2
Между тем пришла желанная весна…
Шумит в Черкасске казачий круг: выбирается станица в Москву с жильцом Герасимом Евдокимовым. В Москву собрался жилец, домой… А теперь допивал чаи и меды в атаманском доме.
И тут в круг вошел Степан Тимофеевич Разин. Это был гость нежданный. Явился он раньше своего войска, которое сплывало стругами вниз по Дону в Черкасск.
— Куда станицу выбираете? — спросил Степан громко, резко.
— Отпускаем с жильцом Герасимом к великому государю, — отвечал Корней, явно растерявшись при виде грозного своего крестника.
— От кого он приехал?
— От государя…
— Позвать суда Герасима! — велел Степан. — Счас узнаете, от кого он приехал. — И, оглядев притихших казаков черкасских, повысил голос: — Всех проходимцев боярских стали примать?!
Герасима уже волокли голутвенные… Жилец перетрусил и заметно утратил начальный вид.
— От кого ты приехал, сучий сын: от государя али от бояр? — спросил его Степан.
— Приехал я от великого государя Алексея Михайловича с его государевою грамотой, — отвечал Герасим торопливо и сунулся за пазуху, достал цветастую грамоту. — Великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержец и многих государств и земель восточных и северных отчич и дедич наследник и государь и обладатель, велел всех вас, атаманов и казаков, спросить о здоровье…
— Врешь! — загремел Степан. — Не от царя ты приехал, а лазутчиком к нам!
— Да вот же грамота-то!.. За печатями…
— От бояр ты приехал, пес! — Степан подступил к жильцу, выхватил у него грамоту, разодрал, бросил под ноги себе, втоптал в грязь. И еще харкнул на нее.
Круг удивленно загудел: такого в Черкасске не бывало.
Жилец вдруг почувствовал прилив посольской храбрости.
— Как ты смел, разбойник!..
Степан развернулся и дал послу по морде; тот отлетел в ноги к разинцам, которые вышли теперь вперед, оттеснив домовитых. Голутвенные взяли жильца в пиночья.
— В воду его! — крикнул Степан.
Корней кинулся было защищать Герасима, но его отбросили прочь. Посла поволокли к Дону.
— Степан, что ты делаешь!.. — закричал Корней. — Останови!..
— И ты того захотел?! Гляди!
— Я велю тебе! — попытался подействовать Корней угрозой. — Кто тут войсковой атаман? Ты или я?! Останови их!
— Владей своим войском, коли ты атаман, а я буду своим. В воду жильца!
— Степан… сынок… головы всем поснесут, что ты делаешь! Останови! — просил Корней: за кого, за кого, а за жильца-то в Москве спросят, и не со Стеньки же спросят!
Степан двинулся прочь с круга.
— Степка, ведь это — война! Ты понимаешь, дурак? — крикнул вслед ему Корней.
— Война, кресный. Война, — ответил Степан.
Жильцу Евдокимову связали руки, наклали за пазуху камней, раскачали и кинули в воду. Жилец громко кричал — грозил карой небесной. Грозил царем…
Степан появился на берегу.
— Не нашли Фролку? — спросил он окружавших его казаков.
— Нет, схоронился. Или уехал куда. Нигде нету.
— Пускай передадут ему, — говорил на ходу Степан, — вылазь, мол, Фролка, ишо раз отпускает тебе вины твои атаман. Пускай вылезет, не трону. Вон наши гребут… Скажите: круг будет. Корнея и старшину продажную гнать. Наш будет круг!
Степан с братом Фролом, в окружении есаулов и сотников, вышел к тому месту Дона, где приставала его флотилия во главе с Иваном Черноярцем.
Подгреб к берегу головной струг… Иван выпрыгнул и пошел навстречу атаману.
— Как пришли? — спросил Степан.
— Бог миловал — все в добром здравии. Всех, с ногаями, — три тыщи и семьсот. — Иван выглядел празднично: дождался похода.
— Добре. Из стружков не выгружайся… Выволоки, какие текут, просмолите. Сгони всех плотников Черкасскова — делайте новые, сколь успеете.
— Корнея видал?
— Видал. Скажи казакам, круг будет. Мои как?
