Книга: Я пришел дать вам волю
Назад: 2
Дальше: 5

3

Шли стругами вверх по Дону. И конники — берегом.
Всех обуяла хмельная радость. Безгранична была вера в новый поход, в счастье атамана, в удачу его.
Весна работала на земле. Могучая, веселая сила ее сулила скорое тепло, жизнь.
Степан ехал берегом.
В последние дни он приблизил к себе Федьку Шелудяка. Нравился ему этот совершенно лишенный страха и совести выкрест, калмык родом, отпетая голова, ночной работничек. Был он и правда редкий человек — по изворотливости, изобретательности ума, необыкновенной выносливости и терпению.
Федька ехал рядом со Степаном, дремал в седле: накануне крепко выпили, он не проспался. Опохмелиться атаман никому не дал. И сам тоже не опохмелился.
Степан чуть приотстал… И вдруг со всей силой огрел Федькиного коня плетью. Конь прыгнул, Федька чудом усидел в седле, как, скажи, прирос к коню, только голова болтанулась.
Степан засмеялся. Похвалил:
— Молодец.
— Э-э, батька!.. Меня с седла да с бабы только смерть сташшит, — похвалился Федька.
— Ну? — не поверил Степан.
— Ей-богу!
— А хошь, вышибу? На спор…
— Хочу. Поспать. Дай поспать, потом вышибешь.
Степан опять засмеялся, покачал головой:
— Иди в стружок отоспись.
Федька подстегнул коня и поскакал, веселый, к берегу.
Сзади атамана тронул подъехавший казак, сказал негромко:
— Батька, там беда у нас…
— Что? — встрепенулся Степан; улыбку его как ветром сдуло.
— Иван Черноярец казака срубил.
— Как? — Степан ошалело смотрел на казака, не мог понять.
— Совсем — напрочь, голова отлетела.
Степан резко дернул повод, разворачивая коня… Но увидел, что сам Иван едет к нему в окружении сотников и казаков. Вид у Ивана убитый.
Степан подождал, когда они подъедут, сказал коротко:
— Ехай за мной. — Подстегнул коня и поскакал в степь, в сторону от войска.
Иван поспевал за ним. Молчали.
Далеко отъехали… Степан осадил коня, подождал Ивана.
— Как вышло? — сразу спросил он есаула.
— Пьяные они… Полезли друг на дружку, до сабель дошло. Я унять хотел, он — на меня… Казак-то добрый. — Иван зачем-то глянул на свою правую руку, точно боялся увидеть на ней кровь казака.
— Кто?
— Макар Заика, хоперец.
— Ну?
— Ну и рубнул… Сам не знаю, как вышло. Не хотел. — Иван хмурился, не мог поднять головы.
Степан помолчал.
— А чего такой весь? — вдруг остервенело спросил он.
— Какой? — не понял Иван.
— Тебе не есаулом счас с таким видом, а назем выгребать из стайки! Впору слезьми реветь!..
— Жаль казака… Не хотел ведь. Чего ж мне, веселиться теперь?
— Ты эту жаль позабудь! Рубнул — рубнул, ну и все. А сопли распускать перед войском — это я тебе не дам. Ты — вож! Случись завтре: достанет меня стрелец какой-нибудь, кто все в руки возьмет? Кто, еслив есаулы мои хуже курей снулых? Надо про это думать или нет? Жалко? Ночь придет — пожалей. Один.
Помолчали.
— И мне жалко. В другое время я б тебя живого вместе с убитым закопал, — досказал Степан. — За казака.
Иван вздохнул:
— В другое время… В другое время я б сам поостерегся с саблей — черт подтолкнул. Казак-то добрый… я его знал хорошо. А тут как збесился: глаза красные, никого не видит… ажник жуть берет. Я уж с им и так и эдак — не слышит ничего и не видит. Ну, и вот… и вышло.
— Вперед за пьянством гляди хорошенько. Ни капли, ни росинки маковой на походе! Ехай с глаз долой и не показывайся такой. И казакам не кажись. Очухайся один где-нибудь.
Иван поскакал назад, Степан — в голову конницы.
Обеспокоенные событием, его ждали Федор Сукнин, Ларька, Стырь, дед Любим. Убийство воина-казака своим же казаком — дело редкостное. Боялись за Ивана: если атаман некстати припомнит войсковой закон, есаул может поплатиться за казака головой. Случалось, хоронили в одной могиле обоих казаков — убитого и убийцу его, живого, при этом вовсе не разбирались, почему и как случилось убийство.
Степан налетел на есаулов:
— Был приказ: на походе в рот не брать?! Был или не был?
— Был, — откликнулся за всех Федор.
— Куда смотрите?! До дури уж допиваются!..
Молчание.
— Ивана не виню, рубнул верно. Вперед сам рубить буду и вам велю. Всем скажите! Пускай на себя пеняют.
Есаулы украдкой облегченно вздохнули — пронесло с Иваном.
— Макара схоронить по чести, — велел атаман. — И крест поставить.
* * *
На виду Паншина городка стали лагерем. Стояли двое суток, поджидая, когда подойдет со своими Чертоус; уговорились через посыльных встретиться здесь.
На третий день к вечеру на горизонте показались конные Васьки Уса.
Василий Родионович Ус (Чертоус) был к тому времени пожилым, понаторевшим военачальником, прошел две войны, поход под Москву… Поход был, правда, неудачный и горький — от Москвы казаки бежали, бросая по дороге приставших к ним мужиков, но неудача не сломила Василия, не остудила его страсть к войне и походам. Был он еще силен, горд, московский поход забыл.
Степану сказали про конных. Он вышел из шатра, тоже смотрел из-под руки. Он, пожалуй, волновался: охота было склонить славного Ваську с собой.
— Кто больше у его? — спросил у казаков.
— Больше из Вышнева Чира, — стал пояснять казак, ездивший нарочным к Василию, — голутьба. Запорожцы есть — с войны с им…
— Ты ездил к нему? — спросил Степан казака.
— Я.
— Как он?
