Книга: Любожид
Назад: Глава 18 36 часов до отъезда
Дальше: Глава 20 Кембриджский документ

Глава 19
24 часа до отъезда

…этот удел народа гонимого, преследуемого, ненавидимого, презираемого, как ни тягостен по-человечески, не страшен для судьбы Израиля, самому бытию которого ничто не может угрожать. Он находится под высшей охраной и защитой Божественной.
Протоиереи Сергий Булгаков, «Христианство и еврейский вопрос»

Женщина бесконечно благодарна мужчине за совокупление, и когда в нее втекает мужское семя, то это – кульминационная точка ее существования.
Вейпигер
Если бы еще месяц назад кто-то сказал Рубинчику, что придется ему пережить за сутки до отъезда из России, он рассмеялся бы этому человеку в лицо и назвал бы его сочинителем мелодрам. Тем паче что тогда, месяц назад, Рубинчик с жестким и типично еврейским максимализмом отсек себя от всех адюльтеров – ради своей Книги. Да и после того памятного визита к Вареньке в Мытищи он ей больше не звонил и в Мытищи не наведывался. Ну, случилось – сорвался в день получения овирского разрешения, но чем быстрей Варя забудет о нем, тем лучше для нее. И, если честно, для него тоже. К тому же и некогда уже заниматься этими делами – сутки остались до отъезда…
Но Ее Величество Жизнь не боится ни мелодрам, ни их снобистских критиков, наверно, она, эта Жизнь, из принципа не могла позволить Рубинчику уехать из России просто так, за здорово живешь. А иначе как еще можно объяснить то, что случилось с ним в тот по-зимнему метельный день 21 октября 1978 года?
Утром, когда Рубинчик сказал жене, что у него «есть канал» для передачи его Книги на Запад, он просто соврал, чтобы успокоить Нелю. Никакого канала не было, да и откуда ему было взяться? Даже простое приближение к иностранным корреспондентам и дипломатам было в то время чревато арестом или как минимум допросом в КГБ. Ведь все без исключения иностранцы были в Москве под гэбэшным «колпаком», и арест Щаранского подтвердил это ясней ясного. Стоило Щаранскому приблизиться с каким-то самиздатом в руках к американскому не то дипломату, не то журналисту, как его тут же взяли и влепили 13 лет! А если бы у Щаранского была в пакете такая Книга?
Нет, ни к каким иностранцам Рубинчик не станет обращаться! Пока никто, кроме Нели, не знает о существовании Книги, у него еще есть шанс выбраться из этой страны живым. Правда, Неля поставила ультиматум – или они едут без Книги, или она и дети едут отдельно, первыми, а он – как хочет. Рис ковать детьми ради его «дрянной Книги» она не желает!
Ну, что касается риска, то Неля, конечно, права. Если таможенники обнаружат у них эту Книгу, ни он, Рубинчик, ни его дети уже никогда не увидят советскую границу с внешней стороны. А он, конечно, поедет совсем в другую от границы сторону. Но именно это и говорит о важности Книги! Кто позволил Неле так называть его Книгу?! И вообще Неля стала последние месяцы какой-то истеричной, вздрюченной…
Занимая себя этими размышлениями, Рубинчик работал, не ощущая холода. Он стоял у самодельного верстака в своем бывшем гараже, который вмеcте с машиной уже перешел к новому владельцу формально, а завтра перейдет и наделе. Но сегодня у Рубинчика еще были ключи от гаража, и теперь, стоя у верстака, он маленькой стамеской углублял внутреннюю полость ручки обувной щетки. Еще ночью, когда Неля спала, а Рубинчик проявлял свои фотопленки, он стащил в передней эту старую сапожную щетку и предусмотрительно сунул ее в портфель, а теперь, приехав в гараж, расщепил ручку щетки на две части – аккуратно, по шву. Одну половинку, которая держала черную от ваксы щетину, он отложил в сторону, а вторую зажал в тисках и выстругивал изнутри с той осторожностью, с какой, наверно, Страдивари делал свои скрипки.
