Книга: Том 3. Журавлиная родина. Календарь природы
Назад: XIV Клавдофора
Дальше: XVI Старухина тропа

XV
Маралово

Ночная фиалка
Нерль проскакала над брошенным мной кусочком, но во время скачка над хлебом что-то почуяла. Вскоре умная ее голова заработала, она остановилась, задумалась и поняла: съедобно-пахучее осталось назади. Тихо, непрерывно играя ноздрями, собака вернулась назад и сразу нашла мой кусок. Я повторил еще опыт, Нерль опять проскочила, опять задумалась, но потом потянула в другую сторону и там нашла дрянь, есть которую запрещаю ей из опасности заразить ее часто живущими в человеке глистами. Отозвав собаку, я сел на пень отдохнуть, ко мне пришел лесник, и я целый час выспрашивал у него о деревне, где бы много было дичи для натаски собак. А потом, когда мы с ним разошлись и я сказал, отпуская собаку, – «вперед», она бросилась к тому месту, где была дрянь, и успела, к моему отвращению, не только отъесть, но и облизнуться. Значит, пока мы с лесником битый час говорили, она все это время мечтала съесть то, что нам представляется мерзостью. Как тут было не задуматься, – почему им нужно это, а мы часто с такой же страстью ищем аромата цветов. Кроме пчел и шмелей, никаких животных не наблюдал я в природе, чтобы кто-нибудь из них останавливался и обнюхивал цветы. Собаки на траве и в цветах ищут только запахи выделений пробежавшей около птицы или зверка. Мне думается, отвращение к запаху пота и других выделений мы получили именно от пристрастия к аромату цветов, но откуда у нас явилось это пристрастие?
Девственные, трудолюбивые пчелы, имеющие дело вечно с цветами, ненавидят запах животного пота до того сильно, что на источник ненавистного запаха бросаются и погибают, вонзив в него жало. В раннем детстве это пчелиное чувство было у меня так сильно, что я и теперь пчел по себе понимаю. Я рос в саду и к цветам чутье имел до того сильное, что, как собака, на расстоянии мог вычуивать желанный цветок, травинку и находить их. Раз караульщик сада, пьяный, сказал мне, мальчугану, что сегодня ночью он был с моей няней. Я тогда еще в этом ничего не понимал, но он показал мне одну штуку, я смутно почуял какую-то мерзость, невыносимое оскорбление и со всего маху огромным, почти в голову, яблоком хватил по лицу караульщика. Конечно, я жестоко поплатился, но зато на всю жизнь понял по себе, почему пчела, не щадя своей жизни, вонзает жало в источники животного пота. Конечно, возможно, что натуралист и отвергнет в этом случае догадку мою по себе, и это очень хорошо, если у него есть доказательства, но если нет доказательств, то метод мой догадываться о жизни природы по себе может играть в науке роль разведчика. Запах цветов возвращает меня к самой первой любви глубочайшего детства, когда половая любовь была невозможна. Есть, конечно, и среди цветов некоторые, возбуждающие животные страсти, но это – уроды и доказывают только общность происхождения животного и растительного мира. Может быть, и люди получили радость аромата цветов от каких-нибудь своих уродов, не способных к производящей любви? У жасмина вовсе порочный запах, и, на мое чутье, обыкновенная наша лесная ночная красавица скрывает в себе животную сущность, особенно под конец, когда исчезнут все признаки весны и начинается лето. Она как будто и сама знает за собой этот грех и стыдится пахнуть собой при солнечном свете. Но я не раз замечал, что когда ночная красавица потеряет первую свежесть, белый цвет ее потускнеет, становится чуть-чуть даже и желтоватым, то на этих последних днях своей красоты она теряет свой стыд и пахнет Даже на солнце. Тогда можно сказать, что весна этого года совсем прошла и такой, как была, никогда не вернется.
