Глава 21
Странная вещь предчувствия! Как и симпатия душ, как и знамения. Объединение же всех трех слагается в тайну, к которой человечество еще не подобрало ключа. Я никогда не смеялась над предчувствиями — ведь они бывали у меня самой, и самые нежданные. Я верю, что родство душ существует — например, между разделенными огромными расстояниями родственниками, ставшими чужими друг другу, не знакомыми между собой, — и дает о себе знать, указывая на единый источник, из которого каждый прослеживает свое происхождение, однако проявления его выше ума человеческого. Что до знамений, как знать, не являются ли они плодом симпатии между Природой и родом людским?
Когда я была шестилетней девочкой, однажды вечером мне довелось услышать, как Бесси рассказывала Марте Эббот, что ей приснился младенец, а младенец во сне — это к беде, и случится она либо с тем, кто видел такой сон, либо с кем-то из его родных. Конечно, я быстро бы забыла этот разговор, если бы на следующий же день он не запечатлелся в моей памяти навсегда — Бесси вызвали домой проститься с умирающей сестренкой.
И вот теперь мне пришлось вспомнить эту примету. Всю прошлую неделю, едва я засыпала, мне снилось маленькое дитя — то я его укачивала, держа в объятиях, то нянчила у себя на коленях, то смотрела, как малыш рвет маргаритки на лугу или же опускает ладошки в журчащий ручей. В этом сне малыш горько плакал, а на следующую ночь мне грезилось, как он весело смеется; то он льнул ко мне, то убегал от меня. Но в каком бы настроении он ни представал передо мной в ночных видениях, как бы ни выглядел, семь ночей он встречал меня, едва я вступала в царство снов.
Мне не нравилось, что меня преследует этот образ, это повторение одного и того же. Мне становилось не по себе, едва приближался час отхода ко сну, а с ним — и новая такая встреча. В ту ночь, когда меня разбудил вопль, он прервал игру, которой я развлекала малыша, а под вечер следующего же дня меня позвали в комнату миссис Фэрфакс — меня спрашивал какой-то приезжий. Войдя туда, я увидела мужчину, по виду слугу из хорошего дома. Он был в глубоком трауре, и даже шляпу, которую он держал в руке, обвивала черная креповая лента.
— Думается, вы меня не помните, мисс, — сказал он, встав, когда я вошла. — Фамилия моя Ливен, я служил кучером у миссис Рид, когда вы жили в Гейтсхеде восемь-девять лет тому назад. Я и теперь там служу.
— Ах, Роберт! Здравствуйте! Я прекрасно вас помню. Вы иногда позволяли мне покататься на гнедом пони мисс Джорджианы. А как поживает Бесси? Вы ведь женились на ней?
— Да, мисс. Моя жена здорова, благодарю вас. Два месяца назад она подарила мне еще ребеночка. У нас их теперь трое. Мать и дитя чувствуют себя очень хорошо.
— А как ваши господа?
— Сожалею, мисс, но новости у меня самые дурные. У них большое несчастье. Такая беда!
— Надеюсь, никто не умер? — спросила я, посмотрев на его черную одежду. Он взглянул на черную ленту, обвивавшую его шляпу, и ответил:
— Мистер Джон умер неделю назад в своей лондонской квартире.
— Мистер Джон?
— Да.
— Как его матушка перенесла это?
— Так, мисс Эйр, это не был несчастный случай. Жизнь он вел самую беспутную, а последние три года и вовсе свихнулся, вот и умер темной смертью.
— Да, я слышала от Бесси, что он вел себя не очень хорошо.
— Не очень хорошо? Да хуже некуда! Губил свое здоровье и проматывал имение со скверными приятелями и с женщинами, скверней которых не бывает. Запутался в долгах и угодил в тюрьму. Мать за него уплатила раз, уплатила два, но чуть он выходил на свободу, как снова принимался за прежнее в той же компании. Умом он никогда крепок не был, а негодяи, с которыми он водился, и вовсе его задурили. Недели три назад он приехал в Гейтсхед и потребовал, чтобы хозяйка отписала ему все. Она отказалась: дескать, он и так почти ее разорил. Ну, он уехал в Лондон, а потом пришло известие о его смерти. Как он умер, одному Богу известно. Поговаривают, что наложил на себя руки.
Я молчала: новость была страшная. И Роберт Ливен продолжал:
— Хозяйка сама уже давно нездорова была. Очень растолстела да и ослабела. Ну а тут разорение — она все боялась совсем нищей остаться, — и пришла в расстройство. А известие о смерти мистера Джона и о том, как он умер, так ее поразило, что с ней удар приключился. Три дня говорить не могла, а во вторник ей полегчало, и все она вроде что-то сказать хотела, все знаки моей жене делала и мычала. А Бесси только вчера утром разобрала, что она ваше имя произносит, а потом и другие слова: «Привезите Джейн… пошлите за Джейн Эйр, мне надо с ней поговорить». Бесси толком не разобрала, в своем она уме или нет, то есть понимает ли сама, что говорит. Но она сказала мисс Рид и мисс Джорджиане и посоветовала послать за вами. Барышни хотели было отложить это, да только их мать совсем беспокойной стала и все повторяла: «Джейн! Джейн!», пока они не согласились. Я из Гейтсхеда уехал вчера, и коли вы поедете, мисс, так нам бы завтра с самого утра.
— Хорошо, Роберт, я буду готова. Мне кажется, я должна поехать.
— Я тоже так думаю, мисс. Бесси так и сказала, что вы не откажетесь. Да только, наверное, вам отпроситься надо?
— Да, и я сейчас же об этом поговорю.
И, проводив Роберта в людскую, я поручила его заботам жены Джона и самого Джона, а сама отправилась на поиски мистера Рочестера.
В нижних апартаментах я его не нашла. Не было его ни во дворе, ни в конюшне, ни в саду. Я спросила миссис Фэрфакс, не видела ли она его. Да-да, он как будто играет в бильярд с мисс Ингрэм. Я поспешила в бильярдную, откуда доносились голоса и щелканье шаров. Играли мистер Рочестер, мисс Ингрэм, обе мисс Эштон и их кавалеры. Потребовалось некоторое мужество, чтобы вторгнуться в такое общество, однако мое дело не терпело отлагательств, а потому я подошла к моему патрону, стоявшему рядом с мисс Ингрэм. Она обернулась на звук моих шагов и смерила меня надменным взглядом. Ее глаза словно говорили: «Что еще понадобилось этой ползучей твари?» А когда я негромко произнесла: «Мистер Рочестер!», она сделала жест, словно ей очень хотелось меня прогнать. Я помню, как она выглядела в ту минуту — удивительно грациозной и поразительно красивой. На ней было утреннее платье из небесно-голубого шелка, темные волосы обвивал лазурный газовый шарф. Она была поглощена игрой, и высокомерная досада еще усилила обычную надменность ее черт.
