто он накурился травы.
— Не сблевать бы…
Сердце горячо полилось вниз, к ногам. Венька потянулся, патом сразу обмяк и повалился. «Лебеди», — подумал он еще раз и улыбнулся, распуская большие губы.