15. Серое и зеленое
Третий человек, вышедший из клуба, был первым, кто остановился на пороге, чтобы оглядеть улицу. У него были острые черты лица, одет он был в шляпу-панаму, белые туфли, белый костюм и черную рубашку с галстуком, который выглядел как обои в туалете заведения, где пьют средь бела дня. Он дергался, как древесная лягушка, и, казалось, вздохнул с облегчением, когда через несколько шагов его не пристрелили. Три четверти часа Гарри сидел на низкой кирпичной стене в полуквартале выше по Принс-стрит, читал «Трибьюн» и пил содовую из бутылки. Ни разу не повернув голову в сторону двери, за которой наблюдал, только поглядывая на нее искоса, он насчитал пятерых, вошедших и вышедших.
Они были похожи на гангстеров, потому что и были гангстерами, но солнечным июньским утром они выглядели как обычные люди, какими когда-то и были. За исключением того, который нервничал, они, видимо, забыли, кто они такие и в каком мире живут. С газетами под мышкой они шли по вновь пробудившимся улицам, почти как нормальные люди, и когда они видели то же, что и все остальные, – детей в зеленых клетчатых костюмчиках и с портфелями лишь вдвое меньше их самих, втекающих, как прилив, в увенчанные распятием школьные двери, тяжелые грузовики, которые рычали и грохотали, разгружаясь и загружаясь, лавочников на солнце, моющих свои тротуары, постоянно глазеющих в окна стариков, чьи локти словно приклеились к подоконникам, – когда они видели все это, то на время забывали, чем занимались и чем будут заниматься оставшуюся часть дня и ночью. Ибо они, как кошки, добывали себе пропитание по ночам.
Он не собирался следить за ними, но за время войны разведка стала его второй натурой. Работа разведчика-следопыта заключалась в том, чтобы сначала увидеть самому, а затем проложить маршрут, по которому могут пройти другие. Он совершал прыжок в темноту, экипированный всем необходимым для боя, а также сигнальными ракетами, дымовыми шашками и специальной маркировочной лентой, чтобы оставлять на земле указатели и условные знаки. Почти всегда он был один, далеко впереди всех. Те, кто следовал за ним, его не знали, а те, кто его посылал, как правило, забывали о том, что он там. Он был одним из немногих, кто большую часть времени на войне проводил в одиночестве, пока не воссоединялся со своим отделением десантников, с которыми, тем не менее, действовал так слаженно, словно между ними существовала телепатическая связь.
Он пришел рано. При подсчете и категоризации объектов наблюдения он заметил, что никто не был насторожен и не боялся слежки, кроме третьего человека, который страшно нервничал, но все равно не понял, что за ним наблюдают. Если бы это происходило на войне, все они к этому времени уже были бы мертвы.
В одиннадцать он сложил газету, допил остатки из бутылки и поднялся со своего места. На ходу одежда на нем расправилась и стала сидеть удобнее. Выбросив газету и бутылку в урну, он зашагал быстрее и сосредоточеннее, притормозив перед самой дверью. Он хотел войти не агрессивно и не испуганно, спокойным, размеренным шагом. Он был там не для того, чтобы действовать, а для сбора информации, и не хотел, чтобы тот, кто был внутри, кем бы он ни был, испытал удовлетворение от того, что вызвал в нем страх или возмущение. Однако его беспокоило, что как раз из-за отсутствия обычных реакций его могут взять на заметку, так что он принялся размышлять, как сделать, чтобы о нем забыли, как только он уйдет.
