Книга: Эта прекрасная тайна
Назад: Глава двадцать восьмая
Дальше: Глава тридцатая

Глава двадцать девятая

– Мне нужно поговорить с вами, отец настоятель, – сказал брат Антуан.
Отец Филипп, сидевший у себя в кабинете, через дверь услышал просьбу брата Антуана. Или требование. Обычно до него доносился звук удара металлической колотушки по дереву. Но ситуация резко изменилась. Колотушку назвали орудием убийства и изъяли.
А еще пошли разговоры о том, что приор был жив, когда Симон его нашел. И Симон успел его соборовать. Эта весть стала для отца Филиппа огромным душевным утешением. Правда, настоятель не мог понять, почему Симон не сказал о соборовании раньше.
А потом он узнал.
Матье не только был жив. Он говорил. Произнес одно слово. Симону.
«Гомо».
Отца Филиппа, как и всех остальных, ошеломило сообщение Симона. Почему брат Матье, которому оставалось произнести лишь одно слово в мире живых, сказал «гомо»?
Отец Филипп знал о подозрениях среди братии. Якобы Матье намекал на свою сексуальную ориентацию. И просил прощения. Какая-то крайняя форма набожности. Но настоятель не верил в эту гипотезу.
И в гомосексуализм Матье. Вполне возможно, что Матье был гомосексуалом. Но отец Филипп на протяжении многих лет исповедовал его, и Матье ни разу не обмолвился о своем грехе. Не исключено, конечно, что его гомосексуальность имела латентную форму. Глубоко скрытую. И прорвалась на поверхность только после удара по голове.
«Гомо».
По словам Симона, Матье откашлялся, пытаясь произнести последнее слово, и наконец прохрипел: «гомо».
Настоятель пытался сделать то же самое. Откашливался. Произносил «гомо».
Повторял снова и снова.
Пока не решил, что понял. Понял, что сделал Матье. Что сказал. Что имел в виду.
Но тут вошел брат Антуан и склонился перед настоятелем.
– Да, сын мой. Что ты хотел? – Отец Филипп поднялся.
– Это насчет брата Себастьяна. Нашего гостя. Он говорит, что его прислали из Рима, когда узнали о смерти приора.
– Да.
Настоятель показал на стул рядом с собой, и брат Антуан сел. Регент выглядел взволнованным и говорил, понизив голос:
– Я не представляю, как такое могло случиться.
– Почему ты так думаешь? – спросил настоятель, хотя и сам уже догадался.
– Когда вы оповестили Ватикан?
– Я их не оповещал. Я позвонил монсеньору Дюсетту в Монреальскую архиепархию. Он сообщил архиепископу Квебекскому, а архиепископ, вероятно, сообщил в Рим.
– Но когда вы позвонили?
– Сразу же после того, как вызвал полицию.
Брат Антуан прикинул в уме:
– Значит, приблизительно в половине десятого вчера утром.
Настоятель обнаружил, что впервые за много месяцев нормально разговаривает с братом Антуаном. И тут он понял, как ему не хватало этого монаха. Его творческой мысли, его страсти, разговоров о Священном Писании и литературе. Не говоря уже о хоккее.
Но теперь прежнее начинало возвращаться, они нашли общий язык на почве смерти Матье. И прибытия доминиканца.
– Я тоже так подумал, – сказал отец Филипп и посмотрел на маленький камин в своих маленьких комнатах.
С появлением геотермального отопления потребность в каминах отпала, но настоятель придерживался традиций и предпочитал открытое окно и тепло очага.
– В Риме время на шесть часов позже нашего, – сказал настоятель. – Даже если бы они отреагировали мгновенно, мне кажется маловероятным, чтобы брат Себастьян добрался сюда так быстро.
– Именно, отец мой, – сказал Антуан. Он давно не называл так отца Филиппа, использовал в течение последних месяцев более выспреннее, формальное и холодное «отец настоятель». – И мы оба знаем, что архиепископство поспешает, как движение материков, а Рим – как эволюция.
Настоятель улыбнулся, но сразу же посерьезнел.
– Тогда зачем он здесь? – спросил брат Антуан.
– Если не из-за смерти брата Матье? – Отец Филипп встретил взволнованный взгляд Антуана. – Не знаю.
И все же он впервые за долгое время почувствовал покой в сердце. Почувствовал, как смыкается трещина, которая причинила ему столько боли.
– Я бы хотел услышать твои соображения кое о чем, Антуан.
– Конечно.
– Брат Симон говорит, что Матье перед смертью произнес одно слово. И я уверен, что ты уже знаешь об этом.
– Да, слышал.
– Он произнес «гомо». – Настоятель внимательно смотрел на регента, но тот никак не прореагировал. Монахи выучились и привыкли скрывать свои чувства и мысли. – Ты не знаешь, что он мог иметь в виду?
Антуан помолчал несколько мгновений, отвел глаза. В том месте, где люди привыкли к молчанию, глаза говорят о многом. Отведенные в сторону глаза – важный знак. Но Антуан нашел в себе силы снова посмотреть в глаза настоятелю:
– Братья думают, что он имел в виду сексуальность…
Брат Антуан явно хотел сказать больше, а потому настоятель переплел пальцы у себя на коленях и стал ждать.
– …и еще думают, что он намекал на конкретные отношения с вами.
Глаза настоятеля открылись чуть шире, когда он услышал столь откровенные слова. Мгновение спустя он кивнул:
– Я понимаю ход их мыслей. Мы с Матье многие годы приятельствовали. Я очень любил его. И всегда буду любить. А ты, Антуан? Что ты думаешь?
– Я тоже его любил. Как брата. Мне лично он никогда не давал никаких оснований полагать, что он чувствовал что-нибудь иное по отношению к вам или кому другому.
– Мне кажется, я знаю, что хотел сказать Матье. Симон говорил, что он откашливался, прежде чем произнести слово «гомо». Я попытался несколько раз…
На лице брата Антуана появилось удивленное и в то же время восторженное выражение.
– …и вот к чему я в конечном счете пришел. Вот что, вероятно, пытался сказать Матье.
Настоятель откашлялся или сделал вид, что откашливается, и произнес:
– Гомо.
Антуан был потрясен:
– Bon Dieu, вы наверняка правы!
Он попробовал и сам: кашлянул и произнес «гомо».
– Но что брат Матье имел в виду? – спросил он у настоятеля.
– Не знаю.
Отец Филипп протянул правую руку ладонью вверх. И брат Антуан, поколебавшись мгновение, взял протянутую руку. Настоятель положил сверху левую и задержал ладонь брата Антуана, словно поймал птичку:
– Но я уверен, что все будет хорошо, Антуан. Все-все будет хорошо.
– Oui, mon père.