— Вон, — показал Иван, — все в целости.
С одного из причаливших стругов сходили бабка Матрена и Алена с Афонькой.
— Позвать?
— Потом. Пускай домой идут. Пошли на круг. Иван, Федор, идите-ка ко мне, погутарим.
Перед каждым кругом Степан говорил с «башковитыми» — первыми своими помощниками: атаман не то что наказывал, как надо им говорить на кругу, но и не скрывал, чего он ждет от круга, какого решения, — советовал, куда гнуть.
Собрался круг голутвенных. Ни Корнея Яковлева, ни старшины, ни домовитых здесь нет. Только — свои.
Степан, дождавшись теплых дней, двинул события; он понимал: силу, какую он теперь собрал, надо устремить, застой и промедление пагубны для дела и его атаманства.
Степан опять сидел несколько в стороне, на бугре.
В круг вышел Иван Черноярец.
— Казаки! Пришла пора выступать нам. Куда? Моя дума: под Азов! Попытаем ишо раз… Как?! Любо?! — Так уговорились с атаманом: объявить на выбор все возможные пути. — Азов, ребяты?!. — еще крикнул Черноярец. И даже зачем-то рукой показал в сторону Азова.
Круг промолчал. Черноярец — это еще не «башка».
Иван отошел в сторону, к Степану. Степан мельком глянул на него и опять принялся постегивать плеткой сапог. Он слушал круг.
Вышел Федор Сукнин.
— Моя дума: на калмык! — громко сказал он.
Круг молчал.
— На калмык, браты! — еще раз призвал Федор.
И опять круг ответил молчанием. Федор тоже судьбу войска за хохолок не держит.
Федор удалился, не выказав огорчения.
Смотрели на Степана. Вот в чьей руке судьба…
— Батька, какая твоя дума?! — крикнули. — Скажи!
Степан медлил. Степану надо накалить обстановку.
— Скажи, батька! — орали. — Больше никого слухать не станем! Скажи сам!..
Степан поднялся на бугре. Помолчал… Оглядел всех.
— Дума моя: пора нам повидаться с бояры! — сказал он крепко и просто. Помолчал, оглядел всех и еще сказал: — А?
— Любо!! — ухнул круг. Ждали этого.
— Постоять бы нам теперь всем и изменников на Руси повывесть, и черным людям дать волю!
— Любо, батька! — радостно ревела громада. Давно ждали этого: всю зиму потихоньку глодали эти мысли — про изменников бояр, теперь орали открыто, потому и радовались.
— Как ийтить? — спросил Степан.
Тут начался разнобой. Это кровно касалось всех тут.
— Волгой! — кричали донцы. — Дорога знамая!
— Доном! Прямиком, мимо Танбова! — звали пришлые. — Нам эта дорога тоже знамая.
Шум поднялся невообразимый. Там и здесь поталкивали уже друг друга в грудки. Это вопрос коренной — как идти. Как идти, так и воевать, донцы, кто поумнее, понимали это; беглые мужики хороши в родных своих местах, там один драный молодец будет стоить трех: там он и счет короткий сведет с боярином, и дорогу покажет верную, и с собой подговорит не дружка, так кума, не кума, так свояка… Донцам же дорога Волга, и Степану тоже, но надо теперь перекричать пришлых, не одни они теперь.
— Мимо Танбова — мы там весь хлеб по селам пожрем! Чем Дон питаться будет? Откуда привезут?! У нас тут детишки остаются, — надрывался казак, обращаясь к пришлым.
— Зато — наша родная дорога! — стояли пришлые.
— Нам Волга такая же родная!
— Кто к нам на Волге пристанет?! Мордва косопузая?!
— Хошь и мордва! Не люди, што ль? Не одна мордва, а и татарин, и калмык пристанет! — гнули свое казаки.
— А чего с имя делать?! — орали пришлые.
— А с тобой чего делать? Ты сам гол как сокол пришел. Тебя приняли?! А ты теперь рожу от мордвы воротишь! На Волгу, братцы! Там — раздолье!
— Пойдем пока до Паншина. Там ишо разок сгадаем, — сказал Степан. — Туда Васька Ус посулился прийтить. Вместях сгадаем. Все.