— Эта особа как будто ищет вас? — осведомилась она у мистера Рочестера, и он повернулся посмотреть, какая «особа». На его лице промелькнула странная гримаса, столь же не поддающаяся истолкованию, как и многие другие выражения, порой появлявшиеся на его лице. Он бросил кий и вышел следом за мной.
— Что такое, Джейн? — спросил он, когда закрыл за нами дверь классной комнаты и прислонился к ней.
— С вашего разрешения, сэр, мне нужен отпуск на неделю или две.
— Для чего? Куда вы собрались?
— Навестить больную, которая прислала за мной.
— Какую больную? Где она живет?
— В Гейтсхеде, в ***шире.
— В ***шире? Так это же в ста милях отсюда! Кто она такая, что заставляет ехать к ней в такую даль?
— Ее фамилия Рид, сэр. Миссис Рид.
— Рид… Гейтсхед… Был Рид, владелец Гейтсхеда, мировой судья.
— Она его вдова, сэр.
— А какое отношение имеете к ней вы? Откуда вы ее знаете?
— Мистер Рид был моим дядей, братом моей матери.
— Да неужели? Вы никогда мне раньше этого не говорили. Всегда утверждали, что у вас нет родственников.
— Таких, кто признавал бы меня, и нет, сэр. Мистер Рид давно скончался, а его вдова избавилась от меня.
— Почему?
— Потому что я бедна, была для нее обузой, и она меня терпеть не могла.
— Но у Рида же были дети? Значит, у вас есть двоюродные братья и сестры? Вчера Джордж Линн говорил про какого-то Рида из Гейтсхеда: по его словам, другого такого порочного шалопая в Лондоне не найти. А Ингрэм упомянул мисс Джорджиану Рид из того же поместья, которой не то в прошлом, не то в позапрошлом сезоне очень восхищались в лондонском свете.
— Джон Рид умер, сэр. Он разорился сам, почти разорил мать и как будто покончил с собой. Новость эта так поразила его мать, что с ней случился апоплексический удар.
— Так чем вы можете ей помочь? Вздор, Джейн! Мне бы и в голову не пришло проехать сто миль, чтобы увидеть старуху, которая, возможно, умрет прежде, чем вы туда доберетесь. К тому же вы сами сказали, что она от вас избавилась.
— Да, сэр, но это случилось давно, когда у нее все было по-другому. Мне будет не по себе, если я пренебрегу ее желанием сейчас.
— И долго вы намерены там пробыть?
— Как можно меньше, сэр.
— Обещайте, что задержитесь не больше недели…
— Дать слово я не могу. А вдруг мне придется его нарушить?
— Но в любом случае вы вернетесь? И вас ни под каким предлогом не заставят остаться у нее насовсем?
— О нет! Я, безусловно, вернусь, если не случится ничего непредвиденного.
— А кто поедет с вами? Вы же не можете отправиться за сто миль одна.
— Разумеется, сэр. Она прислала за мной своего кучера.
— На него можно положиться?
— Да, сэр. Он служит там десять лет.
Мистер Рочестер задумался.
— Когда вы хотите уехать?
— Завтра рано утром.
— Ну, так вам нужны деньги. Путешествовать без денег вы никак не можете, а их, я полагаю, у вас маловато. Я же еще не платил вам… Так сколько у вас за душой, Джейн? — добавил он с улыбкой.
Я достала мой кошелек — он был очень тощим.
— Пять шиллингов, сэр.
Он забрал у меня кошелек, высыпал содержимое на ладонь и засмеялся, словно столь малое число монет его обрадовало. Затем он открыл свой бумажник.
— Вот возьмите, — сказал он, протягивая мне банкноту. Пятидесятифунтовую — а он был мне должен всего пятнадцать фунтов!
Я сказала, что у меня нет сдачи.
— Мне не нужна сдача, вы же знаете. Берите свое жалованье.
Я отказалась взять больше того, на что имела право. Он было нахмурился, но тут же ему пришла в голову новая мысль, и он воскликнул:
— Верно, верно! Лучше не давать вам столько, не то как бы вы не остались там на три месяца — с пятьюдесятью-то фунтами! Вот десять, этого же больше чем достаточно?
— Да, сэр, но теперь вы мне должны еще пять фунтов.
— Так вернитесь за ними! Я ваш банкир на сорок фунтов.
— Мистер Рочестер, раз мне представился такой случай, я хотела бы упомянуть еще об одном деле.
— О деле? Любопытно послушать!
— Вы практически поставили меня в известность о своем намерении вскоре вступить в брак.
— Да, но что из этого?
— Тогда, сэр, Адель следует отправить в пансион. Не сомневаюсь, вы понимаете, насколько это необходимо.
— Убрать ее с дороги моей молодой супруги, которая иначе может и наступить на нее? В этом есть смысл. Да, без сомнения, Адель, как вы говорите, следует отправить в пансион, а вы, разумеется, должны тут же удалиться… э… ко всем чертям?
— Уповаю, что нет, сэр, но мне надо будет найти другое место.
— Да, конечно! — вскричал он тоном столь же неожиданным и нелепым, как гримаса, исказившая его лицо. Некоторое время он молча смотрел на меня. — И, полагаю, подыскать вам это место вы попросите старую госпожу Рид или барышень, ее дочерей?
— Нет, сэр. Я не в таких отношениях с моими родственницами, чтобы просить их об одолжении. Я просто помещу объявление в газету.
— Ну уж нет! — проворчал он. — Только посмейте! Жалею, что не дал вам вместо десяти фунтов один соверен. Верните-ка девять фунтов, Джейн. Они мне нужны.
— Как и мне, сэр! — возразила я, пряча за спину руку с кошельком. — У меня каждый пенни на счету!
— Маленькая скряга! — сказал он. — Отказывает мне в денежной помощи. Уделите пять фунтов, Джейн!