На его стук никто не ответил, поэтому он повернул ручку и медленно открыл дверь. Когда глаза привыкли к перепаду освещения, он вошел в светящееся море серого и зеленого – серо-сизых оттенков голубиного оперения или фетровых шляп, более или менее темных в зависимости от света, проникающего сквозь разные окна. Зеленое было темной зеленью внутренней окраски дома, которому было уже полвека, а то и больше, с множеством оттенков на одной стене: эмалево-зеленых, бутылочно-зеленых, травянисто-зеленых, зеленых, как патина на старой бронзе. Он видел такие стены много раз, но никогда не видел, чтобы их, словно на картине, смягчало серое, хотя и на картинах он никогда не встречал такого смешения потусторонних цветов. Люди, находившиеся там, словно полностью погруженные в освещенный аквариум, совершенно этого не замечали, но Гарри был так впечатлен серо-зеленым интерьером, что едва не забыл, зачем он пришел.
Бармен, полировавший бокал полотенцем, с почтением взирал на двух мужчин, сидевших у стойки. Один повернулся к Гарри и сказал:
– Это частный клуб.
Но человек за столом в глубине, слева от барной стойки, едва заметно качнул головой, и второй мужчина, сидевший у бара, вскочил с табурета и развернулся к незваному гостю своим очень широким фасадом.
– Вам назначено?
– Ага, – ответил Гарри. Он подумал, что «да» может быть для них непривычным.
– С кем?
– Не знаю. Мне просто сказали прийти сюда в одиннадцать.
– Это он, – сказал человек за столом.
– Хорошо, – согласился второй охранник и сделал шаг вперед, чтобы обыскать Гарри.
– Не надо, – опять вмешался человек за столом. – Подойдите сюда! – приказал он.
Тот, кто хотел обыскать Гарри, запоздало произнес уже ненужную фразу:
– Мистер Вердераме примет вас.
Гарри подошел к столу.
– Садитесь, – сказал Вердераме. – Хотите что-нибудь выпить?
– Нет, спасибо, – сказал Гарри. – Я только что выпил целую бутылку содовой.
– Зачем вы это сделали? – Он показал в сторону. – Туалет вон там. Нельзя отливать на улице. Вы же не хотите, чтобы вас заметили копы. – Он развеселился.
– Все в порядке. Я не мочусь на улице.
– Ага, но зачем вы выпили целую бутылку? Не так уж и – жарко.
– Я пришел рано, поэтому купил газету и присел за квартал отсюда. Потом мне захотелось пить. В продаже были только большие бутылки, а мне не хотелось выбрасывать ее, не допив.
Он наблюдал за глазами Вердераме. Когда он проговорился о своем наблюдении, радужки у того не сдвинулись и на миллиметр.
– Надо было прийти сюда. Мы бы налили вам в стакан, бесплатно, ничего бы не потеряли.
– Благодарю вас. – Гарри совсем не хотелось благодарить человека, который его грабил. А Вердераме наслаждался.
– Не за что. В любое время. – Вердераме было около сорока пяти, он был высокий, с черными волосами, зачесанными на лоб ровным полукругом, таким гладким, как самая гладкая волна на гравюре Хиросигэ, с высокими скулами, с глазами, похожими на дыры, с тонкими руками, и он казался весьма осторожным, умным и аккуратным. Говорил он тенором и почти напевал, словно с удовольствием открывая людям удивительные вещи, которых они не знали. Одет он был консервативно: в темно-синий костюм европейского покроя, оксфордскую рубашку и голубой галстук. – Говорю вам, надо было сразу идти сюда. В следующий раз приходите сюда.
Изысканная напряженность в манерах и осанке Вердераме, превращающая заботливые замечания в приказы и угрозы, сообщила Гарри, что его собеседник – из тех людей, чьи запасы гнева, хотя и прикрытые юмором, добродушием или любезностью, настолько велики, что, если они прорвутся, ничто не сможет их сдержать. Когда подобные люди работают в офисе или на заводе, все боятся перейти им дорогу. Если же гнев сочетается у них с амбициями, ну, тогда они становятся Вердераме, которому, когда он был помоложе, приходилось время от времени избивать кого-нибудь до смерти, чтобы снять тяжесть с души. Невинность он считал наглой провокацией, а отсутствие агрессии, по его мнению, заслуживало обвинительного приговора и должно было жестоко подавляться. Глаза у Вердераме сверкали. Как и многие вспыльчивые и несдержанные люди, он мог быть милым, вежливым и обаятельным. О том, что ядовитая змея собирается напасть, сообщают не ее движения, которые служат лишь отвлекающим маневром, а глаза.