— Ничо… Погляжу, говорит. Что, мол, за атаман, погляжу.
— Казаков принять хорошо, — велел Степан. И замолчал. Ждал. Должно свершиться важное: Ус поставит под верховную команду Разина свои казачьи отряды. Или — не поставит: Ус казак силен, молва про него на Дону добрая… Степан его не знал (дом Уса в Раздорах, да и там он бывает раз в год по обещанию — вечно в походах); его хорошо знал Сергей Кривой, дружок Уса. Сергей-то и рассказывал Степану про Василия. Сергей же сказал, что Ус — казак вовсе не глупый, но быковатый: заупрямится — с места не сдвинешь, но если изловчиться и захомутать его, — будет пахать.
Василий подъехал к группе Степана, остановился… Некоторое время спокойно, чуть насмешливо рассматривал казаков.
— Здорово, казаки-атаманы!
— Здорово! — ответили разинцы.
— Кто ж Стенька-то из вас?
Степан смолчал. Повернулся, пошел в шатер. Через некоторое время от него вышел Стырь и торжественно объявил:
— Атаман просит зайтить!
Василий, несколько огорошенный таким приемом, спешился, пошел в шатер. С ним вместе пошел еще один человек, не казачьего вида. Казаки — разинцы и пришлые, Уса, — молча смотрели на шатер: никто не ждал, что славные атаманы повстречаются так… странно.
— Чтой-то неласково ты меня стречаешь, — сказал Василий с усмешкой. — Аль видом я не вышел? Аль обиделся, что сразу в тебе атамана не узнал? Ты-то знаешь ли меня?
— Я тебя знаю, — успокоил Степан честолюбивого Уса, внимательно к нему приглядываясь. — Кто тебя не знает!
Поздоровались за руки.
— Сидай, — пригласил Степан.
— Дак мне чего своим-то сказать? Смутил ты меня, парень…
— Сказать, чтоб на постой разбивались. Эка, смутился!
Василий выглянул из шатра… И вернулся.
— Они у меня умные — сами сметили. Ты чего такой, Степушка? А?
— Какой?
— Какой-то — все приглядываисся ко мне… А слава шумит, что ты простецкий, погулять любишь… Врут? Тебе годов-то сколь?
— Сколь есть, все мои. Это кто? — Степан посмотрел на товарища Уса.
— Это мой думный дьяк, Матвей Иванов. Из мужиков… Башка! Завсегда при мне… Я его зову — думный дьяк.
— Пускай он пока там подумает. — Степан кивнул. — За шатром. Один. А мы погутарим…
— Я не помешаю, — скромно, с каким-то неожиданным внутренним достоинством сказал Матвей. Был он, в сравнении со своим атаманом, далеко не богатырского вида, среднего роста, костлявый, с морщинистым лицом, на котором сразу обращали на себя внимание глаза — умные, все понимающие, с грустной усмешкой. И Степан тоже невольно на короткий миг засмотрелся в эти глаза…
— Свой человек, — сказал Ус. — Говори при ем смело.
— Добре, нам таких надо. Дай-ка нам с атаманом погутарить, — настоял Степан. — Выйди.
Матвеи вышел.
— Слыхал, чего я надумал? — прямо спросил Степан.
— Слыхал, — не сразу ответил Ус. — На Москву ийтить? Слыхал. Могу дорогу показать… Передний заднему дорога.
— Это по какой ты бежал-то? Плохая дорога. Мы другую найдем — надежней.
— Лихой атаман! — с притворным восхищением воскликнул Ус. — Уж и побегать не даст. А меня дед учил: не умеешь бегать, не ходи на войну. Бывает, Степа. Что горяч ты — это хорошо, а вот еслив горяч, да с дуринкой, — это плохо. Не ходи тада на Москву — там таких с колокольни вниз головой спускают.
Степан улыбнулся криво и недобро.
— Крепко тебя там припужнули…
— Что ты! Шибко уж колокольня-то та высокая. Не видал?
— Видал. Высокая.
— Какую ж ты дорогу себе выбрал? — спросил Ус. — Или — наугад, по-вятски?
— Это как же — по-вятски? — не понял Степан.
— Наугад! И говорится — наугад.
Степан внимательно посмотрел на простодушного Василия Родионыча.
— Наугад — не знаю, не ходил. Я люблю — наудачу.
А в лагере в это время налаживались другие отношения — там не о чем было спорить. Там все ясно.
Казаки Уса и разинцы, в отличие от вождей своих, скоро нашли общий язык — простой, без колючих зазубрин.
Обнаруживались старые знакомцы, вспоминались былые походы… Задымили костры. Гостей готовились принять славно, как и велел атаман.
Разинцы еще раньше принарядились — пускали пыль в глаза пришлым, кобенились — как же!
Стырь собрал вокруг себя целую ораву, показывает, как он «ходил» на Москву к царю.
— Он о так сидит на троне… Мишка, сядь.
— Да иди ты, — отказался Мишка, молодой казак.
— Где кум мой? — вспомнил Стырь. — Он тоже видал царя — покажет.
Дед Любим напялил на голову вывернутую наизнанку шапку, воссел на три положенных друг на друга седла. Сделал скучающее лицо… Стал важный и придурковатый.
— Ну, где там эти казаки-то?! — спросил. — Давайте их суда, я с имя погутарю.
— Не так! — воскликнул Стырь. — Давай: ты из бани пришел.
— А-а!.. Добре. — Дед Любим стал отчаянно чесаться. — В баньку нешто сходить?..
— Ды ты уж пришел! — заорали зрители.
— А-а!.. Ну-к… Эй! Бояры!.. Кварту сиухи мне: после бани выпью.
Поднесли «царю» сивухи. Он выпил.
— Ишшо.
— Будя.
— Ты что, горилки царю пожалел, сукин сын?! Ты должон на коленках передо мной ползать. Давай горилки! — Дед изобразил капризное «царское» величие. — Хочу кварту горилки! Хочу кварту горилки!.. — Больше было похоже на то, как капризничает злой ребенок, а не царь.
Ему подали еще. Дед выпил, смачно крякнул. Плюнул.
