Глава двадцать вторая
Банко!
И вот два первых «вольных стрелка» вышли из своего окопа – в данном случае встали из кресел в гостиной Кастельно. Тот, что с автоматом, – сам Жак-Лоран Бост, ни больше ни меньше, а его приятель, рослый дядя с длинным карабином с оптическим прицелом, – Серж Лафори.
Нас представили друг другу. Я едва успел поставить свой чемодан у входа, как мы тут же перешли к столу, чтобы позавтракать на скорую руку. Мне сообщили, что эти симпатичные, открытые люди – корреспонденты «Нувель обсерватер», о которых мне говорил Кастельно.
Первое маленькое непредвиденное осложнение: я так бы до сих пор и не знал о существовании «Нувель обсерватер», если бы Кастельно не объяснил мне по дороге, что это очень крупный журнал.
Итак, эти «вольные стрелки» взяли меня в оборот после четырнадцати часов полета, когда я почти не спал, после смены часовых поясов, климата и всего прочего. Уж не думали ли они взять меня измором? Вполне возможно, потому что Бост щедро наполнил мой стакан и сказал, что мне надо взбодриться с дороги. После этого мы перешли в гостиную. Кофе, виски. Началась молниеносная атака.
Они подкупили меня своим обаянием. Для вралей, проныр, опасных выжиг, сверхскептиков ничего лучшего не придумаешь, как вызвать симпатию собеседника. Перекрестный огонь продолжался ровно семь часов. Три бутылки виски привели лишь к тому, что еще сильнее распалили Боста и Лафори: «И это правда? А это неправда? Отчасти правда? Не совсем правда? Не слишком ли? Совсем не слишком?» Эти два парня, что устроили мне «допрос с пристрастием», достойны служить в ФБР. Они так дьявольски переворачивают все вопросы с ног на голову, что смотришь, вопрос вроде бы тот, да уже не тот. Молодцы! Настоящие профессионалы, способные разобрать собеседника по косточкам.
В конце этого допроса я обливался потом, сбросил рубашку. Я был на ногах уже двадцать три часа, из них семь – под градом вопросов.
Хорошенькое начало, черт бы его побрал! Если бы не виски, не обаяние собеседников, то я бы решил, что нахожусь на набережной Орфевр, 36, как сорок лет назад.
Провожая их до машины, я с удовольствием отметил, что они устали больше моего. Не потому ли, что по части виски им со мной не тягаться?
Мы расстались довольные друг другом. Жан-Пьер предложил мне лечь спать.
– Ты, должно быть, валишься с ног.
Услышав мой ответ, он расхохотался, как ребенок:
– Ничего подобного. Мне надо восстановиться – пойдем в бар за углом и пропустим по стаканчику.
Под громкие звуки музыки в одном из баров он наклонился ко мне и произнес:
– Папи, думаю, что это победа. Я это чувствую.
В три часа утра, побывав еще в одном заведении, мы завалились домой. Кастельно предоставил мне комнату своего сына Жана, а сам перенес его, спящего, вместе с подушкой и одеялом в гостиную на диван.
Я вытянулся во весь рост на простынях, еще хранящих тепло одиннадцатилетнего мальчонки, и тут же заснул, провалившись словно в туман. Во сне двое парней, один с автоматом, другой с карабином с оптическим прицелом, танцевали вокруг меня бешеный танец индейцев сиу. Их крики были похожи на вопросы, трещавшие, как пулеметные очереди.
– Вставай, Папи!
Приказ, отданный ласковым тоном, тут же был подкреплен толчком в плечо. Это Кастельно. Он стоял передо мной уже одетый и при галстуке.
– Который час?
– Девять часов.
– Вечера?
– Нет, утра.
– Ты сдурел, приятель! И ведешь себя безответственно! Ты так спокоен, потому что не знаешь, как опасно будить меня в такую рань! Убирайся отсюда, и побыстрее!
И я с головой зарылся в подушку, натянув ее края поплотнее на уши. Но этот бессовестный парень снова принялся тормошить меня и толкать в бок. Я сел на постели, взъерошенный, словно джинн, только что выскочивший из бутылки, готовый на любую крайность, чтобы выгнать этого безумца из комнаты. Но тот продолжал улыбаться.