Через час углубление стало достаточным, чтобы вместить заветные пленки, на которых была вся его рукопись. Рубинчик туго завернул их в целлофан, вложил в выдолбленную ложбинку, прижал обе половинки щетки друг к другу и увидел, что шов между ними все-таки заметен. Тогда он мелкой наждачной бумагой чуть зашкурил внутренние стороны двух половинок щетки и снова сложил их. Годится! Теперь – клей. Нанеся тонкий слой столярного клея на обе половинки ручки, Рубинчик подул на них, подождал с минуту, а потом плотно прижал друг к другу и еще зажал в тисках. И, закрыв глаза, сказал неожиданно даже для самого себя:
– Господи, благослови! Сделай чудо, чтоб это прошло таможню! Господи, прошу тебя! Благослови дело мое!
И вздохнул. Теперь – рукопись. Ни одному человеку в Москве Рубинчик не мог оставить эту рукопись, эти шесть тетрадей – не потому, что никому не доверял, а потому, что не хотел и не мог никого подставить. Если таможенники все-таки разберут эту щетку и найдут пленки, то в поисках оригинала такой рукописи гэбэ обшарит квартиры всех его друзей и всех Нелиных родственников. Нет, он не повторит ошибки Солженицына, который держал один экземпляр своего «ГУЛАГа» у машинистки; когда гэбэшники пришли к ней с обыском, она, зная, что ее ждет, выбросилась в окно…
Рубинчик вышел из гаража.
Низкое небо сыпало волглым, тяжелым снегом. Рядом – слева и справа – был целый ряд таких же кирпично-шиферных гаражей, и, наверно, в десятке этих гаражей хозяева занимались мелким ремонтом своих «Запорожцев», «Волг» и «Жигулей» – меняли масло, что-то чинили, паяли, красили, обменивались запчастями и, покуривая, грелись у небольших костров из мелкого деревянного мусора. Поэтому и Рубинчик без опаски развел небольшой костер – в открытой двери гаража положил на порог кусок жести и, присев на корточки, стал жечь на этой жести свою рукопись, вырывая из тетрадей сразу по восемь – десять страниц.
Грохот железнодорожного состава донесся издали и накатывал все громче, ближе. Вот он и совсем рядом, за гаражами. Рубинчик встал и посмотрел в сторону уходящего на запад поезда. Поверх гаражей ему были видны только крыши вагонов и тепловоза. Тут, уже удаляясь, тепловоз огласил заснеженную округу мощным и протяжным гудком.
– Я слышу! Слышу… – усмехнулся на это Рубинчик.
И он снова присел, вырвал из очередной тетради чуть не половину и сунул в огонь. И, глядя, как быстрым белым огнем горели главы об очередях в ОВИР и отказниках, он невольно вспомнил ту первую мартовскую ночь, когда ему приснилась эта Книга. Господи, как все изменилось в его жизни за эти месяцы! Он уже не сотрудник столичной газеты, не преуспевающий журналист и не участник веселых вечерних попоек. Он – изгой, «левак», «предатель Родины». Но он – автор Книги! Завтра он уедет из этой страны – с ее кислыми снегами, антисемитизмом, площадным матом на каждом шагу и византийскими амбициями светоча всего прогрессивного человечества. И провались ты пропадом, «Россия родная, страна любимая, советский край, моя земля»! Провались ты с твоими соцобязательствами, низким небом с портянку, коммунистическими лозунгами, очередями за пивом, партийной цензурой и процентной нормой для «лиц еврейского происхождения». Там, в Америке, его дети вырастут без комплекса пришлой нации, и уже одно это стоит Вареньки Гайновской и всех привилегий, которые у него тут были. Да и какие то были привилегии? Покупать голландских кур в редакционном буфете? Пить чешское пиво в Доме журналиста? Смотреть американские фильмы в редакционном кинозале? Что еще? Господи, если подумать всерьез – самые элементарные качества нормальной человеческой жизни здесь превратили в привилегии, и за эти крохи, за чешское пиво и финский сервелат, он почти двадцать лет своей жизни писал не то, что хотел, и не так, как мог!