— Ах, хороша!.. Ну где там казаки-то?
В круг неторопливо вошел Стырь, тоже черт знает в чем — в каком-то непонятном балахоне. Тоже необыкновенно важный.
— Здоров, казак! — приветствовал его «царь». — Та чего эт в моем царстве шатаисся? Чего ты тут пронюхываешь у меня?
— Прикажи мне тоже дать сиухи, — подсказал Стырь.
— Э-э!.. — загудели зрители. — Вы тут упьетесь, пока покажете.
— Так надо, — сказал Стырь. — Перво-наперво вина подают.
— Правда, — поддержал Дед Любим. — Эй, бояры, где вы там, прихвостни? Дать казаку вина заморскыва.
Стырю подали чару вина. Он выпил.
— Ишшо. Я с дальней дороги — пристал.
— Дать ему! — велел «царь».
— Шевелись! — прикрикнул на «бояр» Стырь. — Царь велит!
Подали еще чару. Стырь выпил.
— Как доехал, казаченька? — ласково спросил «царь».
— Добре.
— А чего ты шатаисся по моему царству, мы желаем знать?
Стырь громко высморкался из одной ноздри, потом из другой. Стал полный дурак.
— Чего желаете знать?..
Нелегко матерому Чертоусу смирить гордое сердце — сразу стать под начало более молодого, своенравного Стеньки. Но велико и обаяние Разина, жестокое обаяние. Когда Степан хотел настоять на своем, он не искал слово помягче, он гвоздил словом. Он не скрывал раздражения. И это-то странным образом успокаивало людей: кто гневается, тот прав. Кто верит в себя, тот прав.
Не пощадил Степан старого казака: припомнил ему его паническое бегство из Москвы. Было так: Ус с ватагой военных охотников пошли на Москву просить, чтобы их употребили по назначению — они хотели воевать. Пошли, как на войну, — просить войны. Дорогой к ним пристали мужики. Эти, в глубине души, вовсе не так поняли поход на Москву — не просить пошли войны, а пошли воевать. Москва тоже поняла этот поход как наступление и выслала навстречу сильный отряд под командой Борятинского. Казаки бежали. Пешие мужики не могли убежать. Их убивали.
Это и припомнил Степан. Он говорил резко:
— Ты там мужиков бросил! Псу Борятинскому отдал неоружных людей на растерзанье… Вот как ты там хорошо ходил, той дорогой! И туда же опять зовешь?.. Бесстыдник.
— Тьфу!.. Дурак упорный! — Ус тоже злился. — Не приведи господи, но случится где-нибудь тебе в отступ ийтить — вот этой самой рукой, — Ус показал огромную ручищу, — подойду и по роже дам. А чего мне было делать? Заодно с мужиками ложиться? Это уж ты сам — наберешь мордвы-то, да чувашей, да ногайцев своих — с ими и подставляй лоб, кому хошь, хошь Борятинскому, хошь Долгорукому… Какой! Шибко уж памятливый — на чужую беду.
— Не лезь тада с советом, еслив свою беду не помнишь.
— Иван Болотников не дурней тебя был, а не поперся на Волгу.
— Вона! Спомнил…
— А чего же его забывать, добрый был вож… Дай бог побольше таких.
— Зато и пропал твой Иван.
— Пропал, да не за то. Вас ведь чего на Волгу-то тянет: один раз вышло там, вот и давай ишо… А с Волги тоже дорога на побег есть — Ермакова. — Ус поднялся, выглянул из шатра, позвал: — Матвей! Зайди к нам. Вот послушай, Степан, мужика — дошлый. Послушай, послушай, с лица не опадешь. Я его частенько слушаю.
Вошел Матвей.
— Там казачки-то… это… расходиться начинают, — сказал он и посмотрел на Степана. — Или — ничего, пускай?
— Гулять, что ль? Как же им не погулять? Не с татарвой стретились.
— Хорошее дело, — согласился Матвей. — Я к тому, что — размахнутся они счас широконько: знакомцев полно стрелось. А у вас тут, можеть, чего другое задумалось.
— У нас тут раскосяк вышел, — сказал Ус. — Не хочет Степан Тимофеич городками да весями ийтить, хочет — Волгой.
— Ну, я тебе то и говорил, — спокойно сказал Матвей. — Говорил я тебе: Степан Тимофеич будет склонять на Волгу.
— Да вот и растолкуйте вы мне, я в ум не возьму: пошто?
Степан с интересом слушал непонятный ему разговор. Мужик Матвей показался ему в самом деле умным. Очень понравилась его манера говорить: спокойно, негромко… На своем не настаивает, нет, но свое скажет. Глаза его понравились: грустные, умные, но и насмешливые. Интересный мужик.
— Раз: кто такой Степан Тимофеич? — стал рассуждать Матвей, адресуясь к Усу. — Донской казак. Правда, корнями-то он — самый что ни на есть расейский, но он забыл про то…
— Какой я расейский? Ты чего?
— Отец-то расейский. Воронежский. Мы так слыхали…
— Ну.
— Вот. Стало быть, есть ты донской казак, Степан Тимофеич. Как и ты, Василий Родионыч. Живется вам на Дону вольготно, поместники вас не гнут, шкур не снимают, жен, дочерей ваших не берут по ночам с постели — для услады себе. Вот… Спасибо великое вам, хоть привечаете у себя нашего брата. Да ведь и то — вся Расея на Дон не сбежит. А вы, как есть вы донские казаки, про свой Дон только и печалитесь. Поприжал вас маленько царь, вы — на дыбошки: не трожь вольного Дона! А то и невдомек: несдобровать и вашему вольному Дону. Он вот поуправится с мужиками да за вас примется. Уж поднялись, так подымайте за собой всю Расею. Вы на ногу легкие… Наш мужик пока раскачается, язви его в душу, да пока побежит себе кол выламывать — тут его сорок раз пристукнут. Ему бы — за кем-нибудь, он пойдет. А вы — эвон какие!.. За вами только и ходить. За кем же?