 

Гамаш пристально взглянул на доминиканца.
Брат Себастьян смотрел с любопытством, с большим любопытством. Но без тревоги, подумал Гамаш. Он выглядел как человек, который знает, что ответ будет, нужно только подождать.
Доминиканец нравился Гамашу. И не только он – ему нравилось большинство монахов. По крайней мере, антипатии к ним он не испытывал. Но молодой доминиканец обладал каким-то обезоруживающим свойством. Гамаш знал, что оно сильное и опасное и было бы крайне глупо позволить обезоружить себя.
Доминиканец излучал спокойствие и вызывал доверие.
И тут старший инспектор понял, что приезжий одновременно привлекает и настораживает его. Он знал, что именно такие приемы он сам использует во время расследования. Если старший инспектор расследовал поведение монахов, то монах-доминиканец расследовал поведение Гамаша. И Гамаш знал, что единственная действенная защита в таких ситуациях, как ни странно, полная откровенность.
– Вот откуда взялась мелодия, которую я напевал за обедом.
Гамаш открыл книжку медитаций, находившуюся при нем все время после убийства, и протянул пожелтевший пергамент брату Себастьяну.
Монах взял лист. Его молодым глазам не требовалась помощь, чтобы прочесть написанное даже при таком слабом освещении. Гамаш на мгновение отвернулся от монаха, чтобы взглянуть на Бовуара.
Жан Ги тоже наблюдал за доминиканцем, но какими-то остекленевшими глазами. Хотя, вероятно, такую иллюзию создавало неудачное освещение. Старший инспектор снова посмотрел на брата Себастьяна. Губы доминиканца беззвучно двигались.
– Где вы это нашли? – спросил наконец монах, оторвав на мгновение взгляд от пергамента.
– На теле брата Матье. Он словно защищал его.
Монах перекрестился. Перекрестился автоматически, но все же сумел вложить в свой жест глубинный смысл. Потом брат Себастьян глубоко, во все легкие, вздохнул. И спросил:
– Вы знаете, что это такое, старший инспектор?
– Знаю. Невмы. – Он ткнул указательным пальцем в древние музыкальные ноты. – А текст на латыни, хотя смысла в нем, судя по всему, мало.
– В нем и в самом деле мало смысла.
– Некоторые гильбертинцы думают, что эти слова кощунственны, – сказал Гамаш. – А невмы – пародия на песнопение. Словно кто-то взял форму хорала и превратил ее в карикатуру.
– Слова дурацкие, но не оскорбительные. Я бы согласился с таким утверждением, если бы текст как-то принижал веру, но он не принижает. Да что говорить, мне кажется интересным, что в тексте ни разу не упомянуты Бог, церковь или благочестие. Похоже, автор намеренно уходил от таких тем.
– Почему?
– Не знаю, но я уверен, что это не ересь. Если ваша специализация – убийство, старший инспектор, то мое – ересь. Именно этим среди прочего и занимается Конгрегация доктрины веры. Мы преследуем ересь и еретиков.
– И след привел вас сюда?
Доминиканец взвесил вопрос. Точнее, взвесил ответ.
– Это была долгая охота, десятки тысяч миль и сотни лет. Отец Клеман правильно сделал, что уехал. В архивах инквизиции имеется декларация, подписанная самим Великим инквизитором; она предписывает провести расследование деятельности гильбертинцев.
– Но зачем? – спросил Бовуар, пытаясь сосредоточиться.
Ему казалось, что это сродни расследованию деятельности зайчиков и котят.
– Затем, что их основатель – Гильберт Семпрингхемский.
– Их собирались расследовать за непроходимую скуку? – спросил Бовуар.
Брат Себастьян захохотал, но сразу оборвал себя:
– Нет. За непроходимую преданность. Таков был один из парадоксов инквизиции: крайние преданность и благочестие оказываются под подозрением.
– Почему? – спросил Бовуар.
– Потому что их невозможно контролировать. Люди, которые беззаветно верят в Бога и преданы своему настоятелю и его приказам, не склонятся перед волей инквизиции или инквизиторов. Они слишком сильны.