– Что поделаешь, ужасно неприятно, но мы сами этого захотели. Оба виноваты. Отступать нельзя – тебя ждет куча народа.
* * *
Вот черт! Действительно, я попал в настоящий тайфун, какие случаются в тропических морях. Париж – это рай? Нет, это чудовище, которое, открыв миру человека дня, готово сожрать его с потрохами. Вместе с Франсуазой Лебер и Кастельно в кильватере мы бегали, уходили, приходили, отвечали по телефону, принимали приглашения, отказывали. Почему приняли, почему отказали? Боже мой, дайте хоть отдышаться!
– А нам, журналистам, не надо отдышаться после бега за вами?
– Но это же не моя вина!
– Нет ваша! Вы виноваты! У нас здесь все было тихо-мирно, мы писали себе статьи о кандидатах на пост президента, завтракали в обществе какого-нибудь признанного и спокойного автора, но тут являетесь вы. И невесть откуда! Согласны: знаем, что с каторги, после остановки в Венесуэле. И мало того что вы просто являетесь, так еще и бросаете вызов учреждениям, обсуждение которых всегда было под запретом. В общем, вы приехали трепать нам нервы и после этого еще имеете наглость требовать, чтобы вас оставили в покое? Но это бессовестно! Вы, прибывший из спокойной столицы Венесуэлы, ничегошеньки не знаете!
Здесь совершенно другой мир. Вы принадлежите нам денно и нощно, вы – гвоздь программы, главное блюдо нашего обеда, которое все должны отведать, чтобы потом рассказать о нем прожорливой публике, каждодневно жаждущей своей порции. Вы сенсация в сенсации, со всеми вашими нюансами, взглядами на жизнь, выводами, желанием принять или прогнать тех, кто хочет задать вам вопросы. И вам начхать на бедного репортера, который хватает вас за пиджак на лестнице, не дает вам сесть в автомобиль, дожидается, когда вы выйдете от издателя, караулит вас у дверей туалетов, вынюхивает, куда вы пошли перекусить, преследует вас в лифте, подкрадывается к вам, как охотник к боровой птице, следует за вами по пятам на улице и мечтает, чтобы вы зашли в парикмахерскую и посидели бы там неподвижно, чтобы можно было вас расспросить! Вы же не думаете, что мы, служители информации, делаем все это ради собственного удовольствия или ради ваших красивых глаз?!
– Так ради чего же?
– Из любви к своему ремеслу. Из-за самой длинной статьи, длиннее, чем у других, с чем-то новеньким о вас. Чтобы показать, что ты не хрен собачий, которого другие умники могут обскакать только потому, что поднялись ни свет ни заря, чтобы тебя не разнес патрон, чтобы не слышать его кусачего голоса: «Все мои люди почему-то смогли заполучить интервью, а вы не принесли ни строчки?! Вы что, идиот? Полная бездарь?»
«Простите, шеф. Мне стало жаль парня, он и так почти не отдыхает, бедняга совсем выбился из сил!»
«Выбился из сил, выжат как лимон, обсосан до хрящика, еле стоит на ногах? Вы пожалели этого человека и его частную жизнь? Вы просто набитый дурак, полный идиот! Он не имеет права ни спать, когда ему захочется, ни есть, ни пить, где и когда ему вздумается. Он прежде всего принадлежит нам, журналистам, чтобы мы в первую очередь могли насытить любопытство нашей публики. Быть героем дня – значит быть полностью в нашем распоряжении, чтобы мы могли представить его таковым и подать под любым соусом, какой нам понравится».
Ни одно застолье не обходилось без журналиста или даже нескольких, ни одного застолья без знаменитости. Иногда там происходило такое, что я диву давался. Чего, например, стоила одна Полин Невеглиз («Франс суар»)! Не успела вернуться из Нумеа, как уже примчалась, не заезжая домой, к нам с магнитофоном. Встретились мы в кафе на улице Мазарини. Ну и женщина, какое в ней было изящество, тонкость ума, отточенность мысли и бархатный голос! А ее взгляд, прямой и ясный, излучал такую симпатию, что я совершенно просыпался, словно получив хороший заряд бодрости. И я говорил и говорил, радостно и откровенно. Излить душу, когда тебя понимают, – вот что захватывает и в то же время умиротворяет.