— Ни пяти шиллингов, сэр. Ни пяти пенсов.
— Дайте мне хоть полюбоваться банкнотой!
— Нет, сэр, вам нельзя доверять.
— Джейн!
— Сэр?
— Пообещайте мне одно.
— Я пообещаю вам все, что угодно, сэр. При условии, что сочту это выполнимым.
— Не давайте объявления. Доверьте поиски этого места мне. Я вам непременно что-нибудь найду.
— С радостью, сэр, если вы в свою очередь обещаете, что мы с Аделью покинем ваш дом до того, как в него войдет ваша супруга.
— Очень хорошо. Даю вам слово. Так вы едете завтра?
— Да, прямо с утра.
— После обеда вы придете в гостиную?
— Нет, сэр. Мне надо собраться в дорогу.
— Значит, нам следует сейчас проститься на недолгий срок?
— Видимо, да, сэр.
— А как люди совершают церемонию прощания, Джейн? Научите меня. Я в этом мало осведомлен.
— Они говорят: «До свидания» или другие слова прощания, какие предпочитают.
— Ну, так скажите.
— До свидания, мистер Рочестер. До новой встречи.
— А что должен сказать я?
— То же самое, если хотите, сэр.
— До свидания, мисс Эйр. До новой встречи. И все?
— Да.
— На мой взгляд, слишком скупо, и сухо, и холодно. Мне хотелось бы что-нибудь добавить к церемонии. Например, рукопожатие… Но нет, оно меня тоже не удовлетворило бы. Так что, Джейн, ничего, кроме «до свидания», вы не скажете?
— Этого вполне достаточно, сэр. Одно слово может содержать столько же сердечности, как десяток.
— Вполне возможно, но звучит так пусто и равнодушно. «До свидания»!
«Долго ли еще он будет стоять, прислонясь к двери? — спросила я себя. — Мне надо заняться сборами».
Раздался удар гонга, призывающий переодеваться к обеду, и мистер Рочестер внезапно покинул комнату, не добавив ни слова. Больше я его в этот день не видела, а утром уехала до того, как он встал.
К сторожке Гейтсхеда я подъехала около пяти часов первого мая и зашла туда, прежде чем отправиться в господский дом. В комнатке царили чистота и порядок. На окнах висели белые занавесочки, на полу — ни соринки, каминная решетка и прибор к нему сверкали в отблесках весело пылающего огня. Перед камином сидела Бесси, нянча своего новорожденного, а в углу тихонько играли маленький Роберт и его сестричка.
— Благослови вас Бог! Я знала, что вы не откажетесь приехать! — воскликнула миссис Ливен, едва я переступила порог.
— Да, Бесси, — сказала я, расцеловав ее, — и, надеюсь, я не опоздала? Как миссис Рид? Еще, уповаю, жива?
— Да, жива. И уже не так путается в словах и мыслях. Доктор говорит, что неделю-другую она протянет, а вот на выздоровление он не надеется.
— Про меня она еще упоминала?
— Только сегодня утром говорила про вас и хотела, чтобы вы\ приехали. Сейчас она спит, то есть спала десять минут назад, когда я оттуда уходила. Она днем обычно лежит вроде как в оцепенении, а к шести-семи часам просыпается. Может, отдохнете здесь часок, мисс? А потом я вас провожу к ней.
Тут вошел Роберт, и Бесси, положив уснувшего младенца в колыбель, подбежала к мужу поздороваться. Потом она настояла, чтобы я сняла шляпку и выпила чашку чаю. Потому что, сказала она, выгляжу я очень усталой и бледной. Я была рада принять ее радушное приглашение и позволила снять с меня дорожную пелерину так же послушно, как позволяла в детстве раздевать себя перед сном.
Я глядела, как она хлопочет, и на меня нахлынули воспоминания о былом. А она доставала свои лучшие чашки, намазывала хлеб маслом, поджаривала ломтики хлеба и между делом давала шлепка маленькому Роберту и Джейн, как когда-то мне. Бесси сохранила прежнюю вспыльчивость вместе с легкостью движений и миловидностью.
Чай был готов, и я привстала, чтобы подойти к столу, но она потребовала, чтобы я сидела смирно, прежним своим повелительным тоном. Я должна сидеть у камина, заявила она и поставила передо мной круглый столик с моей чашкой и тарелкой с угощением — совсем так же, как когда-то угощала меня в детстве каким-нибудь утаенным лакомством, положив его на детский стульчик. Я улыбнулась и подчинилась ее требованиям, как в те далекие дни.
Она пожелала узнать, счастлива ли я в Тернфилд-Холле и что за человек моя хозяйка, а когда я ответила, что хозяйки там нет, а только хозяин, она принялась задавать вопросы о нем: добрый ли он джентльмен и нравится ли мне. Я ответила, что он очень некрасив, но настоящий джентльмен, вежлив со мной, и я вполне там счастлива. Затем я принялась описывать гостящее там веселое общество, и Бесси с большим любопытством выслушивала все подробности. Такого рода вещи всегда ее очень интересовали.
За этими разговорами незаметно промелькнул час. Бесси помогла мне надеть шляпку и прочее, и затем я вышла с ней из сторожки и направилась к дому. Точно так же девять лет назад я уходила из него. В темное, туманное, промозглое январское утро я покинула враждебный мне кров с отчаявшимся, ожесточенным сердцем, чувствуя себя изгнанницей, почти преступницей, — чтобы обрести холодный приют в Ловуде, таком далеком и неведомом. Тот же враждебный кров теперь вновь предстал передо мной, а мое будущее было столь же неясным и на сердце было так же тяжело. Я все еще ощущала себя скиталицей, однако теперь я больше полагалась на себя, на свои силы, и прежний гнетущий ужас оставил меня. Да и зияющие раны от обид и несправедливостей давно зажили, пламя возмущения угасло.
— Сначала пойдите в малую столовую, — сказала Бесси, когда мы вошли в прихожую. — Барышни сейчас там.
Минуту спустя я уже оглядывала малую столовую; все там выглядело таким же, каким было в то утро, когда я впервые увидела мистера Броклхерста, — даже перед камином лежал тот же самый коврик, на котором тогда стоял он. А в книжном шкафу на третьей полке на прежнем месте я различила два тома «Истории британских птиц» Бьюика, а прямо над ними «Путешествия Гулливера» и «Арабские сказки». Неодушевленные предметы не изменились ни на йоту, чего никак нельзя было сказать об одушевленных.