Но теперь – все! Вот его первая Книга. Пусть другие везут на Запад фотоаппараты и коралловые ожерелья, мельхиоровые вилки и картины – он повезет свою Книгу. А там – посмотрим! – храбрился Рубинчик…
Тяжелые московские снежинки таяли в белом огне его маленького костра; никто, ни один из соседей-автовладельцев, не обращал на него никакого внимания; и Рубинчик мирно и спокойно сжег все шесть тетрадей своей объемистой рукописи. А пепел размешал и выкинул по соседству, в мусорную бочку, мысленно спросив себя с иронической усмешкой: «Ну, как самочувствие, товарищ Гоголь?» И действительно, было что-то уж слишком, до обидного будничное в том, как сгорела его рукопись – на куске ржавого железа, в грязном гараже, на глазах у равнодушных московских обывателей. Ну да черт с ними! – сказал себе Рубинчик. Гори они все голубым огнем!
Он вытащил сапожную щетку из тисков, аккуратно скатал со шва еще мягкие крохи столярного клея и кисточкой с лаком залачил этот шов. Прибрал в гараже, подождал, пока лак чуть высохнет, положил щетку на сиденье в машину и, закрыв гараж, с легким сердцем поехал в центр Москвы, в Елисеевский магазин, добывать детям на завтра в дорогу что-нибудь вкусное. Пусть Неля твердит, что «из-за этой проклятой книги» он совсем забыл о детях, он докажет ей, что это не так…
Впрочем, с пустыми руками в Елисеевский соваться не следовало, за просто так там можно купить только любительскую колбасу по два двадцать и карамель – да и то в очереди. Поэтому сначала Рубинчик заехал на Суворовский бульвар, в Дом журналиста. Он уже давно не появлялся в ресторане или пивном баре Дома журналиста по вечерам, чтобы не нарваться на какого-нибудь очередного Красильщикова, но он периодически заскакивал сюда днем на несколько минут и с одной целью – купить билеты на какое-нибудь закрытое «культурное мероприятие». Вот и сейчас он предъявил в кассу свой членский билет Союза журналистов, купил два билета на завтрашнюю премьеру какого-то французского фильма и еще два – на воскресное шоу «У нас в гостях Дом моделей. Моды Славы Зайцева!». Конечно, его так и подмывало спуститься в пивной бар и выпить на прощанье хоть кружку чешского пива с редкими в Москве, но доступными тут, в ДЖ, раками. Но Рубинчик одернул себя: «Некогда, в Вене выпью!»
В два часа дня он был на улице Горького. Было еще светло, но как-то по-зимнему серое и снежно-серое небо, казалось, совсем уже опустилось на крыши домов, как затасканная солдатская шапка на лоб новобранца.
Приткнув машину к грязному сугробу, Рубинчик сунул в портфель столь драгоценную теперь обувную щетку и вошел в Елисеевский. Впрочем, «вошел» – не то слово. Два встречных потока людей, рыщущих по городу в поисках дефицитных продуктов: кофе, фруктов, тех же венгерских кур, финского сервелата и т.д. – встречались в узких дверях магазина, как две вражеские армии, и, завихряясь, таранами пробивали друг друга – одни наружу, из магазина, а другие – внутрь. Ввинтившись с очередным таким тараном в правый торговый зал, Рубинчик оказался сдавленным сразу тремя толпами, окружившими отдел колбас, ликероводочный и кондитерский. В колбасном была только любительская и московская колбаса да сосиски свиные второй категории, в ликероводочном выбор был роскошный – от кубинского вермута до венгерского токая, но очередь эти импортные «чернила» презирала и расхватывала только водку «Московскую», а в кондитерском в преддверии праздника Октябрьской Революции «выбросили» польские шоколадные наборы в немыслимо красивых коробках.