Я неплохо себя чувствую, когда проходит последняя тревога весны, страх перед этим концом оказывается совершенно напрасным: мне только хочется остановить свое беспокойное движение, устроиться где-нибудь прочно, не разлучаясь в то же время с природой. Тогда я выбираю себе небольшую деревню в местности, удобной для натаски собак, и селюсь в ней. Иногда я очень далеко отхожу в поисках дичи, но каждый вечер возвращаюсь в ту же избу, ложусь в ту же постель, пишу больше и больше. Весенний аромат цветов гонял меня из стороны в сторону, он делал меня бродягой. Теперь я свой навоз отдаю хозяину двора вместе с его животными. Точно так же, вероятно, и все люди осели из необходимости сохранить свой навоз, и земля оттого потемнела.
Сегодня я вышел для маленькой прогулки с собакой, взял в руку ночную красавицу, понюхал при солнечном свете. Она сильно пахла. Я сказал: «Довольно бродить, весна прошла». И стал искать себе постоянное место для углубленного изучения своей Клавдофоры.

 

При всем желании никак невозможно сохранить мне здесь название той деревни, где в это лето я устроил себе оседлость. Пусть все останется, как было, но название деревни я возьму из другого уезда. Кто знает? Теперь столько грамотных, что книжка моя легко может попасть на место своего происхождения, и если там заметят, что я переставил два дерева или при создании ячейки предвечных характеров привлек двух-трех из другого села, дело мое в этой деревне пропащее, непременно я в ней прослыву треплом, как бывает со всеми деревенскими поэтами на их родине. Я взял Маралово из того уезда, где жил один чудак ученый, очень похожий на героя Пиквикского клуба: по названию Соболевка он догадывался, что в этом уезде некогда жили соболя, по Хомякову о хомяках, по Боброву о бобрах, а в Маралове по его работе выходило, что некогда тут жили благородные олени, маралы. Не помню, в каком это селе мы, однажды направляясь в Маралово, остановились у росстани подумать, по какому развилку нам ехать дальше в Маралово. На дощечке было написано два пути, повыше была дорога в Голоперово, пониже непонятное мне: оволарам в агород, и неграмотный ямщик объяснил, что как раз эта нижняя надпись и означает дорогу в Маралово. Конечно, подумав, я и сам бы разгадал эту шараду, но случилось, вместе с окружившим меня народом подошел автор надписи маляр, или, как по удобству произношения в деревнях говорят, марал. Тут сразу я догадался, откуда явилось Маралово, и автор сам объяснил мне происхождение надписи «дорога в Маралово» с обратными буквами: «оволарам в агород», дорога шла влево, и маляру захотелось, чтобы, расположив буквы налево, указывать тем самым дорогу. Изобретатель, деревенский марало, очень гордился своей надписью, но я не мог удержаться от смеха.
– Здорово пишут, – сказал мне ямщик, и мы покатили влево по буквам в Маралово.
Теперь переношу это Маралово оттуда сюда и начинаю в нем устраиваться жить, учить собак и писать. Трудно в первое время тем, кто не живал в приболотных деревнях: мухи, слепни, комары, потыкушки, или монахи, всякий гнус. Но за множество лет я к ним приспособился, в жару не выхожу, и то больше потому, что не выносит собака слепней, а комаров до некоторой степени могу выносить. Хуже всего для меня это – домашние мухи, особенно к осени, когда они, как пчелы, начинают жилять. От домашних мух и комаров жена привезла марли на окна; с хозяйской половины, однако, так и валит мухота, но и тут мы приспособились. Берем обыкновенный большой мешок, сшитый конец его привешиваем за тот крючок, где обыкновенно висит лампа, а открытый свешивается над самым столом, с тарелкой простокваши, густо посыпанной сахаром. Чтобы отверстие не сжималось, мы распираем его накрест палочками, и мухи, поев простокваши, садятся спать на внутренние, полутемные стенки мешка. Вечером внизу мешок быстро перехватывается и с целым роем гудящих мух помещается в печь, на освобожденный крючок вешается лампа, и тут я пишу, а жена тоже чем-нибудь занимается у того же стола. Поутру Папаня, хозяин наш, высыпает мешок с мертвыми мухами курам, я потом снова привешиваю его на место лампы, а хозяйка Анисья Ефимовна затопляет печь и приглашает жену мою вместе хозяйствовать.