Я увидела перед собой двух девиц — одну очень высокую, почти такую же высокую, как мисс Ингрэм, и очень худую, с суровым выражением на желтоватом лице. В ее облике было что-то почти аскетическое, еще больше подчеркиваемое крайней простотой черного суконного платья с прямой юбкой, а также накрахмаленным полотняным воротничкам, гладко зачесанными от висков волосами и четками из черного дерева с распятием, какие носят монахини. Я не сомневалась, что вижу Элизу, хотя не улавливала в этом длинном бескровном лице никакого сходства с девочкой, которую когда-то знала.
Вторая, бесспорно, была Джорджиана, но не та, которую я помнила, тоненькая, грациозная девочка одиннадцати лет. Я увидела очень полную барышню в полном расцвете, с прозрачной, точно восковой кожей, красивыми, правильными чертами лица, томными голубыми глазами и золотистыми локонами. Цвет ее платья тоже был черный, но оно разительно отличалось от платья сестры более пышным покроем и очень ей шло — такое модное по контрасту с пуританским одеянием Элизы.
В обеих сестрах была черта сходства с матерью, но только одна: худая, бледная старшая дочь унаследовала материнские глаза с их желтоватым отливом, цветущая, пышнотелая младшая — очертания тяжелого подбородка, пожалуй, чуть смягченные, но тем не менее придававшие какое-то бессердечие внешности, в остальном такой, казалось бы, авантажной и пленительной.
Обе барышни поднялись мне навстречу и обе, здороваясь, назвали меня «мисс Эйр». Голос Элизы был отрывистым и резким, на губах не появилось и тени улыбки. Она тотчас снова села и, устремив взгляд на огонь, казалось, забыла о моем существовании. Джорджиана к своему «здравствуйте» добавила несколько общепринятых фраз о том, как я доехала, о погоде и прочее, растягивая слова и искоса рассматривая меня с головы до ног, то скользнув взглядом по складкам моей поношенной шерстяной пелерины, то задерживая его на простенькой отделке моей немодной шляпки. Обе барышни обладали настоящим талантом, не произнеся ни слова, дать ясно понять, что считают вас предметом, достойным только насмешек. Легкая презрительность в глазах, холодность в манере держаться, небрежность тона исчерпывающе выразили их мнение, причем их никак нельзя было обвинить в грубости.
Однако теперь презрительные насмешки, открытые или замаскированные, полностью утратили былую власть надо мной. Сидя между моими кузинами, я с удивлением обнаружила, насколько мне безразличны и полное игнорирование со стороны одной, и полусаркастичное внимание другой — Элиза не могла меня унизить, а Джорджиана оскорбить. Ведь мне было о чем подумать, кроме них: последние месяцы пробудили во мне столько чувств, несравненно более сильных, чем те, которые они были способны задеть, — страдания и восторги настолько более острые и чудесные, чем все, чем могли уязвить или одарить меня они, а потому их поведение никак меня не трогало.
— Как себя чувствует миссис Рид? — вскоре спросила я, спокойно глядя на Джорджиану, которой вздумалось при прямом вопросе вздернуть нос, словно это была неожиданная дерзость.
— Миссис Рид? А! Вы о маменьке! Ей очень плохо. Не думаю, что вы увидите ее сегодня.
— Не могли бы вы, — сказала я, — подняться наверх и сказать ей, что я приехала? Я была бы чрезвычайно вам обязана.
Джорджиана чуть не подпрыгнула на стуле, ее голубые глаза широко раскрылись и почти вылезли на лоб.
— Ведь она изъявила настойчивое желание увидеться со мной, — добавила я. — И мне не хотелось бы медлить с исполнением ее желания дольше, чем это совершенно необходимо.
— Маменька не любит, чтобы ее беспокоили по вечерам, — заметила Элиза.
Вскоре я встала, спокойно сняла без приглашения шляпку и перчатки и сказала, что поищу Бесси, которая, полагаю, сейчас в кухне, и попрошу ее узнать, захочет ли миссис Рид принять меня сегодня или нет. Так я и сделала, а отослав Бесси с моим поручением к миссис Рид, решила позаботиться о [дальнейшем. До сих пор высокомерие всегда обращало меня в бегство. Год назад оказанный мне прием заставил бы меня покинуть Гейтсхед на следующее же утро; однако теперь мне сразу стало ясно, что это был бы глупый поступок. Я проделала путь в сто миль, чтобы увидеться со своей теткой, и должна оставаться с ней, пока ей не станет лучше или она не умрет. А что до гордости, а вернее, спеси ее дочерей, я должна пренебречь ею, не обращать на нее никакого внимания. Поэтому я попросила экономку приготовить для меня комнату, объяснила, что, вероятно, пробуду здесь одну-две недели, распорядилась, чтобы мой дорожный сундук отнесли туда, и начала подниматься по лестнице следом за слугой. На площадке меня встретила Бесси.
— Хозяйка не спит, — сообщила она. — Я ей сказала, что вы здесь. Пойдемте посмотрим, узнает ли она вас.
Я не нуждалась в проводнице, чтобы найти дорогу к столь хорошо мне знакомой комнате, куда в былые дни меня так часто призывали для наказания или выговора. Я обогнала Бесси, тихонько открыла дверь. Уже стемнело, и на столе горела затененная свеча. Вот большая кровать с темно-желтым пологом, вот туалетный столик, кресло, скамеечка для ног — сколько раз мне приходилось стоять на ней на коленях и просить прощения за дурные поступки, мною не совершенные. Я покосилась на некий угол, почти ожидая увидеть тонкие очертания некогда такой страшной розги, которая пряталась там, выжидая, когда можно будет прыгнуть на меня подобно бесу и исполосовать мои дрожащие ладони или поникшую шею. Я подошла к кровати, откинула полог и наклонилась над взбитыми подушками.
Лицо миссис Рид я помнила до последней черточки и теперь поискала его взглядом в полутьме. Какое счастье, что время гасит желание мести и заставляет умолкнуть голоса гнева и ненависти! Я рассталась с этой женщиной в горечи и ожесточении, а теперь вернулась, испытывая только жалость к ее тяжким страданиям и сильнейшую потребность простить и забыть все обиды, помириться и протянуть руку дружбы.