– Значит, если Гильберт защищал своего архиепископа, он казался подозрительным? – спросил Гамаш, пытаясь следовать лабиринтами церковной логики. – Но Гильберт жил за шестьсот лет до инквизиции. И он защищал церковь от светских властей. Я бы скорее понял, если бы церковь объявила его героем, а не подозреваемым. Пусть и несколько столетий спустя.
– Шестьсот лет – ничто для организации, построенной на событиях тысячелетней давности, – сказал Себастьян. – И любой, кто возражает, становится объектом преследования. Вы должны это знать, старший инспектор.
Гамаш смерил его проницательным взглядом, но лицо монаха оставалось бесстрастным. Никакого скрытого смысла его слова не несли. Как и предостережения.
– Если бы гильбертинцы не исчезли, они бы повторили путь катаров, – продолжил доминиканец.
– А это еще кто такие? – спросил Бовуар.
Но ему хватило одного взгляда на лицо шефа, чтобы понять: вряд ли речь идет о средиземноморском клубе.
– Их сожгли заживо, – сказал брат Себастьян.
– Всех? – спросил Бовуар, чье лицо казалось серым в сумеречном свете.
Монах кивнул:
– Всех: мужчин, женщин и детей.
– За что?
– Церковь обвинила их в свободомыслии, в слишком большой независимости. А они становились все влиятельнее. Катаров называли «добрыми людьми». А добрые люди всегда представляют угрозу для недобрых.
– И церковь их убила?
– Но сначала попыталась наставить на путь истинный, – сказал брат Себастьян.
– Разве святой Доминик, основатель вашего ордена, не говорил, что катары не являются истинными католиками? – спросил Гамаш.
Себастьян кивнул:
– Но приказ уничтожить их пришел несколько столетий спустя. – Монах немного помолчал, а когда заговорил вновь, голос его зазвучал тихо, но отчетливо: – Многих сначала искалечили и отправили назад, чтобы напугать остальных, но тем самым лишь укрепили твердость катаров. Их вожди сдались, чтобы умиротворить церковь, но их расчет не оправдался. Убили всех. Даже людей, случайно очутившихся в том краю. Невинных. Когда один из солдат спросил, как отличать их от катаров, ему сказали, чтобы он убивал всех подряд, а там Господь разберется.
Посмотреть на брата Себастьяна, так он будто видел те события своими глазами. Присутствовал. И Гамаш задумался: а по какую сторону монастырских стен находился бы молодой доминиканец из Конгрегации доктрины веры?
– И то же самое инквизиция сделала бы с гильбертинцами? – спросил Бовуар.
Он больше не выглядел ошеломленным. Монах вернул Бовуара из его воспоминаний к реальности.
– Трудно сказать, – ответил Себастьян, хотя его слова казались скорее благим пожеланием, чем реальностью. – Но отец Клеман поступил мудро, что уехал. И мудро, что спрятался.
Себастьян еще раз глубоко вздохнул.
– Это не ересь, – сказал он, взглянув на пергамент. – Здесь говорится о бананах, а рефрен – «Non sum pisces».
Гамаш и Бовуар посмотрели на него с недоумением.
– «Я не рыба», – перевел доминиканец.
Гамаш улыбнулся, а Бовуар так просто обалдел.
– Значит, не ересь? – уточнил старший инспектор.
– Удивительно красивая мелодия. Это песнопение, хотя и не григорианское. Здесь используются все правила, но чуть измененные, словно это совершенно новое образование, – он постучал по пергаменту, – основанное на старом фундаменте.
Глаза его возбужденно горели. На лице снова засветилась улыбка.
– Я думаю, это ни в коей мере не карикатура на григорианские песнопения. Напротив, автор пытался воздать должное песнопениям, даже выразить им уважение. Композитор использовал невмы, но таким образом, с каким я никогда прежде не сталкивался. Их здесь так много.
– Брат Симон снял копию с оригинала, а другие монахи попытаются перевести невмы в ноты, – объяснил Гамаш. – Он предположил, что невмы предназначались для различных голосов. Для слоев голосов. Для гармонии.
– Гм… – сказал брат Себастьян, снова забывшийся в музыке.
Его палец задержался на каком-то месте на листе пергамента. Когда он наконец передвинул руку, Гамаш увидел, что палец прежде закрывал маленькую точку в начале музыкальной записи. Перед первой невмой.