На одном из таких завтраков ко мне подошел некий господин, такой чистый, искренний, довольно худощавый, и, протягивая руку, представился: «Огюст Лебретон». И мы с ним разговорились, да так, что мне потом пришлось бегом бежать к моему издателю, чтобы подписать часть из трех сотен книг, которые он бесплатно рассылал от издательства. Затем я выслушал список лиц, попросивших встречи со мной, и должен был обязательно с ними встретиться, потом поприветствовал всех милых сотрудников издательства «Лаффон», которые работали в течение двух месяцев, чтобы подготовить к выпуску мою книгу.
Я курил, раздавал автографы, говорил, выслушивал вопросы и отвечал, и снова выслушивал, и опять отвечал, даже не вникая, кто спрашивает, когда, в какое время дня и ночи, в кабинете ли, на улице, в кафе, в ресторане, на скамейке ли на площади Пигаль или на скамейке на Елисейских Полях. Меня преследовали молчаливые фотографы – неизменные тени каждого журналиста. Они заставали меня врасплох за стойкой бара, и я, едва не поперхнувшись, торопясь проглотить свой виски, отвечал:
– О да, вы понимаете, меня подвергли пытке, достойной Средневековья!
– Не может быть! Мы же во Франции!
– Вот именно, во Франции, в стране, где придумали Хартию прав человека, и оттого сам факт становится еще ужаснее!
Устал как собака? Загнан как лошадь? Лишился голоса? Нет, задолбан – вот точное определение, задолбан и духовно, и физически. Бог знает, в каком часу ночи, я падал как подкошенный на маленькую кровать Жана, сына Кастельно, а тот уносил его спать в гостиную; у меня еще доставало сил снять галстук и ботинки, чтобы тут же провалиться в тяжелый сон.
И среди этой бури, этого урагана, что нес меня как соломинку, в тот момент, когда я должен был смотреть и отвечать налево и направо, вверх и вниз, мужчинам и женщинам, газетам и журналам; когда я обязан был выступать по радио, записывать десятиминутные интервью, которые затем будут передавать в течение десяти или пятнадцати дней подряд, когда у меня уже язык на плече и блуждающий взгляд; когда я почти лишился голоса и носился по аптекам в поисках средства для горла; в тот момент, когда я пытался понять, на каком свете нахожусь, когда спрашивал себя, должен ли я отвечать на все вопросы до конца независимо от ситуации или же могу просто удрать и скрыться, – и вот в этом пламени, которое, словно вырвавшись из вулкана, несло меня вместе с лавой и дымом по волнам международной информации, именно в такой момент я получил письмо о том, что Ненетта, моя Ненетта, еще жива. И я помчался как угорелый в колымаге Жюльена Сарразена, мужа Альбертины, чтобы навестить подругу моей юности в Лимей-Бреванне, где она лежала в больнице.
Я плакал от волнения при виде той, которую оставил целых сорок лет назад и с которой мы ни разу не общались за все эти годы, постаревшей, больной, ставшей ниже ростом в результате несчастного случая, но с прежним огнем в глазах, в общем-то, боевой девчонки. Она тоже плакала. Я вытряхнул из карманов все, что там было, и стремглав бросился к ожидавшей меня своре, пообещав Ненетте на прощание, что еще вернусь и никогда ее не оставлю, и я сдержал свое слово.
И тут же, как это часто бывает, приятный сюрприз сменился неприятностью: меня пригласили в полицейский участок на набережной Орлож, чтобы уведомить о действующем запрете на мое пребывание в Париже. И надо же такому случиться – это оказался тот самый участок при тюрьме Консьержери, куда три года назад Кастельно сопровождал Альбертину Сарразен, поскольку ей тоже было запрещено появляться в Париже, и дело удалось быстро уладить.
В этой охоте с гончими, где мне была отведена роль оленя, случались и короткие передышки. Незабываемый завтрак с Клодом Ланзманом. Поцелуй очаровательной Юдит Магр. Но вот «Радио-Люксембург» увозит меня вместе с Пьером Дюмейе. Потом был вечер в компании великого Даниэля Мерме, коммерческого директора издательства «Лаффон», когда он представил мне свою динамичную команду, сотрудники которой избороздили всю Францию. Они были полны решимости: «Летите, Папийон, а мы – за вами!» С такой командой невозможно было не продать хотя бы несколько книжек!