Да, вот оно, такое знакомое лицо, столь же суровое и безжалостное, как когда-то, вот эти особенные глаза, которые ничто не могло смягчить, чуть приподнятые, властные, тиранические брови. Как часто они угрожающе и с такой ненавистью хмурились на меня! Пока я смотрела на их неумолимую линию, в моей душе всколыхнулись воспоминания о детском ужасе и горестях! И все же я наклонилась и поцеловала ее. Она посмотрела на меня.
— Это Джейн Эйр? — спросила она.
— Да, тетя Рид. Как вы себя чувствуете, милая тетя?
Когда-то я поклялась, что ни разу больше не назову ее тетей, но теперь подумала, что забыть и нарушить эту клятву не будет большим грехом. Мои пальцы коснулись ее руки, лежавшей поверх одеяла, — если бы она ласково их пожала, думаю, меня охватила бы искренняя радость. Но каменные натуры не смягчаются так быстро, а глубокие антипатии не вырываются с корнем так просто. Миссис Рид отодвинула руку и, слегка отвернув лицо, сказала, что вечер жаркий. Потом посмотрела на меня ледяным взглядом, и мне стало ясно, что ее мнение обо мне, ее чувства ко мне не изменились и измениться не могут. Я поняла по ее каменным глазам, в которые не было доступа ни нежности, ни слезам, что она твердо решила до самого конца считать меня неисправимо дурной, потому что, признав меня хорошей, она не испытала бы великодушной радости, а почувствовала бы себя оскорбленной и униженной.
Мне стало больно. Боль сменилась гневом, решимостью взять над ней верх, подчинить ее себе вопреки ее натуре и воле. К моим глазам, как в детстве, подступили слезы — я приказала им высохнуть. Потом принесла стул к изголовью кровати, села и нагнулась над подушкой.
— Вы послали за мной, — сказала я, — и я здесь. И намерена оставаться здесь, пока вам не станет лучше.
— Да, конечно! Ты видела моих дочерей?
— Да.
— Можешь сказать им, что я желаю, чтобы ты осталась, пока я не поговорю с тобой о том, что меня тяготит. Сейчас уже поздно, и мне трудно вспомнить все. Но что-то я хотела сказать… дай подумать…
Блуждающий взгляд, вдруг ослабевший голос поведали, как гибельно изменился ее когда-то могучий организм. Она беспокойно заворочалась, попыталась повыше натянуть одеяло, но помешал мой локоть, прижатый к его уголку. Ее тут же охватило раздражение.
— Сядь прямо! — сказала она. — Не досаждай мне! Отпусти одеяло… ты Джейн Эйр?
— Я Джейн Эйр.
— Никто не поверит, сколько хлопот было у меня с этой девчонкой. Такая навязанная мне обуза — и как она сердила меня ежедневно, ежечасно своим непонятным характером, внезапными злобными вспышками и постоянным противоестественным наблюдением за каждым моим движением! Право, как-то она кричала на меня, будто сумасшедшая, будто исчадие ада — ни один ребенок никогда так не кричал и не выглядел так! Я была рада избавиться от нее. Что с ней сделали в Ловуде? Там вспыхнула горячка, и многие воспитанницы умерли. А вот она — нет. А я сказала, что да. Я так хотела, чтобы она умерла!
— Странное желание, миссис Рид. За что вы ее так ненавидели?
— Я всегда не терпела ее мать, потому что она была единственной сестрой моего мужа и он ее очень любил — противился тому, чтобы родные отреклись от нее, когда она сделала такой мезальянс, а когда пришло известие о ее смерти, он плакал, точно слабоумный. Потом привез девчонку в дом, хотя я умоляла отдать ее кормилице и только платить за нее. Я возненавидела ее, едва увидела, — такой хнычущий писклявый заморыш! Она орала в колыбели всю ночь напролет, и не просто громко плакала, как положено детям, а верещала и стонала. Рид ее жалел. Нянчил, заботился, как о своей собственной. Да нет, куда больше: их он в этом возрасте и не замечал вовсе. Старался, чтобы мои детки полюбили маленькую тварь. Ангельчики терпеть ее не могли, а он сердился на них, если замечал их неприязнь. Во время своей последней болезни он то и дело требовал, чтобы ее принесли к нему, и всего за час до смерти связал меня клятвой заботиться о ней. Уж лучше бы мне навязали нищенское отродье из работного дома! Но он был слабовольным, от природы слабовольным. Джон совсем не похож на отца, и я рада этому. Джон похож на меня, на моих братьев — он настоящий Гибсон. Только бы он перестал терзать меня письмами о деньгах! У меня больше не осталось денег, чтобы давать ему, мы совсем обеднели. Придется рассчитать половину слуг и закрыть часть дома. Или сдать его внаем. Но я этого не стерплю! Но что же нам остается делать? Две трети моего дохода уходит на уплату процентов по закладным… А Джон днюет и ночует в игорных домах и всегда проигрывает… бедный мой мальчик! Его обманывают и обирают. Джон низко пал… на него страшно смотреть… мне стыдно за него, когда я его вижу.
Она приходила во все большее возбуждение.
— Думаю, мне лучше уйти, — сказала я Бесси, стоявшей по другую сторону кровати.
— Пожалуй что и лучше, мисс. Но к ночи она часто говорит вот так. Утром она бывает поспокойнее.
Я встала.
— Погоди! — воскликнула миссис Рид. — Я еще не все сказала. Он угрожает мне, все время угрожает своей смертью или моей, и мне иногда снится, что он лежит, а в его горле зияет огромная рана, или что лицо у него почернело и распухло. Я в безвыходном положении. Столько сразу бед! Что делать? Как достать деньги?
Бесси принялась уговаривать ее выпить успокаивающий настой и лишь с трудом настояла на этом. Вскоре миссис Рид стихла и задремала. Тогда я ушла.
Прошло более десяти дней, прежде чем мне удалось еще раз поговорить с миссис Рид. Она либо бредила, либо впадала в забытье, и доктор запретил ее волновать. Тем временем я по мере сил старалась ладить с Джорджианой и Элизой. Сначала они были очень холодны. Элиза большую часть дня шила, читала или писала, почти не разговаривая ни с сестрой, ни со мной. Джорджиана часами сюсюкала со своей канарейкой и не замечала меня. Однако я решила, что непременно найду себе занятия и развлечения. Я захватила с собой рисовальные принадлежности, и вот они-то и послужили мне как для того, так и для другого.