— Ты к чему это? — спросил Степан.
— Доном ийтить надо, Степан Тимофеич. Через Воронеж, Танбов, Тулу, Серпухов… Там мужика да посадских, черного люда, — густо. Вы под Москву-то пока дойдете — ба-альшое войско подведете. А Волгой — пошли с полтыщи с есаулами да с грамотками, — пускай подымаются да подваливают с той стороны. А там, глядишь, Новгород, да Ярославль, да Пошехонь с Вологдой из лесу вылезут — оно веселей дело-то будет! На Волге, знамо, хорошо — вольно. Опять же, погулять — где? На Волге. Там душу отвесть можно. А тут бы в самый раз: весь народишко раззудить!.. — Матвей заволновался, глаза его заблестели. — Ты скажи ему, да погромче — прикрикни: пошли! Сиднем засиделись, дьяволы! Волосьем заросли!.. По лесам-то с кистенем — черт вас когда ослобонит там, и детишков ваших. Они вон подрастают да следом за вами — в Петушки, купцов поджидать. Эх!..
— Ты чего ж, Матвей: на царя наметился? — спросил Степан, усмешливо прищурившись. — Ведь мы эдак, как ты советуешь-то, — все царство расейское вверх тормашками?..
— Пошто на царя?
Степан засмеялся:
— Напужался?.. Ну, так: вы — гости мои дорогие, я вас послушал, и будет. Пойдем Волгой.
— Пеняй на себя, Степан! — воскликнул Ус. — Баран самовольный. Силу собрал, а… Экий дурень! Пропадешь!
— Будешь со мной? — в упор спросил Степан.
— Куда ж я денусь?.. Ты тут теперь — царь и бог: не привязанный, а вижжать окол тебя буду. — Ус встал во весь огромный рост, хлопнул себя по бокам руками. — Золотая голова, а дурню досталась. Пошто уперся-то?
— Неохота сказывать.
— Это твоя первая большая промашка, Степан Тимофеич, — негромко, задумчиво и грустно сказал Матвей. — Дай бог, чтоб последняя. Ах, жаль какая!.. И ничего не сделаешь, правда.
В Черкасске домовитые казаки и старшина крепко задумались. За поход Стеньки они могли жестоко поплатиться, они понимали. Царь слал грамоты, царь требовал разузнать и обезопасить Разина — беспокоился. Но черт его обезопасит, Разина, если он пришел и сел, как в крепости, в своем Кагальнике, казаков не распустил… Иди обезопась его! Он сам кого хочешь обезопасит, да так, что — с головой вместе. Ждали весны: весной будет ясно, куда он пойдет. Может, теперь до турок попытаются добраться, тогда — с богом: там и лягут. Может, с калмыками или с крымцами сцепятся, тоже не страшно, даже хорошо: израсходуют силу в наскоках и утихнут. Старались еще зимой как-нибудь выведать, куда они подымутся по весне. Не могли выведать. Стенька грозил всем, а на кого точил потаенный нож, про то молчал. Даже пьяный не проговаривался. Гадали всяко — и так, и этак… Думали и так: не на Москву ли правда нацелился? Ждали весны. И вот подтвердились ужасные догадки: Разин пошел на Москву.
Особенно опечалились Корней Яковлев и Михайло Самаренин, войсковые атаманы. Корнею легко удавалась эта печальная игра; в душе он был доволен событиями.
Корней Яковлев, излишне грустный, как будто переболевший за эти дни, стукнулся в дверь дома Минаева Фрола. Из дома не откликнулись.
— Я, Фрол! — сказал Корней негромко.
Звякнул внутри засов. Фрол открыл дверь. Прошли молча в горницу.
В горнице сидел Михайло Самаренин. На столе вино, закуска… Домашних Фрола никого нету — услал, чтоб поговорить без помех.
— Дожили: середь бела дня — под запором, — сказал Самаренин, крупный казачина с красным обветренным лицом.
— Дожили, — вздохнул Корней, присаживаясь к столу. — Налей, Фрол.
— Долго он не нагуляет, — успокоил Фрол, наливая войсковому большую чарку. — Это ему не шахова земля — голову враз открутют. А то уж шибко скаковитые стали.
— Ему-то открутют — дьявол с ей, об ей давно уж топор тоскует. У меня об своей душа болит. — Корней выпил, крякнул, пососал ус… — Свою жалко, вот беда.
— Чего слышно? — спросил Михайло, искренне озабоченный.
— Стал у Паншина, Ваську ждет. Ты говоришь — открутют… У его уж счас — тыщ с пять, да тот приведет… Возьми их! Сами открутют кому хошь. Беда, братцы мои, атаманы, беда. Больше беда могет быть… — Корней оглянулся на дверь горницы.
— Никого нету, — сказал Фрол.
— Письма перехватили от гетмана да от Серика к Стеньке.
У Фрола и Михайлы вытянулись лица.
— Чего пишут?
— Дорошенко не склонился, а Серик, козел чубатый, спрашивает, где бы, в каком урочище им сойтиться. Казак тот, с письмами, разлысил лоб в Черкасской — не знал, что Стенька ушел, мы вытряхнули того казачка… Во куда невод завел!
— Верно, собирался он писать к Серку и к Дорошенке, — сказал Фрол. — В Астрахани собирался. Эт-то хужее дело…
— Вот какая моя дума: надо опробовать повернуть Стеньку на крымцев. Поедешь ты, Фрол. Скажешь…
— Ты что?! — испугался Фрол.
— Не тронет он тебя. Полный раздор с нами чинить ему тоже не с руки: он не дурак — оставлять за спиной обиженных. А поедешь ты от всех нас. Возьмешь письмо Петра Дорошенко. Сериково письмо я в печь бросил. Ехать надо сразу — успеть до Васьки. Надо, надо, ребяты… Надо хоть показать: чего-то да делали мы тут, а то совсем уж… смотрим только. Спросют ведь!
— Не мне бы… Не поверит он мне.