Я приехал в Ком-ла-Виль к своим племянникам. На календаре было восемнадцатое мая. Значит, прошла уже неделя. И все эти дни в газете «Франс суар» появлялись отрывки из моей книги с моим портретом. Таким образом, за столь короткое время вся Франция не только узнала о некоторых приключениях Папийона, но и познакомилась с его физиономией.
Наступило воскресенье. Все развивалось так быстро, грандиозно и неожиданно, что мне потребовалось десять часов сна, чтобы немного взбодриться. Я собирался провести великолепный разгрузочный день с моими племянниками и их двумя дочурками, которые с любопытством взирали на этого дядюшку, о котором так много писали в газетах и чей голос они даже слышали по радио.
– Аперитив, дядюшка?
– Да, пожалуй, я выпью пастис. В этом тихом раю, где я проведу целые сутки, он будет весьма кстати. Шутка сказать, завтра все начнется сначала!
– Приготовься к худшему!
– Ты что, с ума сошел?! Хуже уже не может быть!
– Вот увидишь, не то что хуже – будет просто невыносимо.
Дли-и-нь-дли-и-нь-дли-инь! Телефонный звонок меня не встревожил: кто мне мог сюда звонить?! Я сам собирался чуть позже позвонить Рите в Каракас, чтобы сообщить ей, что «бомба» взорвалась, да еще с таким грохотом, о каком мы даже и не мечтали.
– Да, он здесь, – послышался голос Жака. – Передаю трубку. Дядюшка! Это Кастельно по поручению Лаффона.
– А, спасибо, что позвонил. Да, хорошо, немного прихожу в себя. Прекрасный весенний день, к тому же воскресенье. Надеюсь, ты тоже отдыхаешь?
– Приготовься через три часа выступать по телевидению. Гастон Бонер приглашает тебя принять участие в передаче «Воскресный гость». «Гость» – это он, а ты будешь сопровождать его в числе других знаменитостей. Для тебя это большая честь, и для книги очень важно. Заехать за тобой или ты сам доберешься?
– Сам доберусь.
Я положил трубку.
– Что случилось? – спросил Жак.
– Гастон Бонер пригласил меня поучаствовать в телепередаче «Воскресный гость». Тебе это о чем-нибудь говорит?
– Фантастика, дядюшка, просто невероятно!
– Считаешь, я должен пойти?
– Пулей, дядюшка, пулей!
– Ты будешь выступать по телевизору? – вскричали девчушки.
– Да, через несколько часов вы увидите меня на своем экране.
Французское телевидение – государственное учреждение. И я, беглый каторжник, имел возможность выступить на официальном канале, как любой другой гражданин страны. Невероятно, но это так! И это нынешняя Франция! Та самая Франция, которая в тысяча девятьсот тридцать первом году бросила меня в бездонную яму, чтобы я там сгнил, а сегодня хочет знать правду, хочет встретиться со мной лицом к лицу. Поразительно!
Для меня это была сногсшибательная передача. Меня пригласил очень известный французский интеллигент, популярный автор, блестящий и добросердечный человек, вышедший, как и я, из семьи учителей. С необыкновенным радушием он представил меня всей стране:
– Мы оба, сыновья учителей из провинции, приехали когда-то в Париж. Две совершенно разные судьбы. Я, Гастон Бонер, попадаю в круг людей умственного труда и журналистики, где и делаю карьеру. Он, Анри Шарьер, по прозвищу Папийон, задерживается в Париже совсем недолго, после чего отправляется на каторгу с приговором пожизненного заключения. Этот бывший каторжник, ставший таким же человеком, как все мы, сейчас расскажет вам кое-что из своей необычной истории.
После моего интервью, блестяще проведенного Жаком Эрто, я со слезами на глазах пожал руку Гастону Бонеру и удалился с площадки.
Уже в бистро за стаканом виски все, кто меня сопровождал, признались, что очень боялись за мой выход: «Для него это непривычно, он оробеет и всякое такое». Нет, скажу откровенно, я чувствовал себя в своей тарелке. Я был убежден, как и они, что успешно выдержал трудный экзамен ради будущего успеха всей этой затеи.