Гарри видел, что Вердераме смотрит ему в глаза так же внимательно, как он сам только что смотрел в глаза ему. Радужки у Гарри тоже не сдвинулись ни на миллиметр, поскольку он вошел в полную бесстрастность и настолько отвлекся от собственных эмоций, что чувствовал себя так, словно находится в чужом теле.
Вердераме на сицилийском диалекте окликнул мужчин у стойки:
– Кого мы посылали к этому парню?
На том же диалекте они ответили, что не уверены, это мог быть Марко, или Сэмми, или Джон, новичок.
Гарри не подал вида, что понял их. Раньше он думал, что, если поговорить с ними по-итальянски, это сможет ему помочь, но теперь не стал отказываться от преимущества быть посвященным в их секретные, по их мнению, переговоры. Кроме того, его академический римский диалект, несомненно, прозвучал бы для них претенциозно.
– «Кожа Коупленда», – сказал он.
Вердераме повернул голову и открыл глаза немного шире, быстро восстанавливая их выражение, чтобы показать, что он знаком с предметом.
– Я спрашивал у ребят, которых вы прислали, можно ли с вами увидеться. До прошлой недели мы платили Микки Готлибу пятую часть той суммы, о которой вы говорите. Дела сейчас идут не очень хорошо. Мы вынуждены конкурировать с дешевой европейской рабочей силой. Наши товары на уровне лучших кожаных изделий в мире, но, хотя наши не хуже английских или итальянских, мы не можем их превзойти, а поскольку их продукция дешевеет, они нас разоряют.
– Что мне за дело до этого? Для чего ты мне все это рассказываешь? – Он уже сердился, не потому, что у него появилась для этого причина, но потому, что мог себе это позволить.
– Если… нам придется платить такую сумму каждый – месяц…
– Каждую неделю, платят всегда каждую неделю.
– Каждую неделю. Боже, каждую неделю. Мы разоримся через шесть месяцев – и тогда ничего не сможем платить.
– Знаешь, сколько раз в день я это слышу? – спросил Вердераме с намеренно преувеличенным раздражением, способным вызвать землетрясение. – От всех этих типов, этих людишек, что приходят ко мне и жалуются на высокую стоимость моих услуг. Никто из тех, кого я защищаю, никогда не разорялся, потому что я их защищаю, но они все время скулят, что вот-вот обанкротятся. Что же мне остается думать, кроме того, что они хотят меня обмануть и не платить того, что должны? Даже если они обанкротятся, мне-то какое дело? Их место займет кто-нибудь другой.
– Это надломит хребет моему бизнесу, и пятьдесят хороших людей будут выброшены на улицу. – Гарри все труднее было оставаться спокойным. Он уставился на стол.
– Ну, – сказал Вердераме, – ты еще молод. Недавно из армии?
– Да, сэр.
– А чем ты там занимался?
– Я был клерком, в Вашингтоне. Снабженцем, – сказал Гарри. – Это было не совсем…
– Но ты же служил, так?
– Да.
– Хорошо, я сделаю тебе небольшое послабление.
Гарри застыл, стараясь не ожидать слишком многого.
– Сброшу до двух тысяч.
– Так вы и назначили две тысячи.
– Две с половиной.
Еще один удар.
– Мне сказали, две тысячи.
– Ошиблись. Что они могут знать?
– Я о двух тысячах и говорил. Две тысячи погубят мой бизнес.
– Я сделал тебе одолжение. Снизил плату на двадцать процентов. Где еще ты можешь просто так получить скидку в двадцать процентов? Не жадничай.