— Тебе-то как раз и поверит, — сказал Михайло. — Тут ведь — не только письмо передать, а поговорить с им…
— Слышно, мол, стало: крымцы грозят походом. Они правда-то не налетели бы, узнают наши поганые дела, — сказал еще Корней. — Не приведи господи: вовсе не отбиться будет.
— Эх, не мне бы! Подумайте. Не боюсь, а — будет ли толк? Побаиваюсь, конечно, но… постановим, поеду. Только подумайте: мне ли? — Фрол тревожно и вопросительно смотрел на атаманов.
— Тебе, ты с им в дружках ходил. Сулился же он не тронуть тебя. Поговори душевно… Хоть бы он, черт бешеный, на Крым повернул. Подтолкнуть бы его, пока он один-то… Ты, Михайло, собирайся в Москву: надо и об своих головах подумать. Все скажешь, как есть: ничего, мол, не могли поделать. Прибери себе казаков — и с богом. Без огласки.
Все трое посидели в молчании.
— Он когда на Москву-то задумал, где? — спросил Корней Фрола.
— А черт его знает! Его рази поймешь? Думаю, как Астрахань прошли оттуда, он окреп. Те губошлепы-то пропустили… Он и вошел в охотку. Царя, говорит, за бороду отдеру разок…
— Разок надо бы, — неожиданно сказал Корней. — Не худо бы… Только шумом городка не срубить. Славный он казак, Стенька… Жалко мне его. Пропадет.
— Тут, как ты говоришь, самая пора себя пожалеть, — заметил Самаренин. — А то выходит: он ногой в стремя, а мы — головой в пень.
* * *
Поздно вечером Фрол Минаев и с ним два казака выехали вдогон Разину. Побежали сразу резво. Фрол доверился судьбе… На всякий случай надо, конечно, держать ухо востро, но в глубине души он не верил, что Степан поднимет на него руку. Напротив, может, именно он, Фрол, отведет беду с Дона. В Крым или на калмыков Фрол и сам бы еще разок сходил со Степаном… Но не на царя. От этого похода, кроме беды, ждать нечего. Может, и удастся отговорить Стеньку… Жалко его, правда.
Фрол родился и вырос в станице Зимовейской, где родился и Степан, вместе они ходили на богомолье в Соловки… И тогда-то, в переход с Дона на Москву, случился со Степаном большой и позорный грех, про который до сих пор знали только они двое — Степан и Фрол. Было им по двадцать шесть лет, но Степан шел в Соловки второй раз. Ехали с ними все больше старые казаки, израненные в сражениях, много грабившие на веку, — ехали замаливать грехи. Молодые, вроде Стеньки и Фрола, ходили в Соловки то ли по обету, как ходил Стенька в первый раз (обещал умирающему отцу сходить помолиться казачьему святому Зосиме), то ли по настоянию здравых еще, обычно пожилых родичей, желавших своим родным помощи божьей и судьбы милостивой. А заодно и за них бы, стариков, отдать поклон… То ли молодые сами, своей волей просили на кругу разрешения сходить в далекий монастырь — не сиделось дома, охота было посмотреть мир большой, это поощрялось, круг решал отпускать.
В тот раз Стенька ехал своей волей. Фрола послал на богомолье дед его, Авдей Минаев, который на старости лет сильно ударился в бога, но сам был уже не ходок, и потому в Соловки поехал внук Фрол. Не без удовольствия, надо сказать.
Неподалеку от Воронежа, в деревне, остановились на постой. Остановились у крепкого старика; дом у старика большой, на отшибе, ближе к лесу. Дед по вековой традиции своего рода бортничал (собирал дикий мед), у него всегда останавливались казаки с Дона: где мед, там медовуха, где медовуха, там казаки. Да и старик был очень свойский: если не разбойник, то с душой разбойника: немногословный, верный слову, на первом месте — товарищ, потом все. В прошлый раз Стенька со станицей останавливались у него же. Но с тех пор в доме старика случились изменения: убило лесиной его сына, Мотьку. Осталась со стариком невестка, чернобровая Аганя, баба огромная, красивая и приветливая. Казаки сразу смекнули, что Аганя тут — и за хозяйку, и за жену сильного старика (старухи у него давно не было), но вида не подали.
Выпили. Аганя тоже выпила; молодая ядреная кровь заиграла в ней, она безо всякого стеснения заглядывалась на молодых казаков, похохатывала… Часто взглядывала на Стеньку. А тот еще с прошлого раза запомнил Аганю, но тогда слишком был молод, стеснялся, и у Агани был муж. Теперь Стенька осмелел… И так они откровенно засматривались друг на друга, что всем стало как-то не по себе. Один только старик лесовик, хозяин, как будто ничего не замечал, помалкивал, пил. Старший в станице, Ермил Пузанов, вызвал Стеньку на улицу, предупредил:
— Не надо, Стенька, не обижай старика. Оно и опасно: старик-то… такой: пришьет ночью, пикнуть не успеешь.
— Ладно, — ответил Стенька. — Я не малолеток.
— Гляди! — еще сказал Ермил серьезно. — Не было бы беды.
— Ладно.
Ночь прошла спокойно. Но Стенька, видно, успел перемолвиться с Аганей, о чем-то они договорились… Утром Стенька сказался больным.
— Чего такое? — спросил Ермил.
— Поясница чего-то… разломило всего. Полежать надо.
Казаки переглянулись между собой.
— Пускай полежит, — молвил могучий старик хозяин. — Я его травкой здесь отхожу. Я знаю, что это за болесть.
Фрол, улучив минуту, сунулся к Стеньке:
— Чего ты задумал?
— Молчи.
— Отравит он тебя, Стенька… Или пришибет ночью. Поедем.
— Молчи, — опять сказал Стенька.
Казаки уехали.
Стенька догнал их через два дня… Много не распространялся. Сказал только:
— Полегчало. Прошла спина…
— Как лечил-то? — заулыбались казаки. — Втирал? Али как?
— Это — кто кому втирал, надо спросить. Оборотистый казак, Стенька… Старик-то ничего? Облапошили?
— Они ушли, — непонятно сказал Стенька. — Вместе: и старик, и…
— Куда? — удивились казаки.