Меня предупреждали, но я и представить себе не мог, какой бурный отклик вызовет состоявшаяся передача. На следующий день, в понедельник, ураган снова подхватил меня с удвоенной силой. Радио, газеты, все без исключения, требовали и публиковали мои интервью, снова требовали, к ним присоединялись журналы, телевидение. «Пари матч», например, осаждал меня со всех сторон. Они не обделяли меня своим вниманием ни днем ни ночью, где бы я ни находился – на площади Пигаль, на площади Бастилии, даже в какой-то начальной школе, где я проводил урок для одиннадцатилетних ребятишек и рассказывал им о свободе. Это вызвало такой взрыв негодования в дирекции телевидения, что сюжет запретили. «Как? Да что он себе позволяет, этот парень?! Беглый каторжник читает лекцию о свободе нашим собственным детям? Они что, с ума все посходили?» В этой шальной и суматошной жизни, когда на сон оставалось от силы часа четыре, бывали и совершенно исключительные моменты. Так, однажды утром я пил чай у Симоны де Бовуар. Я был глубоко тронут и взволнован тем, что сижу рядом с ней, что дышу одним воздухом с женщиной столь высокого положения и ума. В ее гостиной, обставленной с тончайшим вкусом, где мельчайшая деталь казалась мне целой поэмой, в непосредственной близости от нее, когда она любезно со мной беседовала и с интересом и деликатностью задавала вопросы, я вдруг осознал, без долгих раздумий, где нахожусь сейчас, с чем и откуда явился и с кем был раньше. И неожиданно передо мной, прямо на пианино, за изящной статуэткой танцовщицы из богемского фарфора, с присущей галлюцинации четкостью возникла убогая камера тюрьмы-одиночки на острове Сен-Жозеф, охраняемая стражами с садистскими рожами. Потом видение медленно рассеялось, оставив после себя день сегодняшний и этот момент для избранных, когда фарфоровая статуэтка приветствовала меня в этом доме, мило улыбаясь, точь-в-точь как сама Симона де Бовуар, которая говорила мне: «Пройденный путь был долог и тернист. Но вы достигли тихой гавани – это главное. Отдохните спокойно, вы в доме друга». От избытка чувств у меня так сдавило горло, что вместо благодарности я схватил сигарету и глубоко затянулся. Приехал Клод Ланзман, и мы втроем отправились обедать в шикарный ресторан.
И все началось сначала: и «Экспресс», и «Минют», и Иван Одуар с его «Канар аншене», и «Эль», и «Фигаро литерэр», и опять «Европа-1», и еще раз «Радио-Люксембург», и другие средства информации, которых я не помню, ибо я их не видел и больше не увижу. А тайфун все нарастал и нарастал, и я находился в самом его эпицентре, я принадлежал ему, принадлежал другим, я шел туда, куда меня звали, садился там, где мне указывали. Я мог сколько угодно взрываться и говорить гадости, выплескивать все, что накопилось у меня на сердце, – я снова стал узником, но на этот раз узником собственной знаменитой книги.
Я успел телеграфировать Рите: «Все идет чудесно, большой успех, целую». На следующий день получил ответную телеграмму: «Узнала об успехе из прессы Каракаса. Браво». И я со смехом вспомнил итальянца Марио, повстречавшегося мне в аэропорту. Должно быть, он удивлен больше всех.
Каждый день я просматривал газеты и журналы. «Нувель обсерватер» напечатал материал на семи страницах о моей жаркой встрече с двумя «вольными стрелками». «Эль» выдал чудесную статью Ланзмана. Даже Франсуа Мориак из Французской академии в литературном приложении к газете «Фигаро» написал: «Наш новый собрат – настоящий мастер».
Смеясь, я сказал Кастельно:
– Подумать только! А не запихнут ли они меня часом во Французскую академию?
– Видали там таких, – отвечал он, серьезный, как папа римский.
Это безумие длилось двадцать шесть дней; за двадцать шесть дней никому не известный человек стал знаменитостью, звездой. Его принимали и чествовали в той же стране, в том же Париже и те же люди, которые когда-то осудили его, как и тысячи других, на погибель в Гвиане. Поистине тяжело быть звездой.