В круг протиснулись посыльные от городка Черкасска во главе с попом. Люди все пожилые, степенные, Стеньку знали, знали щедрость его.
— До тебя, атаман.
— Ну?
— Покарал нас господь бог, — начал поп, — погорели храмы наши… Видишь?
— Вижу, — сказал Степан.
— Ты богат теперя… на богомолье в Соловки к Зосиме ходил…
Степан нахмурился:
— Ну? Дальше?
— Дай на храмы.
— Шиш! — резко сказал Степан. — Кто Москве на казаков наушничает?! Кто перед боярами стелится?! Вы, кабаны жирные! Вы рожи наедаете на царевых подачках! Сгинь с глаз, жеребец! Лучше свиньям бросить, чем вам отдать! Первые доносить на меня поползете… Небось уж послали, змеи склизкие. Знаю вас, попов… У царя просите. А то — на меня же ему жалитесь и у меня же на храмы просите. Прочь с глаз долой!
Поп не ждал такого.
— Охальник! Курвин сын! Я по-христиански к тебе…
— Лизоблюд царский, у меня вспоможенья просишь, а выйди неудача у нас — первый проклинать кинешься. Тоже по-христиански?
Вперед вышел пожилой казак из домовитых:
— Степан… вот я не поп, а тоже прошу: помоги церквы возвесть. Как же православным без их?
— А для чего церквы? Венчать, что ли? Да не все ли равно: пусть станут парой возле ракитова куста, попляшут — вот и повенчались. Я так венчался, а живу же — громом не убило.
— Нехристь! — воскликнул поп гневно. — Уж не твоим ли богомерзким наущением церквы-то погорели?
Степан вперился в попа:
— Сгинь с глаз, сказал! А то счас у меня хлебнешь водицы!.. Захребетник вонючий. По-христиански он… Ну-ка, скажи мне по-христиански: за что Никона на Москве свалили? Не за то ли, что хотел укорот навести боярству? А?
Поп ничего не сказал на это, повернулся и ушел.
* * *
— Всех, всех разнес, — выговаривала бабка Матрена крестнику. — Ну, Корнея — ляд с им, обойдется. А жильца-то зачем в воду посадил? Попа-то зачем бесчестил?..
— Всех их с Дона вышибу, — без всякой угрозы, устало пообещал Степан. Он на короткое время остался без людей, дома.
— Страшно, Степан, — сказала Алена. — Что же будет-то?
— Воля.
— Убивать, что ли, за волю эту проклятую?
— Убивать. Без крови ее не дают. Не я так завел, нечего и всех упокойников на меня вешать. Много будет. Дай вина, Алена.
— Оттого и пьешь-то — совесть мучает, — с сердцем сказала набожная Алена. — Говорят люди-то: замучает чужая кровь. Вот она и мучает тебя. Мучает!
— Цыть!.. Баба. Не лезь, куда не зовут. Бояр небось не мучает… Ишо раз говорю: не зовут — не лезь.
— Зовут! Как зовут-то! — Алена взбунтовалась. Здесь, в Черкасске, ее подогрели. — Проходу от людей нет! Говорят: на чужбине неверных бил и дома своих же, христьян, бьет. Какую тебе ишо волю надо?! Ты и так вольный…
В другое время Степан отпугнул бы жену окриком, может, жогнул бы разок сгоряча плеткой, которую постоянно носил на руке и забывал иногда снять дома. Но — чувствовал: забудь люди страх, многие бы заговорили, как Алена. А то и обидней — умнее. Это удивляло Степана, злило… И он заговорил, стараясь хранить спокойствие:
— Я — вольный казак… Но куда я деваю свои вольные глаза, чтоб не видеть голодных и раздетых, бездомных… Их на Руси — пруд пруди. Я, можеть, жалость потерял, но совесть-то я не потерял! Не уронил я ее с коня в чистом поле!.. Жалко?! В гробину их!.. — Степан побелел, до хруста в пальцах сжал рукоять плетки. — Сгинь с глаз, дура!