Вооружившись коробкой карандашей и несколькими листами бумаги, я садилась в стороне от сестер у окна и набрасывала рисунки, подсказываемые вечно меняющимся калейдоскопом воображения: вид на море между двумя скалами; восходящая луна и силуэт корабля на фоне ее диска; заросли камыша и водяных ирисов, а между ними — голова наяды в венке из лотосов; эльф, примостившийся под веткой цветущего боярышника на краю гнезда овсянки.
Как-то утром мне захотелось набросать лицо — какое, я не знала и не думала об этом. Я взяла мягкий карандаш, притупила его и принялась за работу. Вскоре на листе появился широкий выпуклый лоб и очертания нижней части лица с квадратной челюстью. Этот абрис меня удовлетворил, и мои пальцы принялись добавлять остальные черты. Такой лоб потребовал прямых широких бровей, затем, естественно, последовал четко очерченный нос с прямой переносицей и широкими ноздрями, затем выразительный и вовсе не узкий рот, затем твердый подбородок, разделенный ямкой. Разумеется, потребовались темные бакенбарды и иссиня-черные волосы, взбитые на висках и вьющиеся поперек лба. А теперь глаза. Их я оставила напоследок, потому что они требовали особого тщания. Я нарисовала их большими, с красивым разрезом, осенила темными длинными ресницами, придала радужкам особый блеск. «Неплохо! Но не совсем то, — подумала я, оценивая результат моих стараний. — Им требуется больше силы и одухотворенности!» И я сделала тени контрастнее, чтобы блеск обрел новую яркость, — два-три удачных штриха создали необходимый эффект. Теперь я видела перед собой лицо друга — так не все ли равно, что эти барышни поворачиваются ко мне спиной? Я любовалась, я улыбалась выразительному сходству и, вполне довольная, не замечала ничего вокруг.
— Портрет вашего знакомого? — спросила Элиза, незаметно подошедшая ко мне. Я ответила, что это игра фантазии, и поспешила подложить лист под другие. Разумеется, я солгала: сказать правду, это был портрет мистера Рочестера, причем очень похожий. Но ее это не касалось — никого не касалось, кроме меня.
Джорджиана тоже подошла взглянуть. Остальные рисунки ей очень понравились, но, взглянув на портрет, она воскликнула: «Какой урод!» Их обеих, казалось, удивило, что я недурно рисую. Я предложила нарисовать их портреты, и они по очереди попозировали для наброска. Затем Джорджиана принесла свой альбом. Я обещала нарисовать в нем какую-нибудь акварель. Это сразу привело ее в хорошее настроение, и она предложила мне погулять по парку. Гуляли мы около двух часов, беседуя самым дружеским образом: она почтила меня подробным описанием чудесной зимы, которую провела в Лондоне два сезона тому назад, — всеобщего восхищения, которое вызывала, многочисленных поклонников, и даже несколько раз намекнула на титулованного обожателя. В течение оставшегося дня, а затем вечера намеки эти обрастали подробностями: я услышала про нежные нашептывания, мне описывались чувствительные сцены — короче говоря, в этот день она сочинила для меня первый том романа из жизни высшего света. Продолжения следовали изо дня в день — и все на одну и ту же тему: она, ее влюбленности, ее горести. Как ни странно, она ни разу не упомянула о болезни матери, или о смерти брата, или о невеселом будущем, ожидающем их семью. Ее, казалось, всецело поглощали воспоминания о прошлом веселье и надежды на грядущие легкомысленные удовольствия. В комнату матери она ежедневно заходила на пять минут, но не больше.
Элиза по-прежнему говорила мало — видимо, у нее не было времени на праздную болтовню. Мне еще не доводилось наблюдать подобной занятости. Однако было бы нелегко сказать, чем именно она была занята — а вернее, описать плоды ее трудов. С помощью будильника она вставала спозаранку. Не знаю, что она делала до завтрака, но после него ее время было расписано по часам, и каждый час посвящался определенному делу. Трижды в день она внимательно читала маленький томик — молитвенник, как я установила. Как-то я спросила, что именно ее в нем привлекает, и она ответила: «Часослов». Три часа в день она вышивала золотыми нитками кайму по краям большого куска красного сукна величиной с добрый ковер. В ответ на мой вопрос о его назначении она ответила, что это покров на аналой для новой церкви, недавно построенной неподалеку от Гейтсхеда. Два часа она отдавала своему дневнику, два — работе на огороде и один — приведению в порядок счетов. Казалось, она не нуждалась ни в обществе, ни в разговорах. Мне кажется, она была по-своему счастлива — подобный распорядок отвечал ее вкусам, и ничто так ее не раздражало, как необходимость по той или иной причине отступить от этого почасового расписания.
Однажды вечером она — в более разговорчивом настроении, чем обычно, — сообщила мне, что поведение Джона и грозящее семье разорение были для нее большим горем, но теперь, сказала она, ее решение принято, и безвозвратно. Собственное состояние она сумела уберечь, и когда ее мать умрет — ведь, невозмутимо добавила она, весьма маловероятно, чтобы она выздоровела или хотя бы протянула еще долго, — она приведет в исполнение давно лелеемый план: отыщет приют, где ничто не сможет нарушить привычного распорядка, и воздвигнет надежную преграду между собой и суетным светом. Я спросила, удалится ли с ней туда Джорджиана.
Разумеется, нет! Между ней и Джорджианой нет ничего общего и никогда не было. Она ни за что на свете не обременит себя ее обществом. Джорджиана пойдет своим путем, а она, Элиза, — своим.
Джорджиана, когда не изливала мне свое сердце, почти все остальное время лежала на кушетке, ворчала на царящую в доме скуку и без конца твердила, как бы ей хотелось, чтобы тетушка Гибсон пригласила ее в Лондон.
Ей бы только уехать отсюда на месяц-другой, пока все не будет кончено!