Книга продавалась по три, четыре, пять тысяч экземпляров в день.
Я познакомился со многими звездами театра, кино, эстрады. Меня приходил поприветствовать такой человек, как Питер Таусенд, проходивший курс лечения в Американском госпитале в Париже. У своих друзей Армеля и Софи Иссартель я обедал со многими знаменитостями. Художник-миллионер Венсан Ру, друг известного адвоката Поля Ломбара, предоставил в мое распоряжение собственную квартиру, одну из самых шикарных в Париже. Да, все эти высокопоставленные люди оспаривали право принимать меня у себя за столом.
Но все эти почести не затронули глубин моей души. Слишком много повидал я в своей жизни – и плохого, и хорошего, – чтобы забыть о том, что этот блестящий мир так учтив со мной только потому, что я сам теперь стал знаменитым. Но что будет потом, когда с течением времени появится другая знаменитость?
Самыми трогательными, самыми важными для меня остались те мгновения, когда ко мне подходили молоденькая модисточка, обаятельный хиппи, рабочий в пропитанной потом рубашке, чтобы пожать мне руку, сказать «браво!» и попросить поставить автограф на книге или на клочке бумаги.
Шестого июня, измученный, но счастливый, я вернулся в Каракас, оставив в Париже Кастельно и Франсуазу Лебер на последнем издыхании. В аэропорту меня встречало телевидение.
Какой путь от первых шагов свободного человека по этой земле из тюрьмы в Эль-Дорадо!
* * *
В Венесуэле у меня состоялась частная беседа с президентом республики Рафаэлем Кальдерой, а также с епископом Каракаса. Все журналисты, за небольшим исключением, превозносили меня в своих статьях. Такие интеллектуалы, как Услар Пьетри, расхваливали мою книгу, особенно Отеро Сильва, знаменитый писатель и владелец одной из крупнейших газет Южной Америки. Отеро Сильва и его жена стали настоящими крестными моей книги, они послали ее Пабло Неруде, и тот удостоил меня поздравлением. Не говоря уже о радио и телевидении, где популярный шоумен Ренни Оттолино представил меня в самых лестных выражениях.
В Каракасе я надеялся прийти в себя и отдохнуть, но куда там! Не прошло и десяти дней, как нагрянули репортеры из Парижа и увлекли меня в организованную «Пари матч» поездку в Гвиану, на острова Солю и в места моих побегов. На Тринидаде я отыскал мистера Боуэна, адвоката, принимавшего у себя беглецов первого побега, в Джорджтауне объявились Пьерро Придурок и седовласый Часовщик, а в тюрьме Эль-Дорадо я снова встретился со своими прежними сотоварищами, освободившимися и снова попавшими туда. Кроме того, там сделали фотографию записи в регистрационном журнале, где указаны мое имя, даты прибытия и убытия.
В начале августа я снова отправился во Францию, и все продолжилось.
Целых восемь месяцев без остановки.
Восемь месяцев, в течение которых я переходил из разряда героя дня в разряд выдающегося писателя, а затем – в опасный разряд звезды.
И за восемь месяцев было продано более восьмисот тысяч экземпляров книги.
А потом начались поездки в страны, где вышел перевод моей книги: Италия, Испания, Германия, Англия, Бельгия, Соединенные Штаты, Греция. И повсюду радио, телевидение, газеты, журналы. И я говорил, говорил. Везде встречал очень радушный прием. Эти дни достойны быть отмеченными золотыми буквами.
А как можно забыть Женеву, где франкоязычное телевидение Швейцарии преподнесло мне сюрприз, пригласив на передачу в прямом эфире человека, установившего на каторге статую Христа, майора Пеана, который честно сказал, что я описал каторгу не то что правдиво, а, к сожалению, недостаточно правдиво?! Или многочасовой визит в Вене к Чарли Чаплину и вечер, проведенный в обществе его дочери?! А фильм о моей встрече с Жоржем Сименоном, снятый бельгийским телевидением?! Как мне забыть постоянное и неизменное дружеское отношение ко мне такого поэта, как Жак Превер, который не только дарил мне все свои книжки, но и на каждой из них рисовал что-нибудь необыкновенное, чудесное?!