У нас с этой семьей знакомство старинное, это я помог Папане, по недоразумению лишенному голоса, восстановить свои права гражданина. Все дело было в том, что в Маралове люди расслоились особенно: на городских и коренных деревенских. Было время, когда самые способные приладились к городу, а в деревне выстроили себе отличные дома и являлись сюда только погулять в годовые праздники. Завидно было смотреть на эти дома коренному деревенскому человеку, кто не смел подняться на лучшую жизнь и оставался в болотах! В революцию счастливые были низвергнуты из столицы в болото и лишились избирательных прав: повар имперского государственного банка, трактирщик, кондитер, красильщик и дамский угодник, скорняк, великий мастер из дохлых баранчиков делать дамам мерлушковые саки. Способные люди быстро оправились, кондитер одно время был даже предвиком. Но Папаня прошел тяжкую долю в мучном лабазе, был робок, до крайности честен и очень слаб на вино. Мне пришлось его выручать, и теперь он восстановлен в правах гражданина. Почти как все крестьяне Московской губернии, Папаня говорит на двух языках, один чисто деревенский, другой ломаный, газетно-городской. Я упросил его говорить со мной чисто по-деревенски. Он согласился и только в исключительных случаях не выдерживает, хотя всегда спрашивается:
– Разрешите сказать с точки зрения?
Раз было, мы говорили с ним о злоупотреблениях в нашей кооперации. Он взволновался, не выдержал и спросил:
– Разрешите…
– Валите! – ответил я.
И вот как он загнул с точки зрения:
– Моральный человек в наше время вовсе запутался в паутине.
Я спросил:
– А что это значит: моральный человек?
– Это вы сами знаете, – ответил Николай Карпыч. – Деревенский человек способен только на одно дело, и, когда ему дают другое, – он путается. Вот у вас собака по бекасу ходит, – умственное дело! Если она по бекасу идет, то можете приучить ее и по грубому делу, по зайцу или по волку. Так ли я говорю, можно птичью собаку приучить по волку ходить?
– Пусть будет так.
– Хорошо, пусть будет, а ведь ту собаку, которая на волка определена, нельзя приучить по бекасу? Вот так и крестьянин – это собака по волку, а торговый человек идет по бекасу и, значит, способен на все.
И стал рассказывать, как мальчиком привели его к хозяину лабаза и он поступил туда по экзамену.
– В лабаз по экзамену?
– Экзамен был на обеде. Хозяин позвал нас, двух мальчиков, к себе на обед и смотрел, как мы едим. После обеда говорит моему товарищу: «Ступай, ты мне не удобен, вяло ешь».
– Не выдержал экзамена?
– Не сдал. А мне сказал: «Оставайся, ты весело ешь, значит, на все способен, ты человек моральный».
Пятнадцать, двадцать рублей, которые оставляю я на охоте в семье Папани, для них большое подспорье. За мной ухаживают, но, люди очень хорошие, все полагают, чтобы скрыть свой интерес. Перед самым отъездом, когда я расплачиваюсь, Папаня непременно исчезает, и деньги отдаются Анисье Ефимовне. Всегда она отказывается от лишнего, потом и возьмет. А везет меня Сережа, их сын, двадцатилетний паренек, дочка есть у них – девочка Шура, лет пятнадцати, славная, все они очень милые люди. Прощаюсь я по-родственному, но Папани при этом никогда не бывает. Мало-помалу догадался я, отчего всегда везет меня Сережа и отец при расставании прячется. Папаню нельзя одного с деньгами в город пустить. Семья дружно оберегает его от беды. Конечно, он прячется из опасения, что я дам ему деньги, сын грубо ввяжется, жена заплачет.
Так было много раз, но вот случилось, в последнюю мою поездку я пришел к последнему моему обеду, и не Папаня, а все другие спрятались. Он сам доставал из печи горшки, нес тарелки, резал хлеб. После обеда он запряг лошадь, оделся для поездки со мной в город.
«Взбунтовался или исправился? – думал я. – Если исправился и поедет со мной, то надо деньги теперь же отдать, чтобы избавить его от искушения в городе: он, конечно, оставит их здесь. Но что, если я отдам деньги, а он не исправился и лишь взбунтовался?»