— Совсем. В лес куда-то. Старик заприметил чего-то и… ушел. И Аганьку увел с собой. Вместе ушли.
— Э-э… Ну да: что он, смотреть будет? Знамо, уведет пока — от греха подальше.
— Ну вот, взял согнал людей… Жили, никому не мешали, нет, явился… король-королевич. Надо было!
Поругали Стеньку. И поехали дальше.
Стенька, однако, долго был сам не свой: молчал, думал о чем-то, как видно, тревожном. Казаки его же и отговаривать принялись от печальных мыслей:
— Чего ж теперь? Старик не пропадет — весь лес его. А ее увести надо, конешно: когда-никогда она взбесится.
— Не горюй, Стенька. А видать, присохло сердчишко-то? Эх ты…
Только в монастыре догадались казаки, что у Стеньки на душе какая-то мгла: старики так не молились за все свои грехи, как взялся молить бога Степан — коленопреклонно, неистово.
Фрол опять было к Стеньке:
— Чего с тобой? Где уж так нагрешил-то? Лоб разобьешь…
— Молчи, — только и сказал тогда Степан.
А на обратном пути, проезжая опять ту деревню, Степан отстал с Фролом и показал неприметный бугорок в лесу…
— Вон они лежат, Аганька со своим стариком.
У Фрола глаза полезли на лоб.
— Убил?!
— Сперва поманила, дура, потом орать начала… Старик где-то подслушивал. Прибежал с топором. Можеть, уговорились раньше… Сами, наверно, убить хотели.
— Зачем?
— Не знаю. — Степан слегка все-таки щадил свою совесть. — Я так подумал. Повисла на руке… а этот с топором. Пришлось обоих…
— Бабу-то!.. Как же, Стенька?
— Ну, как?! — обозлился Степан. — Как мужика, так и бабу.
Бабу зарубить — большой грех. Можно зашибить кулаком, утопить… Но срубить саблей — грех. Как ребенка приспать. Оттого и мучился Степан, и молился, и злился. До сей поры об этом никто не знал, только Фрол. Тем тяжелей была Степану его измена. Грех молодости может всплыть и навредить.
В раннюю рань к лагерю разинцев подскакали трое конных; караульный спросил, кто такие.
— Аль не узнал, Кондрат? — откликнулся один с коня.
— Тю!.. Фрол?
— Где батька?
— А вон в шатре.
Фрол тронул коня… Трое вершных стали осторожно пробираться между спящими, направляясь к шатру.
Кондрат постоял, посмотрел вслед им… И вдруг его резануло какое-то недоброе предчувствие.
— Фрол! — окликнул он. — А ну, погодь.
— Чего? — Фрол остановился, подождал Кондрата.
— Ты зачем до батьки?
— Письмо ему. С Украйны, от Дорошенки.
— Покажь.
— Да ты что, бог с тобой! Кондрат!..
— Покажь, — заупрямился Кондрат.
Фрол достал письмо, подал Кондрату. Тот взял его и пошел в шатер.
— Скажи: мне надо с им погутарить! — сказал Фрол.
— Скажу.
Кондрат вошел в шатер.
И почти сразу из шатра вышел Степан — босиком, в шароварах, взлохмаченный и припухший со сна и с тяжкого хмеля.
— Здорово, Фрол.
— Здорово, Степан…
— Чего не заходишь?
Смотрели друг на друга внимательно, напряженно.
— Письмо. От Петра Дорошенки.
— Ты заходи! Заходи — выпьем хоть… А то вишь я какой?
Фрол, умный, дальновидный Фрол, мучительно колебался.
— Не склоняется Петро…
Степан понимал, что происходит с Фролом, какие собаки рвут его сердце — Фрол боится, и боится показать, что боится, и хочет, правда, поговорить, и все-таки боится.
— Да шут с им, с Петром. Я и не надеялся шибко-то, ты же знаешь, — непринужденно сказал Степан. — Заходи, погутарим.
Фрол незаметно, как ему казалось, зыркнул глазами по сторонам: лагерь спал.
Степан отметил этот его настороженный волчий огляд.
— Я от Серка жду. От Ивана. Заходи, — еще сказал Степан и пошел в шатер. Шел нарочито беспечным шагом. Рознял вход, вошел в шатер. Не оглянулся.
Фрол остался на коне.
— Пронька, — тихо сказал он молодому казаку, — иди передом.
Пронька не понял. Смотрел на есаула.
— Иди! — сдавленным от волнения и злости голосом сказал Фрол. — А я погляжу…
Пронька слез с коня, пошел в шатер. Фрол остался на коне, стерег глазами вход.
Фрол хорошо знал Степана. Случилось так, как он, наверно, ждал: нервы Степана напряглись до предела, он не выдержал: заслышав шаги казака, стремительно вышагнул навстречу ему с перначом в руке. Обнаружив хитрость друга-врага, замер на мгновение… Выронил пернач. Но было поздно…
Фрол разворачивал коня.
— Погоди, Фрол! — громко вскрикнул Степан. — Фрол!..
Фрол ударил коня плетью… Казак, который оставался на коне, тоже развернулся… Выбежавший на крик атамана Кондрат приложился было к ружью…
— Не надо, — сказал Степан. Подбежал к свободному коню, прыгнул.
И началась гонка.
…Вылетели из пределов лагеря, ударились в степь.
Конь под Степаном оказался молодой; помаленьку расстояние между двумя впереди и третьим сзади стало сокращаться. Видя это, казак Фрола отвалил в сторону — от беды.
— Фрол!.. Я же неоружный! — крикнул Степан.
Фрол оглянулся и подстегнул коня.
— Придержи, Фрол!.. Я погутарю с тобой! — еще крикнул Степан.
Фрод нахлестывал коня.
— В гробину твою! — выругался Степан. — Не уйдешь. Достану.