Только в Греции до меня дошло известие об «анти-Папийонах», двух книгах, выпущенных в свет с целью уничтожить меня. Чертовски будоражащая штука – иметь врагов-доброхотов, которым ты ничего плохого не сделал и которых даже не знаешь.
Я допускал опасную откровенность, отвечая в нескольких интервью на вопросы о современном французском правосудии. Так случилось в одной из передач РТЛ – «Вестник неожиданного», которая выходит по субботам в полдень, а ведет ее приглашенная знаменитость, герой дня, прославившийся в той или иной области. В ту субботу главным гостем выпуска был Папийон. Справа от меня – солидный Жан-Пьер Фаркас, слева – Жан Карлье. Что касается злободневной темы, то она тоже была недурно подобрана. С одной стороны, дело молодого преподавателя Габриеля Рюссье, доведенного до самоубийства, с другой – дело коммивояжера Дево, обвиняемого в страшном убийстве.
– Папийон, что вы думаете об этих делах?
Я сразу же почуял опасность. Если я не стану отвечать, буду обходить вопросы, то обо мне скажут: «Папийону успех вскружил голову, он слишком много себе позволяет, он забыл, откуда явился. Теперь он даже не желает сотрудничать с журналистами, которые так помогли ему стать известным. Это неблагодарный эгоист». Если же я соглашусь и буду отвечать на каждый вопрос то, что думаю, тогда скажут: «Теперь Папийон – господин Всезнайка, у него на все готов ответ, он дает советы по любому вопросу вплоть до кулинарии, более того, этот бывший каторжник считает себя вправе учить нас тому, что мы должны делать и что нет. Так больше продолжаться не может».
Значит, с какой стороны ко мне ни подступятся, придется отвечать напрямик то, что думаю, тем более вряд ли я смогу поступить иначе, когда речь зайдет о том, что меня волнует.
И конечно же, нашлись журналисты, сказавшие себе: «Так больше продолжаться не может. Мы его породили, сделали из него героя, мы же его и уничтожим. Это будет и забавно, и прибыльно. Мы продавали его раньше, сейчас продаем и будем продавать впредь».
Этой передаче РТЛ, посвященной делам Рюссье и Дево, о которой Эдгар Шнейдер писал: «Папийон вогнал в дрожь антенны „Радио-Люксембург“, они до сих пор еще дрожат от негодования», суждено было стать одной из двух капель, переполнивших чашу.
Второй, и последней, стало приглашение меня в качестве «жертвы правосудия» людьми, творящими законы и пекущимися о правосудии и о его жертвах. Дело происходило под сводами всеми уважаемого факультета правоведения в Париже. Но чтобы какой-то там каторжник сидел рядом с мэтром Жаном Лемером, председателем коллегии адвокатов Парижа, и высказывал свое мнение, да еще по приглашению таких авторитетов, как профессор Барюк, председатель коллегии адвокатов Брюнуа, профессор Левассер, советник Сакотт и генеральный секретарь международного общества по предупреждению преступности мэтр Стансье, – нет, подобное было недопустимо и невыносимо. Папийону надо было заткнуть рот или, по крайней мере, дискредитировать его.
И тогда фараоны нашли некоего журналиста, «настоящего литературного жандарма», как напишет впоследствии газета «Сюисс», который при покровительстве окружного полицейского комиссара выпустил книгу, направленную против меня.
Бывают в жизни ситуации, совершенно противоположные, находящиеся на разных полюсах, даже слишком противопоставленные друг другу.
Вы знаете, что такое небо?
Вы бывали на небесах, где все с вами любезны, приветливы и превозносят ваши человеческие качества?
Вы бывали на небесах, где музыка, сочиненная исключительно для вас, рассеивается в воздухе и мягко обволакивает вас своей изящной кружевной мелодией?
Вы бывали на небесах, где прелестные ангелы подлетают к вам с листочками бумаги и просят ваш драгоценный автограф?
Вы бывали на небесах, где все, что бы вы ни сказали и ни сделали, удостаивается похвалы?
Вы бывали на небесах, где у вас спрашивают рецепты на все случаи жизни и все их одобряют?
Вы бывали на небесах, где дети людей, обидевших вас, просят у вас за них прощения и осуждают такие поступки?