После некоторого раздумья и промедления в надежде, что те придут, а Папаня скроется, я наконец деньги отдал. Тогда я стал смотреть в зеркало, будто мне надо оправиться. В зеркале мне было видно, как Папаня открыл ящик комода, вынул оттуда большой кожаный кошелек, и, когда открывал кошелек и опускал туда мои деньги, видно было, что там еще были деньги, и довольно много, вероятно все деньги семьи. Потом Папаня запер комод и ключ положил на видное место, чтобы домашние нашли сразу после отъезда.
Я был очень рад; так это редко бывает на свете: Папаня, конечно, исправился.
Надолго ли?
Прямо с приезда в Маралово мы не посмели спросить об этом Анисью Ефимовну, она только сказала нам:
– Папаня на мельнице.
Это был почти что ответ для тех, кто знает деревенскую жизнь. Нет испытания большего для пьющего мужика, чем поехать с рожью на мельницу. Случается, не только рожь сплавляют, но и лошадь уходит неизвестно куда. Нам не оставалось никакого сомнения: если Папаня на мельнице, то, конечно, исправился. Вскоре же он и сам приехал, обрадовался мне и со мной возможности как-нибудь дорваться и наговориться на языке людей образованных с точки зрения. После первых приветствий он так и сказал:
– Все зло в людях от необразования.
Анисья Ефимовна вначале ничего не заметила, но когда он внезапно высказал эту мысль: «зло от необразованности», внимательно на него посмотрела, уверилась и сказала:
– А не от пьянства у нас все зло?
Тут надо бы помолчать, но Папаня принял обратное решение: скрыть свое состояние согласными с женой словами. Он сказал:
– Да, конечно, и от пьянства. Надо нашему народу образование дать, пьянство уничтожить, и тогда будем жить мы все хорошо.
Мрачным голосом и махнув рукой на пропащего, Анисья Ефимовна, глядя в упор мужу в глаза, сказала:
– Да, хорошо!
Папаня очень струсил и вздумал поправиться:
– Ну, не скажу совсем хорошо, где нам, а средне будем как-нибудь жить.

 

Ужасно, что деревенский ток помещается как раз против пятистенки Папани. Вся деревня в одноличку, против каждого дома через дорогу посажено дерево: у одних липа, у других просто ветла. Дворянская липа, конечно, у прежних патрициев, кто жил в городе, у плебеев ветла. Деревья кронами сошлись, и эта зеленая стена, я так понимаю, защищает сенные сараи на той стороне от огненной вспышки в деревне. Иначе и понять нельзя, потому что сараи стоят на значительном друг от друга расстоянии, а избы вплотную друг к другу. Налево от нас на веревочке между деревьями висит вместо вечевого колокола большой пустой стакан от двенадцатидюймового снаряда, по нем председатель бьет, созывая сход, палочкой, и вече, собираясь, рассаживается на бревнах, до блеска отполированных мужицкими штанами. Если открыть окно, мне слышно от слова до слова все, что бывает на вече. Отступя от вече, тоже между деревьями, как раз напротив моего окна, небольшая часовенка с иконой святого князя Владимира. Раз в год в часовенке служат молебен сразу и князю Владимиру, и в память избавления от какого-то мора в незапамятные времена, тоже в случае засухи просят дождя, а если дождь, молятся от потопа. В болотах тем хорошо, что почти никогда не бывает засухи, и потому тут молятся больше о ведреных днях, растворении воздухов и умножении плодов земных. Сюда же и весь скот собирают и кропят святой водой. Но это бывает раз в год, а каждый день вечером на лесенке и бревнах у часовни собирается деревенский ток.
Нюша Фуфаева в этом деле первая хороводница. В сиротском доме этой девице выпала доля быть старшей в семье, и так сложилось, что выходить замуж стало невыгодно, или, может быть, из сиротского дома никто и не брал. Перешла девица, но зато берет теперь силой своего необыкновенно резкого голоса. Только потемнело, в вечерней прохладе комар на короткое время дал передышку, и мы решились открыть окно, к часовне пришла Нюша и принялась токовать. В ответ на ее частенькие песенки на другом конце послышались звуки гармоньи, и скоро все собрались возле часовенки. Все ничего, пока не наскучит петь ребятам однообразные любовные частушки. Вдруг гармонист резко обрывает мотив, переходит на какой-то другой. Барышни знают, что будет, и продолжают против мотива гармоньи сильнее и резче свое. Мужской хор сначала тихо, но очень настойчиво и уверенно вместе с гармоньей чего-то добивается, и мало-помалу через девичьи голоса пробивается невозможно похабная песня.