Но Рубинчик не стал ни в одну из очередей, а пробился сквозь толпу в глубину магазина, к двери с табличкой: «Посторонним вход воспрещен». Сразу за этой дверью была лестница вниз, в подвальные склады, а под лестницей находилась комнатка дежурного администратора, и к этой комнатке еще с лестницы стояла очередь так называемых левых, или блатных, покупателей. Они разительно отличались от тех, кто толпился в торговом зале. На них были импортные дубленки, кожаные и замшевые пальто, модные кожаные сапожки до колен и прочий импорт. То была новая московская буржуазия – парикмахерши, адвокаты, портнихи, спортсмены-олимпийцы, продавцы галантерейных и обувных магазинов, гостиничные администраторы и т.п. А приглядевшись, вы могли обнаружить среди них и балерину Большого театра, и кинозвезду средней величины, и хозяина «ямы» Лопахина. Все они несли вниз, администратору, что каждый мог – от бельгийских сапог на меху до автомобильных запчастей. И когда подошла очередь Рубинчика, он, войдя в комнатушку администратора, сказал светски:
– Катюша, здрасти, как поживаете?
Катя, полная администраторша лет тридцати трех, не то любовница, не то племянница соседа Рубинчика по прежней квартире в Филях, вскинула на него пустые глаза:
– А, Лев Михайлович! Здравствуйте.
– Катя, завтра у нас в ДЖ французский фильм, а в воскресенье показ новых мод, Слава Зайцев. Я подумал, что вам это будет интересно… – И он положил ей на стол только что купленные в ДЖ билеты.
– О, спасибо! – сказала Катюша. – Сколько я вам должна?
– Да что вы, Катя! Это же пригласительные билеты. Бесплатно.
– Ну спасибо. – Она спрятала билеты в стол и положила перед собой лист бумаги. – Что будете брать?
– А что есть? – Рубинчик не был уверен, что Катя пойдет в ДЖ, но билеты ей пригодятся – для дантиста, автомеханика, начальника ЖЭКа…
– Да все есть. Вам мясо, рыбу? Или и то и другое?
– Мне, вы знаете, Катя, в дорогу. Я в отпуск еду, с семьей…
Катя посмотрела на него внимательным, долгим взглядом. Вздохнула и стала писать не спрашивая.
– Икру черную – могу дать три банки, не больше. Сервелат – советую взять четыре палки, это не портится. Еще буженину польскую – полкило. Купаты в банках и рулет телячий – по две штуки, больше не могу, это у нас осталось от буфета в Кремлевском Дворце. Рыбу возьмите копченую. Что еще? Мандарины? Яблоки? Шампанское?
– Если можно… – сказал Рубинчик.
Катя быстро протрещала на арифмометре весь столбец цен, который был в ее списке, написала на клочке бумаги общую сумму – 87 рублей 46 копеек – и сказала Рубинчику:
– Заплатите в кассу и отдайте чек в отдел расфасовки.
– Я знаю, Катя. Спасибо.
Он уже повернулся уйти, но она вдруг сказала:
– Лев Михайлович!
– Да, Катя?
– Разве вам у нас плохо было? Вы же все имели…
Рубинчик посмотрел ей в глаза. В ее глазах не было ни издевки, ни партийного презрения к очередному «предателю Родины». А только – укор.
– Катя, у тебя папа жив? – спросил он.
– Да, конечно…
– А мама?
– Да. А почему вы спрашиваете?
– А мои все погибли на этой земле, и все равно даже ты считаешь, что я тут живу у вас. Не у себя. Понимаешь?
– Ну, это я так сказала, случайно, – смутилась она. – Я не имела в виду…
– Имела, Катя.
– Хорошо, имела! – обозлилась она. – Ну и что? Там – война, арабы, наркотики, безработица! Вы что – вы не смотрите телевизор? Как можно везти туда детей?
На это ему уже нечего было сказать.
– Как-нибудь выживем, Катя. Спасибо.
Он пошел вверх по лестнице и услышал у себя за спиной ее тяжелый вздох и искренне огорченный голос:
– Кошмар! Что люди делают!…
Через сорок минут в отделе расфасовки ему достали из-под прилавка два тяжелых бумажных пакета, положили в его авоськи, и Рубинчик стал протискиваться к выходу, как вдруг…
– Варя?