Я не спросила ее, что она подразумевает под «все», но, полагаю, она имела в виду кончину матери и мрачный ритуал похорон. Элиза обычно не замечала ни лени, ни жалоб сестры, будто никто не лежал на кушетке и не сетовал с утра до ночи. Однако настал день, когда, отложив молитвенник и взяв рукоделие, она внезапно прочла сестре следующую нотацию:
— Джорджиана, земля, безусловно, не видывала более тщеславной и безмозглой курицы, чем ты. Ты вообще не имела права родиться, так как и не пытаешься сделать свою жизнь полезной. Вместо того чтобы жить для себя, в себе и с собой, как положено разумным существам, ты только и думаешь, как бы обременить своею слабостью чужую силу. А поскольку не находится никого, кто был бы готов посадить на шею такую жирную, распухшую, никчемную бестолочь, ты вопишь, что с тобой обходятся скверно, что ты всеми брошена и несчастна. Ну да, конечно, жизнь ты представляешь лишь как непрерывную смену удовольствий, а иначе объявляешь мир темницей. Тебя должны окружать восхищением, поклонением, лестью, тебе необходимы музыка, танцы, светское общество, не то ты зачахнешь. Неужели у тебя не хватает здравого смысла составить план, который сделал бы тебя независимой от всего и вся, кроме твоей собственной воли? Возьми день, раздели его на части, каждой части назначь занятие, не оставь пустыми четверть часа, десять минут, даже пять! А заданное себе выполняй усердно, со строгой пунктуальностью. И день пройдет прежде, чем ты успеешь заметить, что он начался. И тебе не понадобилась ничья помощь, чтобы избавиться от пустых минут, не пришлось искать чьего-то общества, разговоров, сочувствия, снисходительности — короче говоря, ты прожила этот день так, как положено независимому существу. Послушайся совета, который слышишь от меня в первый и в последний раз, и что бы ни случилось, впредь ты обойдешься и без меня, и без кого бы то ни было еще. Пренебреги им, продолжай и дальше мучиться желаниями, хныкать, бездельничать — и терпи последствия своей глупости, какими бы тяжкими и невыносимыми они ни оказались. Предупреждаю тебя прямо! Так слушай — хотя я и не повторю того, что скажу сейчас, но поступлю именно так. После смерти нашей матери я отрекусь от тебя: с того часа, когда ее гроб опустят в склеп Гейтсхедской церкви, мы станем друг другу чужими, как будто никогда даже знакомы не были. Не думай, что я позволю тебе предъявлять на меня хоть какие-то права из-за того лишь, что мы дети одних родителей. Вот что я тебе скажу: если бы весь род людской, кроме меня и тебя, погиб бы и мы остались на земле только вдвоем, я бы бросила тебя в Старом Свете, а сама отправилась бы в Новый.
Она плотно сжала губы.
— Ты напрасно утруждала себя этой тирадой, — ответила Джорджиана. — Кто же не знает, что ты самое эгоистическое, самое бессердечное существо в мире! И уж мне-то известно, какую завистливую ненависть ты затаила на меня. Ты показала ее в полной мере, когда устроила мне такую подлость с лордом Эдвином Виром. Не стерпела, что я стану выше тебя, буду носить титул, буду вращаться в кругах, куда тебе нет доступа, а потому не постеснялась сыграть роль шпионки и доносчицы, лишь бы навсегда погубить мое будущее. — Джорджиана достала носовой платок и сморкалась в него еще добрый час. Элиза продолжала прилежно вышивать, храня свою холодность и неуязвимость.
Некоторые люди ставят ни во что истинную чувствительность, но ее отсутствие сделало одну из этих двух натур невыносимо кислой, а другую — нестерпимо пресной. Чувствительность без рассудительности — напиток, бесспорно, водянистый, однако рассудительность, не сдобренная чувствительностью, — кусок слишком горький и сухой, чтобы его можно было проглотить.
День выдался ветреный и дождливый. Джорджиана заснула на кушетке над романом, Элиза отправилась на службу в новую церковь, ибо строго соблюдала внешние требования религии. Никакая погода не могла помешать ей пунктуально исполнить то, что она почитала своим религиозным долгом: по воскресеньям она трижды посещала церковь и в дождь, и в вёдро, а также и все службы по будням.
Я поднялась наверх узнать о состоянии умирающей, которая лежала там почти без присмотра. Даже слуги только делали вид, будто ухаживают за ней, а нанятая сиделка, за которой никто не следил, ускользала из комнаты при каждом удобном случае. Бесси хранила верность, но должна была заботиться о муже и детях, так что отлучаться в господский дом ей удавалось не очень часто. Как я и ожидала, сиделки в спальне не оказалось. Больная лежала неподвижно, словно в забытьи. Свинцово-бледное лицо тонуло в подушках. Огонь в камине почти погас. Я подложила угля, поправила одеяло, постояла некоторое время, глядя на ту, что уже не могла ответить мне взглядом, а потом отошла к окну.
Струи дождя хлестали по окнам, ветер гнул деревья. «Тут в комнате лежит женщина, — думала я, — над кем буйство земных стихий вскоре не будет иметь никакой власти. Дух, который сейчас тщится вырваться из своей бренной оболочки, — куда он улетит, когда наконец обретет свободу?»
В размышлении над этой великой тайной я вспомнила Хелен Бернс, вспомнила ее предсмертные слова, ее неколебимую веру, ее доктрину о равенстве бестелесных душ. И я все еще мысленно слышала ее незабвенный голос, все еще словно видела ее бледное, осунувшееся, исполненное такой одухотворенности лицо, ее ясный взгляд, когда на тихом смертном одре она шептала о нетерпеливом желании воссоединиться со своим Небесным Отцом… как вдруг с кровати у меня за спиной донесся слабый голос:
— Кто тут?
Я знала, что уже несколько дней миссис Рид не произносила ни слова. Так ей полегчало? И я подошла к ней:
— Это я, тетя Рид.
— Кто — я? — отозвалась она. — Кто ты? — Она посмотрела на меня удивленным, слегка тревожным, но не бессмысленным взглядом. — Я тебя не знаю. Где Бесси?
— В сторожке, тетя.
— Тетя? — повторила она. — Кто называет меня тетей? Ты ведь не Гибсон, и все же я тебя знаю. Лицо, глаза, лоб мне хорошо знакомы. Ты похожа… да-да, ты похожа на Джейн Эйр!
Я промолчала, опасаясь, что, назвав свое имя, могу повредить ей.
— Однако, — продолжала она, — боюсь, я ошибаюсь. Мои мысли вводят меня в заблуждение. Я ведь хотела увидеть Джейн Эйр и вижу сходство там, где его нет. Да и за восемь лет она должна была очень измениться.
И я мягко постаралась заверить ее, что я именно та, кем она меня сочла, кем хотела, чтобы я оказалась. Убедившись, что она понимает мои слова, что она в полном сознании, я объяснила, как Бесси послала своего мужа за мной в Тернфилд-Холл.