И тут случилось то, чего никак не ждал Степан: молодой конь его споткнулся. Степан перелетел через голову коня, ударился о землю…
Удар выхлестнул Степана из сознания. Впрочем, не то: пропало сознание происходящего здесь, сейчас, но пришло другое… Голову, как колоколом, накрыл оглушительный звон. Степан понял, что он лежит и что ему не встать. И он увидел, как к нему идет его старший брат Иван. Подошел, склонился… Что-то спросил. Степан не слышал: все еще был сильный звон в голове. «Я не слышу тебя», — сказал Степан и своего голоса тоже не услышал. Иван что-то говорил ему, улыбался… Звон в голове поубавился.
— Братка, — сказал Степан, — ты как здесь? Тебя ж повесили.
— Ну и что? — спросил Иван, улыбаясь.
— Выходит, я к тебе попал? Зашиб меня конь-то?
— Ну!.. Тебя зашибить не так легко. Давай-ка будем подыматься…
— Не могу, сил нету.
— Эка! — все улыбался Иван. — Чтой-то раскис ты, брат мой любый. Ну-ка, держись мне за шею… Держись крепче!
Степан обнял брата за шею и стал с трудом подниматься. Брат помогал ему.
— Во-от, — говорил он ласково, — вот и подымемся…
— Как же ты пришел-то ко мне? — все не понимал Степан. — Тебя же повесили. Я же сам видал…
— Будет тебе: повесили, повесили! — рассердился Иван. — Стой вот! Стоишь?
— Стою.
— Смотри… Стой крепче!
— Ты мне скажи чего-нибудь. А то уйдешь…
Иван засмеялся:
— Держись знай. Не падай… — И ушел.
А Степан остался стоять… Его придерживал под руки Фрол Минаев. Степан долго смотрел ему в глаза. Не верилось, что это Фрол вернулся. Фрол выдержал близкий, замутненный болью взгляд атамана. Даже улыбнулся.
— Живой? Я уж думал, зашиб он тебя.
— А где?.. — хрипловато начал было Степан. И замолчал. Он хотел спросить: «А где брат Иван?» — Ты как здесь?
— Сядь, — велел Фрол. — Посиди — ослабел…
Степан бережно, с помощью Фрола, сел на сырую землю. Фрол сел рядом.
Ослабел атаман, правда. Сознание подплывало; степь перед глазами вдруг вспучивалась и качалась. Тошнило. И звон в ушах опять закипал, и молоточки били в голову так больно, что надо было зажмуриваться.
Фрол вынул из-за пояса дротик, вырыл у ног ямку, взял сильными пальцами со дна ее горсть земли, посырее, подал Степану:
— На, поприкладывай ко лбу — она холодная, можеть, легче станет.
Степан приложил горсть земли ко лбу… Земля пахла погребом и травой. Молодой зеленой травкой. Степан уткнулся в землю и стал вдыхать целительный запах. И в голове вроде прояснилось. И боль вроде потухла. И даже какая-то далекая, забытая радость шевельнулась под сердцем — живой, жив. Согрела радость.
— Пахнет, — сказал Степан. — Ишь ты…
Фрол взял тоже горстку земли, понюхал.
— Корешками гнилыми.
— Травкой, — поправил Степан.
Фрол еще понюхал, бросил землю, вытер ладонь об штанину.
— Можеть, травкой, — согласился.
Степан еще раз уткнулся в пахучую холодную землю, глубоко, со стоном вздохнул и повторил не то из упрямства, не то с каким-то скрытым значением:
— Травкой пахнет, травкой. — Помолчал. — Тебя все на гниль тянет, а пахнет — травкой. Не спорь со мной.
Фрол с удивлением посмотрел на Степана. Ничего не сказал. Подобрал с земли дротик, сунул за пояс, под правую руку.
— Фрол, — заговорил Степан уже в полном сознании, напирая, по обыкновению, на слова, — ты не побоялся вернуться, не побойся сказать прямо: почему отвалил от меня?
— Ты хоть очухайся сперва… Потом уж за дела берись. Небось круги ишо в глазах-то.
— Я очухался. Не веришь в мою затею?
— А какая твоя затея? Я не знаю…
— Знаешь. Не хитри. Не веришь?
Фрол помолчал.
— В затею твою я верю, — сказал он. — Только затея-то твоя землей вот пахнет. — Он опять взял горстку земли, помял в пальцах. — Можеть, она и травкой пахнет, но я туда завсегда успею. Торопиться не буду. — Фрол ссыпал землю в ямку. — Еслив можешь меня без злости послушать, послушай…
— Валяй. Не буду злиться.
— Наберись терпения — послушай. Из твоих оглоедов тебе этого никто не скажет.
— Скоро же ты отрекся от нас! — удивился Степан. — Уж и — оглоеды!
— Ну… отрекся не отрекся — мне с вами не по дороге. Вот, слушай. Ты же умный, Степан, как ты башкой своей не можешь понять: не одолеть тебе целый народ, Русь…
— Народ со мной пойдет: не сладко ему на Руси-то.
— Да не пойдет он с тобой! — Фрол искренне взволновался. — Дура ты сырая!.. Ты оглянись — кто за тобой идет-то! Рванина — пограбить да погулять, и вся радость. Куда ты с имя? Под Танбовом завязнешь… Худо-бедно им с царем да с поместником — все же они на земле там сидят…
— Они не сидят на земле. Они на карачках стоят.
— Даже и на карачках, а все потревожить надо — на войну гнать. С какой такой радости мужик на войну побежит? Ты по этим гонисся, какие с тобой? Этим терять нечего, они уж все потеряли. А те… Нет, Степан, не пойдут. Ты им — журавля в небе, а им — синица в руке дороже. За журавля-то, можеть, голову сложить надо, а синица — в руке, хошь и маленькая. Все же он ее держит. Ведь ты как ему будешь говорить, мужику: «Выпускай синицу, журавля добудем!» Это надо твоим словам уж так верить, так верить… Отцу родному так не верют, как тебе надо верить, чтоб выпустить ту синицу. Откуда они возьмут эту веру? Ведь это ж надо, чтоб они семьи свои побросали, детишек, жен, матерей… И за тобой бы пошли. Не пойдут!
— Так… Все сказал?
