Заутреня
Ранняя и дружная весна прекрасна в мечте, но живет не для меня: мне с такой весной не справиться, она прошумит, а я останусь ни с чем. Затяжная весна с возвратными морозами, – вот это по мне. Когда затянется весна, я думаю: ну уж, если не совсем ладно, то мне-то и вовсе простительно. И когда среди ненастья, морозов и бурь проскочит райский денек, так обрадуешься, что о себе и забудешь. А в этом и есть секрет всякого настоящего счастья – совсем забыть о себе…
Были день и вечер и утро этой незапамятной затяжной весной, когда вокруг стало понятно, для чего было столько бурь, дождей и морозов: все это было необходимо, чтобы создать такой день.
Я нанял извозчика ехать по шоссе до Мараловой гати, чтобы потом пройти верст десять пешком по непроезжим местам и встретить утро на пойме. Люблю пойму весной воды, но только очень немногим охотникам и натуралистам мог до сих пор рассказывать о болотных концертах, и то без удовольствия себе самому: редкий охотник не спросит: «А сколько убил?» – редкий натуралист не придерется к рассказу с точки зрения какой-нибудь своей орнитологии или зоологии. А просто музыкальный человек, любитель концертов, театров, стихов – понятия не имеет о пойме и ее болотных концертах. Кому, правда, захочется в болотных сапогах, с риском окунуться в грязь по шею, пройти какую-нибудь Маралову гать?
Маралова гать – это прутья, настланные по болоту, но прутьев теперь почти и не видишь: черная бездна грязи, и в ней плавают обломки передавленных коровами палочек. Нужно становиться ногой на одну из таких палочек, которая, утопая, сама себе находит другую, третью, и вместе они не дают ноге совсем провалиться. Ходить можно только очень опытному или доверчивому человеку; недоверчивый подойдет и не тронется с места. Приезжие московские охотники, которым раз в год не жалко истратиться, за большие деньги нанимают себе извозчика: всегда есть дурак, жадина, рискующий за какие-нибудь двадцать рублей погубить свою лошадь. Я нанял себе экипаж только до гати.
Леса шоколадные, от земли поднимается марево; хозяйственно, не делая ни одного лишнего движения, цапля летит над полями. Такая ширь, такой простор открылся за городом! Но лошадь остановилась. Степан посвистел. Лошадь ничего не сделала. Он понукал. Лошадь ни с места.
– В чем дело?
– Чересседельник высок.
Слез и поправил.
Лошадь не трогалась. Прохожий сказал:
– Дай ей хорошенько.
– Нельзя, – ответил Степан, – все поломает, а все равно не пойдет.
– Ну, проведи.
– А ты сам попробуй.
Прохожий потянул и не стронул.
– В чем же дело?
Степан ответил:
– Затрёкалась.
Прохожий сказал:
– А если затрёкалась, надо бить по передним ногам.
Подошли плотники и пильщики с продольными пилами, сели у канавы отдыхать.
Кто-то из них спросил, глядя на лошадь проницающим взглядом:
– Что ей подеялось?
– Затрёкалась баба, – ответил Степан.
Один плотник поднялся, решительно взял под уздцы, потянул с криком и гиком. Лошадь попятилась, оглобли стали под углом к экипажу. Я вышел и сказал:
– Ничего не выходит.
– Ни мур-мур, – ответил Степан.
– Надо бить по передним ногам, – снова подал голос первый прохожий.
Но плотники посоветовали:
– Остепенитесь, посидите, скоро цыган подойдет, цыган стронет.
Все сели у канавы, свернули по козьей ножке и закурили.
Плотники долго рассказывали, откуда идут, на что надеются. Докурив, Степан спрашивает:
– Далеко ли цыган?
– В Ивановском трактире чай пьет, – ответили плотники.
– Так бы и сказал! – осердился Степан. – Он, может быть, там целый день пропьет – дожидается ли другого цыгана или что высматривает, – а ночью пойдет по делам.
– Я говорю, – вмешался прохожий, – верно, все равно и цыган это скажет, я от них и слыхал: надо бить по передним ногам.
Степан подал кнут.
– Ладно, все надо испробовать.
Прохожий взял кнут, стал рядом с лошадью, сделался страшно серьезным, спросил лошадь:
– Не кусала тебя вошь за ухо?
Лошадь молчала.