— Я знаю, я очень больна, — сказала она затем. — Я пыталась повернуться на другой бок и не могла пошевельнуть ни рукой, ни ногой. И мне надо облегчить душу перед смертью. То, о чем мы забываем в здравии, гнетет в часы, какие настали для меня теперь. Сиделка здесь? Или в комнате ты одна?
Я заверила ее, что мы в спальне одни.
— Ну, так я дважды поступила с тобой нехорошо, о чем сейчас сожалею. Во-первых, нарушила обещание, которое дала мужу, вырастить тебя как собственного ребенка. А во-вторых… — Она сделала паузу. — Впрочем, это, возможно, особой важности не имеет, — пробормотала она самой себе. — И ведь я могу выздороветь, а унижаться перед ней мучительно.
Она попыталась повернуться, но не сумела. Лицо у нее изменилось — видимо, она почувствовала что-то: возможно, предвестие последнего вздоха.
— Нет, я должна пройти через это. Меня ждет Вечность. Лучше сказать ей… Подойди к туалетному столику, открой шкатулку и достань письмо, которое в ней лежит.
Я сделала все, как она велела.
— Прочти письмо, — сказала она.
Оно оказалось коротким и содержало вот что:
«Милостивая государыня, не будете ли вы столь любезны прислать мне адрес моей племянницы Джейн Эйр и сообщить, как она. Я намереваюсь в ближайшее время выписать ее ко мне на Мадейру. Провидение благословило мои труды преуспеянием и достатком, а так как я не женат и бездетен, то хотел бы удочерить ее, пока жив, и оставить ей после моей смерти все, что смогу оставить. Примите, милостивая государыня, уверения и т. д. и т. п.
Джон Эйр, Мадейра».
Послано письмо было три года назад.
— Почему я ничего об этом не знала? — спросила я.
— Потому что я питала к тебе слишком сильную и неколебимую неприязнь и не желала способствовать твоему благополучию. Не могла забыть, как ты вела себя со мной, Джейн, — ярость, с какой ты однажды набросилась на меня, тон, каким ты объявила, что ненавидишь меня больше всех на свете; твой недетский взгляд и голос, когда ты крикнула, что тебе тошно от мысли обо мне и что я обходилась с тобой жестоко и бессердечно. Я не могла забыть, что я почувствовала, когда ты вдруг вспылила и выплеснула весь яд своих мыслей. Мне стало страшно, будто собака, которую я ударила или пнула, вдруг посмотрела на меня человеческими глазами и прокляла меня человеческим голосом… Подай мне воды! Поторопись!
— Милая миссис Рид, — сказала я, подавая ей воду, — не думайте больше обо всем этом, забудьте. Простите меня за мою несдержанность, но ведь я тогда была ребенком, и с того дня прошло восемь-девять лет.
Она не слышала меня и, отпив воды и переведя дух, продолжала:
— Говорю тебе, что я не могла этого забыть и отомстила: мне была невыносима мысль, что твой дядя тебя удочерит и ты будешь жить в довольстве и радости. И я ему написала. Объяснила, что очень сожалею, что причиню ему горе, но Джейн Эйр умерла, скончалась от тифозной горячки в Ловуде. А теперь поступай как хочешь. Напиши и опровергни мое утверждение, разоблачи мою ложь, когда пожелаешь. По-моему, ты родилась, чтобы терзать меня: мой последний час омрачен мучительным воспоминанием о поступке, который, если бы не ты, я никогда не соблазнилась бы совершить.
— Если бы я могла, тетя, убедить вас больше об этом не думать и посмотреть на меня с добротой и прощением…
— У тебя очень скверный характер, — сказала она. — Я и теперь не способна его понять. Почему девять лет ты спокойно сносила любое обхождение, а на десятом году вдруг пришла в такое исступление… Нет, для меня это непостижимо.
— Мой характер не такой скверный, как вы думаете. Я вспыльчива, но не мстительна. В детстве я много раз готова была полюбить вас, если бы вы мне позволили, и я искренне хочу, чтобы мы помирились. Поцелуйте меня, тетя.
Я приблизила щеку к ее губам, но она не пожелала к ней прикоснуться, сказала, что, нагибаясь над кроватью, я мешаю ей дышать, и снова потребовала воды. Когда я опять уложила ее на подушки — мне пришлось приподнять ее и поддерживать, пока она пила, — я прикрыла ладонью ее ледяную липкую руку… Слабые пальцы отодвинулись от моего прикосновения, стекленеющие глаза смотрели в сторону.
— Любите меня или ненавидьте, как вам угодно, — сказала я наконец, — а я вам прощаю по доброй воле и от всего сердца. Попросите прощения у Бога и обретите покой.
Бедная страдающая женщина! У нее уже не было сил перемениться: живая, она всегда меня ненавидела и, умирая, не могла не ненавидеть по-прежнему.
Тут вошла сиделка, а за ней Бесси. Я помедлила там еще полчаса, надеясь на какой-нибудь знак примирения, но напрасно. Она быстро впадала в глубокое забытье и больше уже не приходила в сознание. В полночь она умерла. Меня там не было, чтобы закрыть ей глаза. Как и ее дочерей. На следующее утро нам сказали, что все кончено. К тому времени ее уже обрядили. Мы с Элизой поднялись проститься с ней. Джорджиана, которая сначала разразилась громкими рыданиями, сказала, что у нее нет сил пойти с нами. Тело Сары Рид, когда-то крепкое и полное сил, теперь вытянулось в окостенелой неподвижности. Холодные веки закрывали кремневые глаза, лоб и резкие черты лица еще хранили отпечаток ее неумолимой души. Странным и пугающим казалось это мертвое тело мне. Я смотрела на него со скорбью и болью, но никаких кротких чувств оно во мне не вызывало — ни мягкой жалости, ни надежды, ни благоговения: я испытывала не горе от потери, а лишь муку от соприкосновения с ее муками да отчаяние без слез перед ужасом подобной смерти.
Элиза смотрела на свою мать с полным спокойствием. Несколько минут спустя она сказала:
— С ее конституцией она могла бы дожить до глубокой старости. Несчастья сократили ей жизнь. — Тут на миг спазм перехватил ей дыхание, а едва он прошел, как она повернулась и вышла из комнаты. Я последовала за ней. Ни она, ни я не уронили ни слезинки.