— Ну, считай, все. Я могу день говорить — все про то же: не пойдут за тобой.
— А на меня пойдут?
— На тебя пойдут. Поднимут их — пойдут.
— За царя пойдут, а за мной — нет. Чем же им царь дороже?
— Он им не дороже, а… как тебе сказать, не знаю… Не дороже, а привыкли они так, что ли, хрен их знает. Ты им — непонятно кто, атаман, а там — царь. Они с материным молоком всосали: царя надо слушаться. Кто им, когда это им говорили, что надо слушаться — атамана? Это казаки про то знают, а мужик, он знает — царя.
Степан сердито сплюнул.
— Можеть, ты бы и говорил целый день, Фрол… Можеть, я бы тебя и слушал — вроде говоришь человеческие слова, но сам-то ты, Фрол, подневольная душа. Это ты с молоком всосал — нельзя на царя подняться. Ты ишо на руках у матери сидел, а уж вольным не был. И такие же у тебя мысли, хоть они кажутся верными. Они — верные, но они подневольные. А других ты не знаешь. Чего же я буду выколачивать их из тебя, еслив их нету? На кой черт я гоняюсь-то за тобой?
— Не знаю, чего ты гоняисся.
— Я других с собой подбиваю — вольных людей. Ты думаешь, их нету на Руси, а я думаю — есть. Вот тут наша с тобой развилка. Хорошо, что честно все сказал: я теперь буду спокойный. Теперь я тебя не трону: нет на тебя зла. И не страшись ты теперь меня… Вы мне — не опасные. Встретисся на бою — зарублю, как собаку. А так — живи. Не пойму я только, Фрол: чем же уж тебе жизнь так мила, что ты ее, как невесту дорогую, берегешь и жалеешь? Поганая ведь такая жизнь! Чего ее беречь, суку, еслив она то и дело раньше смерти от страха обмирает? Чего уж так жалко бросать? С бабой спать сладко? Жрать, что ли, любишь? Чего так вцепился-то? Не было тебя… И не будет. А народился — и давай трястись: как бы не сгинуть! Тьфу!.. Ну — сгинешь, чего тут изменится-то?
— Степан, ты молодым богу верил…
— Не верил я ему никогда!
— Врешь! Я видел, как ты в Соловках лбом колотился. Даже я меньше верил…
— Ну, можеть, верил. Ну и что?
— Я не знаю, чем тебе жизнь твоя так опостылела, но грех ведь других-то на убой манить. О себе только думаешь, а на других тебе… Иди вон в Дон кидайся, еслив жить надоело. На кой же других-то подбивать? Немудрено голову сломить, Степан, мудрено приставить. Я хоть тоже не шибко верую, но тут уж дурак поймет — грех. Перед людями грех — заведешь и погубишь. Перед людями, не перед богом, перед теми самыми, какие пойдут за тобой…
— Такие, как ты, не пойдут.
— Пойдут — ты умеешь, заманишь. У тебя… чары, как у ведьмы, — ийтить за тобой легко, даже вроде радостно. Я вон насилу вывернулся… отрезвел. Знамо, это все оттого, что самому тебе недорога жизнь. Я понимаю. Это такая сладкая отрава, хуже вина. Я же тоже не бегал ни от татар, ни от турка, ни от шаховых людей… Но там я как-то… свою корысть, что ли, знал или… Да нет, тоже не то говорю — я не жадный. Но ведь там-то не боялся я, ты же знаешь…
— Там… Я знаю: там — это как собаки: перегрызлись и разбежались. Там ума большого не надо.
— Но там же тоже убивают. Ты говоришь: я больше всего смерти страшусь…
— Можеть, не страшисся. Только тебе — за рухлядь какую-нибудь не жалко жизнь отдать, а за волю — жалко, тебе кажется, за волю — это псу под хвост. Вот я и говорю — подневольный ты. По-другому ты думать не будешь, и зря я тут с тобой время трачу. А мне, еслив ты меня спросишь, всего на свете воля дороже. — Степан прямо посмотрел в глаза Фролу. — Веришь, нет: мне за людей совестно, что они измывательство над собой терпют. То жалко их, а то — прямо избил бы всех в кровь, дураков. Вот. Сгинь с глаз моих, Фрол: опять тебя ненавидеть стал. Сгинь! Раз уж сказал, не трону — не трону. Но — уходи.
Фрол поднялся, пошел к коню.
Степан тоже встал.
— Гады вы ползучие! — крикнул Степан. — Я тебе душу открыл тут… Дурак я! Ехай! Ублажай свою жизнь-дорогушу! Поганка. — Степана шатнуло от слабости… Он опустил голову, стиснул зубы и стал смотреть вниз, в землю.
Фрол вскочил на коня, крутнулся…
Прикинул, опасаться нечего — конь Степана далеко, сказал спокойно:
— От поганки слышу. Иди к своим любезным свистунам, они ждут не дождутся. На тем свете свидимся, только я туда попозже явлюсь.
Степан посмотрел на есаула… И все-таки не нашел бы он сейчас в себе желания убить его, даже если бы догнал и совладал безоружный с оружным, — не было желания. Странно, что не было, но так.
Фрол развернулся и поскакал прочь.
Степан пошел к своему молодому коню. Меринок виновато вскинул голову, скосил опасливый глаз, переступил ногами…
— Не бойся, дурашка, — ласково заговорил Степан. — Не бойся.
Почуяв доброе в голосе человека, конь остался стоять. Степан обнял его, поцеловал в лоб, в шею, в глаза, бесконечно добрые, терпеливые.
— Прости меня… Прости, ради Христа. — За что, Степан не знал, только хотелось у кого-нибудь просить прощения.
Конь дергал головой, стриг ушами.
— Прости!.. — сказал еще Степан.
Потом шли рядом — конь и человек. Голова к голове. Долго шли, медленно шли, точно выходили на берег из мутной, вязкой воды.
Солнце вставало над землей. Молодой светлый день шагал им навстречу, легко раскидывая по степи дорогие зеленые ковры.
Назад: 2
Дальше: 5