– Запись старая? – спросил Гамаш.
– Нет-нет. Ни в коем случае. Она, конечно, сделана под старину, но я удивлюсь, если узнаю, что она старее нескольких месяцев.
– И кто ее сделал?
– Вот чего я никак не могу знать. Но я утверждаю, что ее сделал тот, кто хорошо разбирается в григорианских песнопениях. В их структуре. В невмах, разумеется. Но в латыни – слабовато. – Брат Себастьян посмотрел на Гамаша с почти нескрываемым удивлением. – Возможно, вы, старший инспектор, одним из первых людей на земле слышали совершенно новую музыкальную форму. Вероятно, вы испытывали волнение.
– Откровенно говоря, да, – признал Гамаш. – Хотя я понятия не имел, что слушаю. Но после пения брат Симон сказал несколько слов о латинском тексте. Он считает, что, хотя здесь всего лишь цепочка забавных выражений, в музыкальном плане они имеют глубокий смысл.
– Он прав, – кивнул монах.
– Как это понимать? – спросил Бовуар.
– Эти слова, эти слоги соответствуют нотам. Как слова песни или стихи. Они должны иметь соответствующий размер. Эти слова соответствуют музыке, но в остальном лишены смысла.
– Так почему они здесь? – спросил Бовуар. – Они ведь должны что-то значить.
Все трое уставились на лист пергамента. Но тот ничего им не сказал.
– Теперь ваша очередь, mon frère, – сказал Гамаш. – Мы рассказали вам о музыке. Ваш черед сказать нам правду.
– О том, почему я здесь?
– Именно.
– Вы думаете, мое появление не связано с убийством приора? – спросил доминиканец.
– Я уверен. По времени не получается. Вы не смогли бы приехать из Ватикана так быстро, – сказал Гамаш. – Но даже если бы и смогли, по прибытии вы никак не продемонстрировали, что разделяете скорбь со своими собратьями. Вы всем своим видом выражали довольство. Вы приветствовали монахов так, словно искали их долгое время.
– Верно. Их искала церковь. Я упоминал об архивах инквизиции и о найденном там приказе расследовать гильбертинцев.
– Oui, – произнес Гамаш с растущей настороженностью.
– Понимаете, расследование никогда не заканчивалось. У меня есть десятки предшественников в Конгрегации, которые потратили жизнь на то, чтобы найти гильбертинцев. Когда умирал один, на его место заступал другой. Со времени их исчезновения не прошло ни года, ни дня, ни часа, чтобы мы их не искали.
– Псы Господни, – пробормотал Гамаш.
– C’est ça. Ищейки. Мы никогда не сдаемся.
– Но прошло несколько веков, – сказал Бовуар. – Почему вы продолжали поиски? Почему это имело значение?
– Потому что церковь не любит иных тайн, кроме тех, что творит она сама.
– Или тех, что творит Бог? – спросил Гамаш.
– К ним церковь тоже относится снисходительно, – признал монах, и опять на его лице появилась обезоруживающая улыбка.
– Как же вам удалось их найти? – спросил Бовуар.
– Неужели не догадались?
– Если бы я хотел строить догадки, то догадался бы, – отрезал Бовуар.
Нахождение в закрытом пространстве действовало ему на нервы. Ему казалось, что стены смыкаются вокруг него. Что монастырь, монах, церковь гнетут его. Ему хотелось одного: выбраться отсюда. Вздохнуть поглубже. На него словно набросили удавку.
– Запись, – сказал Гамаш после недолгого размышления.
Брат Себастьян кивнул:
– Именно. Изображение на обложке компакт-диска. Стилизованное изображение монахов в профиль. Почти карикатура.
– Мантии, – вставил Гамаш.
– Oui. Черные мантии с белым капюшоном и небольшим нагрудником. Да еще драпировка на плечах. Таких одеяний нет больше ни у кого.
– «Бедствие некое близится ныне», – процитировал Гамаш. – Может быть, это и есть бедствие.
– Музыка? – спросил Бовуар.
– Современность, – ответил брат Себастьян. – Вот что приблизилось к гильбертинцам.
Гамаш кивнул:
– Много веков они распевали свои псалмы в безвестности. Но благодаря новым технологиям с их музыкой познакомился весь мир.
– И Ватикан, – подхватил брат Себастьян. – И Конгрегация доктрины веры.
Инквизиция, подумал Гамаш. Гильбертинцы наконец обнаружены. Песнопения их выдали.