– Я все-таки не понимаю. Готлиб требовал гораздо меньше.
– Хорошо, – сказал Вердераме. – Кто-то сделал нам одолжение, и теперь мы делаем одолжение им. Вот и все.
– Вы имеете в виду, что я должен сделать вам одолжение.
– Не надо мне объяснять, что я имею в виду.
Продолжать дальше в том же духе было слишком опасно, поэтому Гарри замолчал, не зная, что еще сказать. Во время паузы правая рука Вердераме, которую он, вероятно, сознательно держал под столом, прикрывая то лацканом пиджака, то зажатой в пальцах тканевой салфеткой, на пару секунд открылась. Вердераме заметил, что глаза Гарри остановились на ней и следили за ее движением в то короткое время, когда она была на виду. Ноготь большого пальца на правой руке был темно-желтым, кроме ногтя, это пятно занимало и часть пальца, не меньше дюйма. То, что увидел Гарри, было неприятной тайной Вердераме, и Гарри сразу понял, что не сможет добиться ничего большего.
– Две тысячи?
– Две тысячи.
– Мой отец платил четыреста.
– Тогда я собирал деньги для Готлиба. Твой отец и ниггер платили по шестьсот. Может, во время войны немного меньше. Твой отец скулил, как шелудивый пес, выпрашивая подачку.
– Что делал мой отец? – Голос у Гарри звучал уже не так нерешительно.
– Твой отец, детка, скулил как собака. И все-таки платил, как положено.
– Не думаю, чтобы он скулил, – сказал Гарри.
– А я думаю, скулил. Где ты его схоронил, на собачьем кладбище?
Донесся скрип и царапанье ножек об пол – грузные мужчины у бара слезли с табуретов. Отсутствие всякого выражения на побелевшем лице Гарри показалось им самым опасным признаком.
– Ты только что вернулся с войны, – сказал Вердераме, – где сражался за столом. Позволь мне кое-что тебе сказать. Я воюю с тех пор, как мне исполнилось десять. Это все, что я знаю. Я не умею делать ничего другого. И не хочу делать ничего другого. И не буду притворяться, что не люблю это делать, так же, как коп, что бы он ни говорил, любит свое дело. Я тебя не знаю. Мне на тебя наплевать. Ты для меня ничего не значишь. Тебя только что ввели в игру, в которую я играл, когда тебя еще на свете не было. Как ты будешь играть, решать тебе, но я уверен, что у тебя нет никакого представления о том, через что мне пришлось пройти, чтобы добраться до этого стола. Просто имей в виду, что у меня за спиной стена, а у тебя – дверь.
Его гнев уже вырвался из-под контроля.
– Так что я хочу знать, кто ты такой, черт возьми? Какой-то мудак, ввалившийся с улицы. Являешься сюда и думаешь, что ради тебя я поменяю правила, с чего бы это? Я тебе скажу, потому что знаю. Это из-за того, что ты считаешь, будто мне не нравится мое дело. Ты так думаешь? Хочешь скакать на белой лошадке? Оглянись вокруг. Думаешь, мэр не получает свой куш от нас обоих? И комиссар? Каждый дрючит кого-нибудь еще. Это называется круговой порукой. Будешь мешать – сдохнешь, а система останется. Война не закончена, детка. Она никогда не заканчивалась, даже когда еще не начиналась. И она ведется прямо здесь, каждый день. Понял?
– Иногда закончить что-то, – сказал Гарри, переступая черту, – бывает труднее, чем начать.
– Мне не нравится то, что ты говоришь, – с нажимом сказал Вердераме.
Гарри задержался с ответом не больше чем на секунду.
– Мы уже сделали первый взнос. Мы заплатим остальное.
– Пятьсот ты остаешься должен.
Гарри был ошеломлен.
– Я заплачу пятьсот в пятницу.
– После этого можешь снова платить по две тысячи, – сказал Вердераме. – С Рождеством.