Он не поверил своим глазам – прямо перед ним были огромные, синие, растерянные, испуганные и обрадованные глаза Вари Гайновской.
– Вы? – спросила она почти беззвучно. – Вы не уехали?
– Завтра, Варенька. Как ты живешь? Ты стоишь тут в очереди?
– Нет, я так зашла, просто. Можно, я вам помогу?
На ней было какое-то бежевое, тяжелое – драповое, что ли? – пальто, но не это смутило Рубинчика, а столбняк и тревога в ее глазах и какое-то ожесточение в лице. Словно сквозь ее юную, девичью кожу еще больше проступил абрис суровой княжны с какой-то старой северной иконы.
– Ничего, я сам. Идем отсюда, – сказал он и стал протискиваться к выходу, но она все равно попыталась помочь ему, ухватившись за одну из авосек.
Вдвоем они пробились сквозь толпу на улицу, подошли к его машине. Он открыл багажник и положил в него свои покупки. Было какое-то неудобство, дискомфорт, неловкость во всем – и в том, как она униженно и покорно плелась за ним по улице и через сугроб (почему он не видел раньше, что у нее такая гусиная походка?), и как стояла возле его машины, возвышаясь над ним чуть не на пол головы (а ведь раньше он и не замечал, что она выше его ростом), и как он укладывал в багажник эти пакеты, думая, что, может быть, дать ей что-нибудь – колбасу, икру, шампанское? Но возьмет ли она?
– Лев Михайлович… – сказала Варя.
– Да, Варенька…
– Возьмите меня с собой.
– Варя, ну о чем ты говоришь? – Он закрыл багажник, обошел Варю и открыл дверцу кабины, чтоб сесть.
– Лев Михайлович! – вдруг крикнула Варя в полный голос.
Господи! – подумал он, видя что на них оглядываются прохожие. Этого только не хватало! Нужно пресечь эту истеричку – жестко и сразу!
Но вместо этого он подошел к ней, стоящей у заднего бампера, взял ее за руки и сказал мягко, как больной:
– Варенька, пойми: уже ничего невозможно. Я уезжаю завтра. Ты понимаешь? Будь умницей. Я прошу тебя. Ты будешь, правда?
– Да… – сказала она заторможенно.
– Ну и молодец. Счастливо! – И он с облегчением чмокнул ее в холодную щеку, на которой почему-то даже не таяли снежинки.
И быстро сел в машину, захлопнул дверцу и завел мотор.
И вдруг, когда он уже отпускал педаль сцепления и тронул машину, рядом с ним, слева, что-то рухнуло в снег, и белые руки упали на стекло дверцы.
– Лев Михайлович!
Он похолодел – Варя стояла на коленях, в грязном снегу, ее руки скользили по стеклу его машины, а все, кто шел по тротуару, замерли и воззрились на эту сцену.
Он ударил по тормозу, выжал сцепление, правой рукой перевел рычаг скорости на нейтральную, а левой уже опускал стекло в дверце.
– Прекрати истерику! Встань! – сказал он жестко.
– Лев Михалыч, я… я беременна, – прошептала она.