 

Зазвучали колокола, и звон проник в зал собраний.
– Мне нужно в туалет, – проговорил Бовуар, когда они втроем вышли из небольшого зала. – Я найду вас попозже.
– Прекрасно, – сказал Гамаш, провожая взглядом Жана Ги, который быстрым шагом двинулся по церкви.
– Вот вы где!
К ним направлялся старший суперинтендант Франкёр. Он улыбнулся монаху и небрежно кивнул Гамашу.
– Я подумал, не посидеть ли нам вместе, – предложил Франкёр.
– С удовольствием, – ответил монах. Он посмотрел на Гамаша. – Вы к нам присоединитесь?
– Я, пожалуй, посижу здесь, помолчу.
Франкёр и брат Себастьян сели на скамью впереди, а Гамаш устроился в нескольких рядах за ними.
Он понимал, что поступает невежливо. Но ему это было безразлично. Гамаш смотрел на затылок Франкёра, сверлил его глазами. Его переполняла благодарность Жану Ги за то, что тот предпочел туалет молитве. Одним соприкосновением с Франкёром меньше.
«Помоги мне, Господи», – молча молился Гамаш. Даже здесь, в месте умиротворения, он закипал яростью при одном виде Сильвена Франкёра.
Он продолжал поедать затылок Франкёра глазами, и тот поежился, словно чувствуя его взгляд. Но не повернулся. Повернулся доминиканец.
Брат Себастьян повернул голову и посмотрел в глаза Гамашу. Старший инспектор перевел взгляд с Франкёра на монаха. Несколько секунд они смотрели друг на друга. Потом Гамаш снова вперился в суперинтенданта. Ненавязчивая просьба монаха не поколебала его.
Но наконец он закрыл глаза и несколько раз глубоко вздохнул. Он снова обонял запах Сен-Жильбера, такой знакомый, но чуть изменившийся. Смесь прежнего запаха с чем-то еще. С тимьяном и монардой.
Естественное и рукотворное сошлись здесь, в монастыре, расположившемся в медвежьем углу Канады. Покой и ярость, молчание и пение. Гильбертинцы и инквизиция. Хорошие ребята и не очень.