Окно у нас давно закрыто, затянуто марлей, сверх марли на кнопках прибиты газеты. Но там, снаружи, все-таки остается надежда найти какую-нибудь дырочку или услышать слова. Туземцы виснут на окнах, слышно дыхание, шепот.
Для натаски собаки мне надо вставать в два часа ночи, я пробую уснуть, но вдруг весь ток срывается с места: рев гармоньи, визжание девиц, ржание ребят…
Ужасна первая ночь. Но потом я сплю отлично, или сам сочиняю и даю для тока смешные частушки. И я знаю, в этом гаме ведется один нежнейший роман. Мой хозяин когда-то тоже был на току и под этими самыми ветлами выбрал себе прекрасную женщину, Анисью Ефимовну. И Сереже скоро тоже будет конец: начал понашивать единственную в доме, береженную с малых его дней для свадьбы роскошную вещь, городское пальто на лисьем меху. Анисья Ефимовна сегодня жене моей потихоньку сказала:
– Придется нынче женить, а то ведь и вовсе заносит, а по нынешним временам разве сошьешь такое пальто!

 

Во сне мне переиначивалась жизнь улицы, представлялось мне, будто это к Синей птице звонили:
– Тиль-тиль-и-митиль!
А это под ветлами, где собирается вече и вместо колокола на веревочке висит стакан от снаряда к орудию, председатель тиликал палочкой в край вечевого цилиндра, созывая сход. Шел мелкий дождь, никому не хотелось вылезать из своей берлоги так рано, а председатель в рыжей верблюжьей куртке был настойчив, как верблюд, не обращал никакого внимания на дождь и звонил. Мой хозяин принес самовар и объявил о великом событии: сход созывают по случаю приезда землемера, сегодня будут нарезать хутора, и в скором времени деревня разъедется.
– Одно хорошо в этом, – сказал я, – что меньше страха будет перед пожарами, а то вы как на вулкане живете.
Хозяин мой встрепенулся: слово вулкан было из словаря людей образованных, и если я такие слова употреблял, то он принимал это всегда как разрешение говорить с точки зрения.
– Потому на вулкане, – подхватил он, – что все мы здесь со средним образованием.
– Как так со средним?
– Очень просто, нет у нас высшего образования, чтобы к высшему стремиться, жить друг с другом в ладу, нет у нас и самого низшего, чтобы, как дикие звери, впиваться друг в друга зубами; того-другого понюхали в Москве, и так получилось ни то ни се: со средним образованием мы и живем, как на вулкане.
Мы сели за чай. Стало прояснивать, председатель звонил веселей, народ на бревнах накапливался.
– Что вы делаете? – сказал я хозяину. – Политика в деревне круто повернула на коллективы, а вы расходитесь на хутора.
– Вот потому и спешим, – ответил хозяин, – что столичная политика круто повернула. Сами же вы хорошо понимаете деревенскую жизнь, земледелие не фабрика, у нас по звонку ничего не сработаешь.
– Неправда, – сказал я, – в помещичьих хозяйствах именно по звонку и работали: утром били в чугунную доску, рабочие поднимались, запрягались до полдня, обедали, отдыхали, и опять сторож бил в чугунную доску… Работали, города были сыты именно этим хлебом, от зерновых хозяйств, построенных так же, как фабрики.
– Работать-то, конечно, работали, – согласился хозяин, – дураков работа любит. Последняя бедность, безысходная нужда гнала на эту работу, а мало-мальски самостоятельный человек на эту работу не шел. Вот и мы теперь должны спасать города, выходить по звонку на работу. Говорят: «богатые будете!» Пусть так. А я, может быть, к богатству-то и не стремлюсь. У меня сейчас на огороде есть лук, – я доволен луком не совсем: жду огурца. А когда будет огурец, я буду ждать капусту. Если ж все будет по звонку и с выдачки, то чего же мне ожидать?