Алена пошла было, но Степан вскочил, загородил ей дорогу, близко наклонился к ее лицу:
— А им не жалко!.. Брата Ивана… твари подколодные… — Спазма сдавила Степану горло; на глазах показались слезы. Но он говорил: — Где же у их-то жалость? Где? Они мне рот землей забили, чтоб я не докричался до ее, до ихней жалости. Чтоб у меня даже крик или молитва какая из горла не вышла — не хочут они тревожить свою совесть. Нет уж, оставили живого — пускай на себя и пеняют. Не буду я теперь проклинать зря. И молиться не буду — казнить буду! Иди послушай, чего пришлые про бояр говорят: скоты! Хуже скотов! Только человечьего мяса не едят, А кровь пьют. А попы… Тьфу! Благостники! Скоты!.. Кого же вы тут за кровь-то совестите? Кого-о?!.
Матрена налила в чашу вина, подала Степану:
— Остынь, ради бога, остынь… ажник помушнел.
Степан выпил всю, вытер усы, сел. Долго молчал, потом опять заговорил — тихо, устало:
— Бесстыдники-то вы: дармоедами беглецов обзываете… Я знаю, кто тебе поет в уши… Своих, говорят? Нет, не свои они мне. Мне — кто обижен, тот свой. Змеи брюхатые мне не свои. Умел бы я как-нибудь ишо с имя говорить — говорил бы. Не умею. Осталось — рубить. Рубить умею. Попытайте вы, богомольцы, своими молитвами укорот им навести! А то они скоро всю Русь сожрут! Попытайте, а я погляжу, как они от ваших молитв добрыми сделаются. Плевать они хотели на ваши молитвы!
Степан замолчал. Налил еще вина, выпил, опустил голову на руки, закрыл глаза… Уставал он от таких разговоров очень. Избегал их всячески, но они случались.
Женщины оставили его одного.
Но только они вышли, нагрянули гости: Иван Черноярец, Федор Сукнин… А с ними — Ларька Тимофеев, Мишка Ярославов, все семеро, что ходили в Москву к царю бить челом в Кремле за вины казачьи. Только теперь, увидев их, живых-здоровых, понял Степан, как дороги они ему, верные его товарищи, и как глупо, что он отпустил их в Москву: могли там остаться гнить заживо в царевых подвалах, а то и вовсе сгинуть.
— Тю! — воскликнул Степан радостно. — Ото — гости так гости! Хорошие вы мои…
Вся станица перецеловалась с атаманом.
— Ото гостеньки!.. — повторял Степан. — Да как же? Когда вы? — Он был рад без ума. Чуть не плакал от радости. Все время, пока Ларьки с товарищами не было, болела совесть: зря послал в Москву. — Откуда теперь-то?
— А прямо с дороги.
— Алена! — стол: гулять будем. Где она? — суетился Степан. — Ну, ребятушки!.. Радый я за вас. Слава те господи! А видали войско?.. А? — Степан засмеялся. — Закачается мир! Садитесь, садитесь…
Алена вошла, с неудовольствием посмотрела на ораву и принялась накрывать на стол. Опять — гульба.
— Что царь, жив-здоров? Отпустил вас?.. Или как? — расспрашивал Степан.
— Нас с караулом в Астрахань везли, а мы по путе ушли. Зачем нам, думаем, в Астрахань-то?.. Батька на Дону теперь.
— Охрана как же?
— Коней, оружью у их отняли, а их пешком пустили… — Ларька тоже улыбался, довольный.
— Славно. Что ж царь? Видали его?
— Нет, с боярами в приказе погутарили…
— Не ждут нас на Москву?
— Нет. Они тада не знали толком, где мы есть-то — на Дону или на Волге…
— Добре, пускай пока чешутся. Завтра выступим. А эт кто же? — Степан увидел Федьку Шелудяка.
— Федор… По путе с нами увязался. Бывалый человек, на Москве, в приказе, бича пробовал.
— Из каких? — спросил Степан, приглядываясь к поджарому, смуглому Федьке.
— Калмык. Крещеный, — сказал Федька.
— Каково дерут на Москве?
— Славно дерут! Спомнишь — на душе хорошо. Умеют.
— За что же?