 

У Бовуара, когда он услышал колокола, чуть голова не пошла кругом. От предчувствия к горлу подступила тошнота.
Наконец-то! Наконец-то!
Он поспешил в туалет, помочился, вымыл руки, потом налил в стакан воды. Вытащил из кармана маленький пузырек с таблетками, снял с него крышечку и вытряхнул на ладонь две таблетки.
Заученным движением поднес ладонь ко рту, почувствовал на языке крохотные таблеточки. Глоток воды – и они проскользнули по пищеводу.
Выйдя из туалета, Бовуар остановился в коридоре. Колокола продолжали звонить, но он не стал возвращаться в Благодатную церковь, а быстро направился в кабинет приора. Закрыл дверь и припер ручку новым стулом.
Звон колокола доносился и сюда.
Бовуар сел за стол, подтащил к себе ноутбук и включил его.
Звон прекратился, и наступила тишина.
Бовуар поставил запись с компакт-диска и отключил звук. Не нужно привлекать внимание. И потом, саундтрек хранился в его голове. Всегда.
Появилась картинка.

 

Гамаш открыл глаза, когда в Благодатной церкви с появлением первого монаха зазвучали первые ноты.
Брат Антуан нес простой деревянный крест, который разместил в держателе на алтаре. Затем поклонился и занял свое место. Следом подтянулись другие монахи – они кланялись кресту и тоже занимали свои места. Пение не стихало. Весь день длиною в жизнь.
Гамаш посмотрел на брата Себастьяна в профиль. Тот разглядывал монахов. Потом брат Себастьян закрыл глаза и откинул назад голову. Когда григорианские песнопения и гильбертинцы заполнили церковь, он словно погрузился в транс. Отключился от реальности.

 

Бовуар слышал музыку, но приглушенную, издалека.
Все мужские голоса звучали одновременно. Они становились громче по мере того, как к ним присоединялись другие. А Бовуар на экране наблюдал за своими коллегами, друзьями, полицейскими, которые падали, сраженные пулями.
Под звуки песнопений Бовуар увидел, как упал и он, раненный.
Монахи пели, а старший инспектор оттаскивал его в безопасное место. А потом оставил его. Бросил, словно… как там сказал Франкёр? Словно он стал бесполезен.
А чтобы сделать ему еще больнее, старший инспектор поцеловал Бовуара на прощание.
Поцеловал его. В лоб. Неудивительно, что они называли Бовуара сукой Гамаша. Все видели этот поцелуй. Все его коллеги. И теперь смеялись над ним у него за спиной.
В Благодатной церкви звучали песнопения, а старший инспектор Гамаш поцеловал его в лоб. И ушел.

 

Гамаш еще раз посмотрел на доминиканца. Из состояния транса брат Себастьян, кажется, перешел в состояние экстаза.
И тут в церковь вошел брат Люк, и глаза доминиканца распахнулись. Его чуть не подбросило на скамье. Его потянуло к молодому человеку с божественным голосом.
Такие голоса встречаются у одного из миллиона. Один голос на тысячелетие.
Мертвый приор знал это. Знал и новый регент. Знал и настоятель. Слышал и Гамаш, несмотря на ограниченность своих знаний.
А теперь знала и Конгрегация доктрины веры.

 

Жан Ги нажал кнопку «воспроизведение», потом «пауза». И опять «воспроизведение». Он снова и снова просматривал запись.
На экране снова и снова, будто в бесконечной литании, литургии, Бовуар видел, как он падает, сраженный пулей. Видел, как его тащат по бетонному полу фабрики, словно мешок картошки. Тащит Гамаш.
Издалека доносились звуки песнопения.
«Господи помилуй. Аллилуйя. Господу слава».
А тем временем в кабинете приора умирал Бовуар. В одиночестве.
Назад: Глава двадцать восьмая
Дальше: Глава тридцатая