Я люблю тебя, жизнь…
В общем, ничем слишком уж этаким «настоящие» от иных народов региона не отличались. Бы. Но. Особенным, неведомо откуда взявшимся элементом их мировоззрения, отличавшим чукчей от иных народов тундры, было отношение к смерти. Не столько чужой (юкагиры и коряки, хоть и знали цену милосердию и не брезговали им, тоже убивали легко, в рабочем порядке, а то и уважения ради), а к своей собственной. Глава семьи, он же семейный шаман, властвовал над жизнью любого родича и, решив эту жизнь прервать, не был обязан что-то объяснять ни обреченному, ни окружающим. Соседи могли разве что пожать плечами, посудачить, но не более того. Вообще, умирать не боялись совершенно. Естественно, в бою. «Эти мужчины… — отмечал Карл Генрих Мерк, — меньше боятся смерти, чем упрека в трусости», — и, естественно, в плену «предпочитая смерть, — это уже Адольф Эрик Норденшельд, — потере свободы». Хорошим тоном для побежденного в поединке считалось мягко подтрунивать над победителем, чтобы не медлил с последним ударом. Но были и причины, многие из которых понять трудно. Ясно, почему женщины побежденных, — это не было законом, но считалось очень достойным поступком приличной дамы, — закалывали себя и детей специальными ножами или давились. Понятно, почему старики, наскучив жить, просили ближайших родственников, жен или сыновей, об удавлении (смерть от родных рук считалась легкой, а самому назначить срок ухода, избавив себя от немощи, а семью от обузы было хорошим тоном). И отчего предпочитали покончить с собой мужчины, «по воле духов», — случалось такое, — «ставшие женщинами» (с соответствующими последствиями), тоже не бином Ньютона.
Можно понять многое. Очень. Однако чего нам с вами уразуметь невозможно, так это привычку совать голову в петлю, кидаться на копье или прыгать со скалы просто так, от плохого настроения, проигранного спора, мимолетной обиды или в гневе на сварливую жену. При этом, раз уж было решено, никакие уговоры не действовали, да семья, хоть и тужа, не отговаривала: считалось, что просящего позвали духи, а спорить с духами себе дороже. В конце концов, такая смерть гарантировала человеку прямую дорогу в «верхний мир» добрых духов, с последующей достойной реинкарнацией, а вот умереть от болезни или старости означало опуститься в «нижний мир», к духам злым, и тут уж ничего путного ждать не приходилось. К слову сказать, актом предельного гуманизма считалось, победив врага и забрав «полезных людишек» в рабство, — для женщин и детей терпимое, а для мужчин страшнее любых мучений, — перебить всех увечных, дряхлых и больных. Ибо, во-первых, «для чего жалким мучиться?», а во-вторых, опять-таки, убитые оружием уходили в «верхний мир», где всегда тепло и сытно. На умилыков, оставлявших ненужных пленников в живых, косились неодобрительно, как на зверей в образе человеческом, вовсе не имеющих сердца. Зато спокойно, как мы уже знаем, относились к праву вождя избавиться от любого, кто ему не нравился, вызвав его на поединок, исход которого был ясен заранее. С другой стороны, правда, и любой охотник, желая занять место вождя, мог вызвать умилыка на поединок, в случае удачи (убив, покалечив или вынудив сдаться) занимая место побежденного. Вернее, покойного, ибо после такого позора бывший вождь, как правило, накладывал на себя руки.
Народ, короче говоря, был гремучий. Дуэлировали почище мушкетеров короля, по любому пустяку, а то и вовсе без повода. Не сойдясь во мнении, скажем, о погоде. И тут уж самое важное было обставить все по скрупулезно разработанным правилам, объяснив стойбищу даже не причины поединка (это считалось личным делом двоих, лезть в которое непозволительно никому), а его цели. Убить значит убить. Ранить значит ранить. Опрокинуть значит опрокинуть. А вот спонтанный мордобой, закончившись нечаянным смертоубийством, не поощрялся, ибо, если тотчас не вносился соответствующий выкуп, — причем в размере, определенном родственниками убитого, мог стать поводом для кровной мести, порой до последнего мужчины в семье.