Вдумываясь в слова хозяина, я внезапно, как это бывает со всеми, вспомнил свой удивительный сон: будто я запоздал в болоте с натаской собаки, а вокруг болотные люди косили траву и отлично, как лошади, отгоняли слепней хвостами.
– В болоте вы живете, – сказал я хозяину, – по-болотному и думаете.
И рассказал ему свой удивительный сон.
– А что же сделаешь, – ответил он. – Вот на что уже я, сорок лет в Москве на службе прожил, а все-таки пришлось же вернуться в родное болото: кто где родился, там тебе и Ерусалим.
Солнце выглянуло. Три утки с ночной кормежки Деревней полетели к своему дневному присадку на пойме. Я вышел погулять с собаками. На сходке уже что-то горячо обсуждали, но как только я поравнялся, спорный вопрос был оставлен, мне показали в сторону поймы:
– Сейчас только туда три утки прошли.
– Вот, вот только что! Вот чуть бы, и захватил. Поглядывая на легавую собаку, задача которой, известно, при взлете птицы неподвижно стоять, говорят:
– Ну, как ловит?
Я постарался вернуть сходку к горячему вопросу. Дело шло о праздниках. Из экономии, чтобы не звать два раза попа, праздник князю Владимиру давно уже притянул к себе день благодарности за избавление от скотской чумы в какие-то незапамятно стародавние времена. Нынче молодые предложили скотский праздник соединить с годовым: в Петров день праздновать избавление от падежа скотины и совсем отменить праздник князю Владимиру. Радость о спасении скота, хотя и в незапамятные времена, все-таки была понятна, но действительно трудно было понять жертву рабочего дня князю Владимиру: в кои-то веки, какой-то помещик срубил крохотную часовенку, в день своих именин поставил в эту часовню икону своего собственного святого князя Владимира, а мужики, вероятно, лет уже двести каждую Владимирскую вызывают попа и служат молебны. Трудно было что-нибудь возразить против отмены праздника, но, конечно, поговорили и постановили в последующие годы празднование князя Владимира отменить, а нынче помолиться всем в один день – и апостолу Петру, и князю Владимиру, Фролу и Лавру, покровителям домашних животных.
Николай Карпыч при этом моргнул мне, потянулся и сказал на ухо:
– Я насчет сна.
– Какого сна? – спросил я.
– Ладно, после, дома скажу.
Тут я вспомнил опять замечательный сон о болотных мужиках с хвостами и гривами. И в который уже раз и все с удивлением отметил я себе мужицкое постоянство в обработке раз полученного впечатления: «колом не вышибешь». Так было и с утками, – все, кого я дальше встречал на пути, глядели на моих собак и говорили мне о трех утках, пролетевших будто бы очень низко: «над самой головой».
Мне нужно было сходить в волость за три версты, показать там свои бумаги, устроиться с почтой, заглянуть, какие продукты можно достать в кооперативе. По-деревенски казалось, мы уже много прожили от восхода солнца и начала рабочего дня, а в волости жизнь только что начиналась: сторож своей обыкновенно березовой метелкой пускал пыль в коридоре. На стенках были Карл Маркс, Ленин, другие вожди, под Марксом были слова на стене: Страховой агент. Кроме портретов вождей, на стенах был целый музей всевозможных полезных плакатов, от Наркомздрава была тут передовая женщина, с цветами в руках и со шлейфом Сикстинской мадонны, за ней тоже с цветами бежали дети, и было подписано: Почта и телеграф; но слова, конечно, относились, все равно, как и Страховой агент, к занимающимся внизу соответствующим должностным лицам. Еще был тут на стене похожий на Маяковского рабочий с огромной мускулатурой, героический человек, и рядом – с блаженной улыбкой муж и жена опускали монету в копилку. За большим столом, покрытым чем-то красным, в ранний час сидел только зампред. Я показал ему бумагу от газеты с назначением меня изучать работу экскаватора по осушению дубенских болот.
– Продвигается ли экскаватор?
– Свистит, – ответил зампред.
– Не бреши, Саша, – остановил его старик сторож, выгоняющий метелкой пыль в открытую дверь, – экскаватор с неделю сидит на мели и не свистит.