Он тихонечко стал подхлестывать по жилкам и каждый раз спрашивал:
– Не кусала тебя вошь за ухо?
Лошадь дрожала. Подогнула одну ногу, подогнула на смену другую, обе подогнула и упала на коленки.
– Не кусала? – громко крикнул хирург и со всего маху ударил по крупу.
Лошадь вскочила и вдруг бросилась в сторону. Через мгновенье тележка лежала на боку с поломанными оглоблями, мой дорожный мешок с провизией со дна полной канавы пускал пузырьки.
Пришел цыган. Оглядел лошадь. Она мелко дрожала, и от нее валил пар.
– Не была ли она на Мараловой гати? – спросил цыган.
Степан ответил:
– Была-то была…
– Кончай дело, – сказал цыган. – Не пойдет нипочем.
Вспоминая, как сам, бывало, стоял перед гатью в нерешимости, я все понимал. Надо иметь какую-то младенческую доверчивость к бездне: что плавающий в грязи сучок опустится под ногой на другой, сыщет себе третий и нога утвердится. Недоверчивый так и будет стоять. Лошадь вспомнила гать прямо за городом, и ей представлялось теперь, что стояла она перед ужасною черною бездной.
Вытащив из канавы свой дорожный мешок, я отправился пешком, только чтобы послушать на пойме любимый мой птичий концерт.
Я проснулся до рассвета. Лень было протянуть руку, чиркнуть спичкой и посмотреть на часы. Но дрожащий от звуков пойменный воздух или земля по доскам пола и по ножкам кровати передали мне на подушку один звук и я догадался, что во мраке ночи начался первый свет и, значит, на часах теперь половина второго. Я проверил звук, сосчитав его до четырех: четыре – и оборвалось. Потом опять началось; я сосчитал до пяти. Не было никакого сомнения, это ухала выпь в зарослях поймы. Хозяин вышел задать коню овса: мы с ним сегодня дальше поедем. В тот момент, когда дверь отворилась, я успел расслышать последнюю вопросительную фразу токующего тетерева. Он токует для новичков непонятно, кажется – просто бормочет, но для меня он отчетливо выговаривает:
– Обор-ву, обор-ву.
– Кру-ты перья, кру-ты перья!
Пропев это, он спрашивает противника:
– Кру-ты перья?
Чмокнет и опять:
– Обор-ву, обор-ву…
Петух меня вызывает. Я не могу, услышав это «оборву», оставаться в покое. Быстро натянув сапоги и накинув куртку, выхожу на темный двор, мимо коня и коровы пробираюсь к выходу на огород, на гумно и дальше…
Из-под синего видна полоска зари. Замираю под звуки молящихся птиц: на небе рассыпаются барашком сотни бекасов; на земле, где-то очень близко, священнодействует тетерев; трудится, ухая, как бык в пустую бочку ревет, тоже по-своему любит и молится выпь.
Не буду скрывать, я тоже, обращенный в ребенка, пытаюсь прочесть «Богородицу», но скоро, выискав в ней непонятное мне в детстве слово ее плодчерева, повторяю молитву вкратце за птицами:
– И благословен…
Какой-то:
– Плод-че-ре-ва…
Кряковые утки кричат, селезни чвакают. Мало-помалу показывается белый, как накрахмаленный очень туго, подхвостник тетерева, и наконец весь он виден, ходит кругами, подняв свою лиру, пригнув к земле голову с красным цветком, неустанно твердит:
– Кру-ты перья, кру-ты перья?
И я вслед за ним:
– Плод-че-ре-ва, плод-че-ре-ва?
Потом журавли дали сигнал. Этот их пронзительно-радостный клик на восходе нельзя передать прямо словами, но это все равно, как если бы по-человечески таким же их голосом крикнуть:
– По-бе-да, по-бе-да!
Брызнуло золотом света само солнце, и тогда все журавли хором ударили:
– Победа, победа!
Я замер в ознобе восторга. Я хорошо помню, отчего это случилось со мной: тень прошла во мне от «последней рассеянной тучи», луч пронзил меня и с ним: «Вот теперь это прошло уже навсегда!»
Солнце поднялось над поймой, а леса так и остались синими.
Хозяин вышел на двор. Конь наелся овса и как из пушки ударил.
– Будь здоров! – ответил хозяин коню.