 

В это время совсем в другом конце Москвы, в высотном доме на Котельнической набережной, в большой академической квартире царила совершенно иная обстановка. Здесь гремела музыка, шампанское хлопало пробками в лепной потолок, и десятки знакомых и мало знакомых друг с другом людей, пришедших проводить Анну Сигал, поднимали прощальные тосты, ели бутерброды с икрой и семгой, говорили какие-то нелепые торопливые слова, «на всякий случай» совали Анне телефоны своих зарубежных знакомых и слонялись по квартире, бросая любопытные взгляды на остающегося в России мужа Анны Аркадия Сигала и слушая Александра Галича, тоже бывшего друга Анны, который вплывал теперь в московские квартиры на радиоволнах «Свободы»:
Когда я вернусь, ты не смейся, когда я вернусь,
Когда пробегу, не касаясь земли, по февральскому снегу…

А в ногах всех этих Аниных друзей, подруг и знакомых нервно носился по квартире золотистый эрдельтерьер Чарли. Его собачье сердце чуяло какую-то беду, как чуют собаки и кошки надвигающееся землетрясение. Но и ложась на пол, чтобы всем телом соединиться с высотным домом, как с гигантской мембраной, Чарли не мог обнаружить никаких признаков подземных толчков. А тем не менее беда приближалась – он видел это в печальных глазах своего хозяина, в неестественной громкости голоса хозяйки, в ее излишней жестикуляции и еще в том, что все женщины, которые обнимали его хозяйку, мазали ее лицо своими красными губами и заполнили всю квартиру своими резкими запахами – почти все они держали в себе какое-то странное чувство, которое пес никак не мог считать дружеским. И, сбитый с толку тем, что хозяйка целуется с этими ядовитыми подругами, пес метался по квартире, стараясь уследить за тем, чтобы эти странные гости хотя бы не разворовали квартиру.
Постоянно звонил телефон.
Анна снимала трубку, говорила кому-то очередные «спасибо!» и «обязательно!» и не успевала положить трубку, как телефон звонил снова.
– Анна Евгеньевна?
– Я… – Анна настолько не ожидала услышать этот голос, что у нее даже голос просел, и чуткий Чарли тут же замер в боевой стойке.
– Я думаю, вы узнали мой голос…
– Да, конечно. Слушаю вас… – сухо сказала Анна.
– О, не беспокойтесь. Это неофициальный звонок. – Голос Гольского явно усмехнулся ее настороженности. – Я хочу сказать вам спасибо за помощь и пожелать счастливого пути. Вот и все.
– А! Спасибо… – Голос у Анны восстановил свою обычную живость и полноту звучания, и Чарли тут же успокоился, ткнулся ей головой в бедро. Анна машинально почесала пса по лобастой голове.
– А почему вы едете поездом? – спросил голос в трубке. – Ведь самолетом проще.
– У меня собака. «Аэрофлот» требует везти ее в клетке и усыплять. А я не хочу. Потому мы едем поездом.
– Но имейте в виду: в Бресте у нас строгая таможня. И я вам не могу там помочь.
– Спасибо. Я и не рассчитывала. Я не везу ничего такого…
– О, я не в том смысле. Я вообще. Вас кто-нибудь провожает? Я имею в виду – до Бреста?
– Нет. А что?
– Ничего… Там большие очереди.
– Я знаю. Ничего. Спасибо за беспокойство.
– Н-да… Ну что ж… Еще раз счастливого пути…
– Спасибо.
* * *
Гольский повесил трубку на рычаг автомата. Рядом, в нескольких шагах от темной телефонной будки, на углу Горького и Готвальда, его светлая «Волга» тихо урчала невыключенным двигателем. Но Гольский не вышел из будки, а стоял в ней, держась за трубку, как за поручень в трамвае или, точнее, как за последнюю нить, связывающую его с Анной Сигал. Уже давно, больше месяца, он боролся с этим искушением позвонить ей, попросить о встрече. И он победил себя – почти, до этого последнего дня, когда уже и заикаться о встрече нелепо. Она уезжает! И это хорошо, это прекрасно, потому что ее отъезд, только ее отъезд спасет его. А иначе…
Это было весь этот месяц. И неделю назад, и три дня назад, и вчера, и даже несколько часов назад во время этой проклятой демонстрации еврейских отказниц Гольский думал об Анне. Она жила в его мыслях постоянно – днем, ночью, за обедом в офицерской столовой в Ясеневе, в машине, на оперативках, на улице и даже в постели, которая теперь, с помощью Анны, а точнее, с помощью ее врача, стала опять двуспальной. Да, даже занимаясь сексом с другими, Гольский думал об Анне Сигал – ревниво и самоистязательно. Два месяца назад, когда в ресторане «Армения» Гольский сказал Анне о возможном приезде Максима Раппопорта, он не врал. Этот Раппопорт и там, в Америке, раскрутился так, что сам министр нефтяной промышленности позвонил в КГБ с просьбой впустить этого Раппопорта в Москву для переговоров о срочных поставках бурильных станков из Техаса. И если бы Гольскому удалось завербовать Анну, то этот Раппопорт, вполне возможно, стал бы поставлять в Москву не только бурильное оборудование. Однако все обернулось совсем иначе, и теперь Анна сама едет к этому Раппопорту.