Вы бывали на небесах, где профессора вас слушают, вместо того чтобы говорить самим?
Вы бывали на небесах, где великие литературные гении принимают вас в своем кругу и рукоплещут вам?
Но, спустившись с этих небес, откуда объедки от пышных застолий падают в сточную канаву, попадали ли вы в эту канаву, где крысы дерутся за выброшенные вами крошки?
Попадали ли вы в эту канаву, подталкиваемые целой сворой завистников, ревнивцев, хищников, червей, живущих в свое удовольствие в зловонной жиже, тучнеющих в ней и размножающихся?
Попадали ли вы в эту канаву, где всякого рода неудачники, оболочки гусениц, из которых выпорхнул мотылек, влачат жалкое существование, подыхая от злобы и ненависти и долгие годы меся грязь в темноте и забвении?
Вы когда-нибудь падали в эту канаву, увлекаемые, подталкиваемые туда, к этим страдающим бешенством существам, которым только и надо, что впиться зубами в ваше тело, чтобы заразить своей страшной болезнью, потому что они не в силах простить вам ваш успех?
Вам знакомы эти небеса и эти сточные канавы, да или нет?
Вам знакомы эта два Парижа, да или нет?
Быть может, вы не знаете ни того ни другого?
А мне они хорошо знакомы.
Что у меня осталось от всего этого, так это тысячи писем из всех стран, где мои читатели мне кричали:
– Девятка выиграла, Папийон! Хоть раз за всю свою распроклятую жизнь ты сорвал банк! Загребай денежки, старина! Мы рады за тебя.
* * *
Я вернулся в Каракас, у которого тоже есть и свои небеса, и свои сточные канавы.
И вот в нашей квартире, той самой, что устояла во время землетрясения, в нашем не слишком популярном квартале Чикаито, на металлическом столе, за которым я написал свою книгу «Мотылек», я любуюсь сокровищами, которые собрал за время этого чудесного приключения.
Только здесь я вскрыл письма – сотни, тысячи писем, побудивших меня написать эту книгу, писем со всего света, писем, в которых раскрываются души и рассказывается самое сокровенное, писем, в которых говорят: «Благодаря вам, благодаря вашей книге я не покончила с собой, я пережила тот час, когда собиралась это сделать, я вновь обрела веру в жизнь, сменила образ жизни, справилась с тем состоянием, которое, как мне казалось, преодолеть невозможно». Это письма, в которых молодые девушки и парни со всего света дают мне понять, что моя книга придала им сил, которых недоставало, чтобы любить жизнь и радоваться ей.
Радоваться жизни, полной приключений, которой я поклоняюсь, в которой ставят на карту все, а проиграв, начинают сначала; той щедрой жизни, которая всегда преподносит что-нибудь новое тем, кто любит рисковать; той жизни, которая потрясает все наше существо до самых потаенных его струн; той жизни, которая трепещет в нас с того самого момента, когда мы начинаем двигаться, с того момента, когда мы прыгаем через окно, чтобы отдаться во власть приключений, а за ними далеко ходить не надо – если очень захотеть, их можно найти даже на собственной лестничной площадке; той жизни, в которой ты никогда не будешь побежденным, ибо, потерпев поражение в одном деле, ты уже задумываешь новое в надежде на этот раз добиться успеха; той жажде жизни, которую никогда не следует утолять до конца; той жизни, в которой независимо от возраста и при любых обстоятельствах нужно всегда чувствовать себя молодым, чтобы жить, жить, жить совершенно свободным, без всяких преград, способных загнать тебя в рамки или запереть в узком кругу людей.
Вот поэтому, сорвав банк благодаря своей книге, я вовсе не угомонился и не купил себе домишко, чтобы провести там старость, а снял фильм «Попси-Поп», на который много поставил и много проиграл.
Автор, сценарист, актер – все сам. И только ради удовольствия еще раз выиграть или проиграть, испытать острые ощущения. Испытал, но потерпел крах. Банко! Шел ва-банк – и… проиграл.
К счастью, найдутся и другие банки, которые можно будет разыграть. Уверен, что однажды я сорву один из них. Неважно какой. Жизнь так чудесна!
До свидания.
(Мотылек)
Фуэнхирола, август 1971 – Каракас, февраль, 1972
notes