— Погуляли с ребятами… Поместника своего в Волгу посадили. Долго в бегах были. А на Москве, с пытки, за поместника не признался. Беглый, сказал. А родство соврал…
— Как же это вы? И не жалко вам его, поместника-то?
У Шелудяка глаза округлились от удивления: он слышал про Стеньку Разина совсем другое — что тот тоже не жалует поместников.
Степан засмеялся, засмеялись и есаулы.
— Алена, как у тебя? — спросил Степан.
— Садитесь.
* * *
Крепко спит хмельной атаман. И не чует, как хлопочут над ним два родных человека: крестная мать и жена.
Алена, положив на колени руки, глядит не наглядится на такого близкого ей и далекого, родного, любимого и страшного человека.
Матрена привычно готовится творить заговор.
— Господи, господи, — вздохнула Алена. — И люблю его, и боюся. Страшный он.
— Будя тебе, глупая! Какой он страшный — казак и казак.
— Про што думает?.. Никогда не знала.
— Нечего и знать нам… — Матрена склонилась над Степаном, зашептала скороговоркой: — Заговариваю я свово ненаглядного дитятку Степана, над чашею брачною, над свежею водою, над платом венчальным, над свечою обручальною. — Провела несколько раз влажной ладонью по лбу Степана; тот пошевелился, но не проснулся. — Умываю я свово дитятку во чистое личико, утираю платом венчальным его уста сахарные, очи ясные, чело думное, ланиты красные… — Отерла платком лицо. Степан опять не проснулся.
— Погинет он, чует мое сердце, — с ужасом сказала Алена.
— Цыть! — строго сказала Матрена. — Освечаю свечою обручальною его становой кафтан, его шапку соболиную, его подпоясь узорчатую, его сапожки сафьянные, его кудри русые, его лицо молодецкое, его поступь борзую…
Алена тихонько заплакала. Матрена глянула на нее, покачала головой и продолжала:
— Будь ты, мое дитятко, цел, невредим: от силы вражьей, от пищали, от стрел, от борца, от кулачнова бойца, от ратоборца, от дерева русскова и заморскова, от полена длиннова, недлиннова, четвертиннова, от бабьих зарок, от хитрой немочи, от железа, от уклада, от меди красной, зеленой, от серебра, от золота, от птичьева пера, от неверных людей: ногайских, немецких, мордвы, татар, башкирцев, калмык, бухарцев, турченинов, якутов, черемисов, вотяков, китайских людей.
Бойцам тебя не одолеть, ратным оружьем не побивать, рогатиною и копьем не колоть, топором и бердышом не сечь, обухом тебя бить не убить, ножом не уязвить, старожилым людям в обман не вводить; молодым парням ничем не вредить, а быть тебе перед ними соколом, а им — дроздами.
А будь ты, мое дитятко, моим словом крепким — в нощи и в полунощи, в часу и в получасье, в пути и дороженьке, во сне и наяву — сбережен от смерти напрасной, от горя, от беды, сохранен на воде от потопленья, укрыт в огне от сгоренья.
А придет час твой смертный, и ты вспомяни, мое дитятко, про нашу любовь ласковую, про наш хлеб-соль роскошный, обернись на родину славную, ударь ей челом седмерижды семь, распростись с родными и кровными, припади к сырой земле и засни сном сладким, непробудным.
Заговариваю я, раба, Степана Тимофеича, ратного человека, на войну идущего, этим моим крепким заговором. Чур, слову конец, моему делу венец.
Алена упала головой на подушку, завыла в голос:
— Ох, да не отдала б я его, не пустила б…
— Поплачь, поплачь, — посоветовала Матрена. — Зато легше будет. Шибко только не ори — пускай поспит.
— Ох, да на кого же ты нас покидаешь-то?.. Да и что же тебе не живется дома-то? Да и уж так уж горько ли тебе с нами? Да родимый ты мо-ой!.. — с болью неподдельной выла Алена.
Степан поднял голову, некоторое время тупо смотрел на жену… Сообразил, что это прощаются с ним.
— Ну, мать твою… Отпевают уж, — сказал недовольно.
Уронил голову, попросил:
— Перестань.