Но, черт возьми, почему у такой красивой женщины все мужчины – евреи? И почему вообще все красивые русские бабы – с жидами? И почему его, потомственного дворянина, русского до двадцатого колена, всегда волновали и манили еврейки? Неужели действительно, как сказал Игунов, это только голос крови и свойственное всем русским мужчинам генетическое желание отомстить за скифских женщин, которые были наложницами хазарских царей?
Но ведь Анна не еврейка. Объяснять, как это делают обычно, влечение русских женщин к евреям и огромное, непропорционально высокое количество смешанных русско-еврейских браков только тем, что евреи не пьют, смешно. Во-первых, и евреи пьют, а во-вторых, среди ста миллионов русских мужчин еще можно найти хотя бы миллион непьющих. То есть как раз столько, сколько в стране мужчин еврейских. Но почему именно эти трезвые русские мужчины женятся на еврейках?
Гольский хотел бы поговорить на эту тему с Анной. Но…
Он усмехнулся даже мыслям об этом. «Между Россией и еврейством существует взаимное влечение и предустановленная связь…» – так, кажется, сказал этот отец Сергий, которого цитировал пьяный Игунов…
Но тогда чем же мы занимаемся – тот же Игунов, Еврейский отдел, Старая площадь? Отталкиванием? Зачем?
То есть он, Гольский, знал зачем. У антисемитской кампании, которая идет полным ходом, две задачи: отвести на евреев недовольство народом партийной номенклатурой и заодно обвинить Брежнева в прожидовстве. Андропов ищет повод свалить Брежнева, и, если бы Брежнев под давлением Запада остановил антисемитскую кампанию, Брежнева тут же обвинили бы в сговоре с сионистами. Но старик, видимо, понимал эту игру и в ловушку не попадался.
«Однако все это тактические, временные задачи!» – вдруг с тоской подумал Гольский. И если хорошенько поскрести любого из «специалистов по сионизму» – вплоть до самого Игунова! – то выяснится, что весь их антисемитизм держится на фрейдистском комплексе: у одного первая любовь была еврейкой, но отвергла его ради другого мальчика; у второго в розовом юношестве русская подружка ушла к еврею; у третьего мама имела еврея-любовника; а четвертый был двоечником в школе и до ненависти завидовал евреям-отличникам. С годами этот комплекс вырос, стал профессией и идеологией…
Но ведь «дары и избрание Божие неотменны»!
Чем же мы занимаемся?
Гольский вздохнул, оторвал руку от телефонной трубки, вышел из будки и по скользкому тротуару прошел к своей «Волге», сел к рулю. В машине было тепло, а на переднем сиденье справа от руля, уютно поджав к подбородку свои длинные ноги, сидела Валюша, секретарша генерала Кузмичева. Гольский хотя бы этим сквитался с Игуновым за его тыканье и барский тон. Тем паче это было нетрудно – за двадцать минут разгона еврейской демонстрации Игунов практически один выпил бутылку «Наполеона» и уснул за столом Кузмичева с бокалом в руке. Кузмичев – по долгу хозяина – остался стеречь его пробуждение, а Гольский, проходя через приемную генерала, предложил Валюте «подбросить» ее домой. Она коротким, но внимательным взглядом посмотрела ему в глаза и тут же стала обувать свои длинные ноги в высокие меховые сапожки.
Теперь эти сапожки с расстегнутой донизу молнией лежали на полу машины. Два месяца назад, до разговора с Анной в ресторане «Армения», Гольский был уверен, что он уже никогда не будет возить таких девочек в свою квартиру и постель. Но сейчас, когда с помощью простого эректора он вернулся к жизни (или это влюбленность в Анну вернула ему потенцию?) и когда очередная Валюша была на пути к его ложу, он почему-то опять, как прежде, ощутил в себе глухую и отчаянную пустоту. Господи, вдруг подумал он, да что я мучаюсь? Ведь это так просто и нормально бросить все, рвануть в Брест и встретить там Анну цветами, букетом роз. И сказать какие-то слова, и признаться в том, что влюбился, как мальчишка, и поехать с ней в Вену, в Рим, в Нью-Йорк и даже в Иерусалим! Господи, почему какие-то мальчишки-пограничники имеют право остановить его на границе? И по какому праву эти брежневы, романовы, андроповы и черненки поставили эти чертовы границы – с колючей проволокой, пахотной полосой и автоматчиками на каждом метре? Разве не дал нам Бог – каждому и персонально – всю землю, целиком? Так кто же и по какому праву отнял у него, Гольского, полмира? Почему он служит им, алкашам, которые не начинают рабочий день без стакана коньяка? Он – Гольский, российский дворянин!…
– Поехали, Роман Михайлович! – нетерпеливо сказала Валюта.
Гольский посмотрел на нее. Ее синие фарфоровые глаза не были замутнены ни одной мыслью, ее юные губы были приоткрыты в нетерпеливом предвкушении земных удовольствий, ее грудь упруго и молодо выпирала сосочками под блузкой, а ее длинные ноги были видны под распахнутой дубленкой до узких трусиков.
Гольский сглотнул сухой и горький ком в горле. Сейчас он привезет эту блядь в свою холостяцкую квартиру, напоит шампанским, разденет, заправит эректор и будет драть ее до утра, вздрючивая себя лошадиными дозами коньяка и тоски. А Анна будет складывать чемоданы, прощаться с друзьями и завтра в это время уже уедет на Запад. Навсегда. К какому-то жиду Раппопорту. И ничего тут не сделаешь, ни-че-го…
– Ну поехали, Рома… – снова капризно сказала юная дива.
– Н-да! – горько сказал Гольский больше самому себе, чем этой девочке. – Поехали!
Он включил «дворники» и тронул машину. «Волга» вошла в автомобильный поток, который двигался вверх по Горького, под арку огней с лозунгом «ПАРТИЯ – НАШ РУЛЕВОЙ!». Какое-то такси на полном ходу обошло и подрезало «Волгу» Гольского, швырнув ему на лобовое стекло комья снега и песка, которым в Москве старательно посыпают центральные улицы во время снегопадов. Обозлившись, Гольский тут же нажал педаль газа, чтобы догнать и тоже подрезать этого мерзавца, но за Большой Грузинской такси круто ушло вправо, под мост и повернуло к Белорусскому вокзалу.
Гольский выругался, расслабился и правой рукой взял Валюшу за коленку. И, не почувствовав от этого никакого возбуждения, вдруг подумал: «Но почему же Анна меня волнует? Может, она нерусская?»

 

Тем временем такси, которое так нагло обогнало Гольского под лозунгом «ПАРТИЯ – НАШ РУЛЕВОЙ!», вынырнуло из-под моста и тормознуло на привокзальной Белорусской площади.
– Белорусский! – сказал таксист, обернувшись к своим пассажирам. – Десятка с вас!
Борис Кацнельсон, не споря, заплатил шоферу десять рублей и сказал Наташе:
– Пошли, Натик…
Вдвоем они вытащили из машины четыре огромных чемодана Бориса и, надрываясь, понесли их в зал ожидания.
– Помочь? Рубчик за чемодан, – сказал им носильщик с тележкой.
– Не надо, – кивком головы отмахнулся Борис и опустил два своих чемодана возле свободной скамейки в глубине зала ожидания. Наталья подтащила сюда еще два.
До отхода брестского поезда было еще восемнадцать часов, и они сели на скамью, обнявшись и держа ногами свои чемоданы.
Назад: Глава 18 36 часов до отъезда
Дальше: Глава 20 Кембриджский документ