Они горячо заспорили, и я понял из этого: ни зампред, ни сторож не знали ничего верного об экскаваторе, но старику хотелось, чтобы экскаватор сел на мель, а зампреду, чтобы свистел и продвигался. Конечно, я берегу советскую точку зрения и, желая отдохнуть и провести время на людях, говорю сторожу об индустриализации и необходимости машин в нашем хозяйстве.
– Машина, – говорил я, – спасет крестьянина от бедности, она освободит его рабочие руки для другого дела.
– Это верно, – ответил старик, – руки она освобождает – у нас раньше хозяйством одни бабы занимались, а теперь машина освободила народ, все приехали из городов в деревню и сидят на земле с бабами.
Зампред с улыбкой слушал старика и потом, поглядывая на меня, стал довольно путано излагать ему основы политической экономии: экскаватор управляется пятью рабочими, а надо бы для этой работы сто человек. Освобожденные люди для своего труда получат осушенную землю…
Тут я не мог удержаться: с тех пор как я понял, что Клавдофора при спуске озера непременно должна погибнуть, внутренняя работа моя была направлена против осушения: сам того не сознавая, я подыскиваю материалы в защиту Клавдофоры.
– Извините, товарищ, – сказал я зампреду.
И вдруг экспромтом сфантазировал так удивительно, что и сейчас не могу найти человека, кто бы мог мне что-нибудь возразить. Я указал зампреду на моренные холмы, покрытые редким лесом, вереском и брусникой. Эти холмы окружены обыкновенно ручьями с залежами торфа: гораздо же дешевле вывезти торф, как удобрение, на песчаные холмы, чем приводить в культуру самую трудную болотную почву. А еще я указывал на громадную площадь земли, просто покрытую кустарником, выбитую скотом: здесь довольно только корчевки, и этой земли едва ли меньше, чем болот. Для чего же нам тратить огромные деньги на осушение болот, спускать озеро, где живет драгоценное растение и так много дичи, что при разумном хозяйстве можно бы от одних уток получать доход…
Я увлекся: про Клавдофору, и особенно уток, я напрасно сказал.
– Вот как, – сказал я, – понимаю крупную промышленность: она должна охранять и преображать природу на земле, а не разорять.
– Положение-то наше безвыходное, – ответил зампред, – когда мы дождемся такой промышленности! Мало-мальски вокруг нас осохнет, и то дай сюда.
В доказательство трудного положения он перешел к личной жизни, – встает до свету и работает в своем хозяйстве, потом на службу, потом до ночи опять в своем хозяйстве…
– А где-то восьмичасовой день!
На это я сказал, что с общественной стороны положение действительно тяжелое, что делать? Потерпеть надо: это временно. А если не о людях, а о себе думать, то выход всегда есть… Я лично всегда бы что-нибудь придумал…
– А что бы вы придумали?
– Мало ли что. Вот занялся бы натаской собак: натаскать одну стоит сто рублей, а я за лето их могу пять натаскать.
– Пятьсот рублей! – воскликнул зампред. – Вот я и сам часто думаю, не хватает у нас такой науки, чтобы лично на пользу шла, науки-то какие-то все бесполезные…
Зампред, молодой человек в черной, подпоясанной; ремешком косоворотке, был мягкий и легкий на слова. Долго бы мы с ним болтали без всякого толку, если бы не вошел уже знакомый мне секретарь ячейки, отчего все переменилось в комнате и ожило.
– А вы не оставляете нас, – сказал он мне. – Как дела?
– Хорошие дела, – отвечаю, – поживем еще. Он всмотрелся в меня и вдруг весело засмеялся.
– Конечно, поживем!
При выходе из вика на лестнице я увидел дремлющего сторожа; при солнечном свете он оказался стариком очень глубоким.
– Вот задремал, – сказал он, узнавая меня, – всю ночь рыбу ловил, карась пошел.
– Рыбак! – обрадовался я своему человеку. – Ну как, большие караси?
– Есть фунта на два.
– Хорошо тебе!
– Хорошие караси, я тебе дам.
И повел меня в свою избушку возле самого озера. Старуха сразу принялась жарить карасей, и так они на постном масле пришлись мне по вкусу!
– Значит, ты совсем доволен? – сказал я, кончая широкого карася. – Не беспокоишься, что озеро спустят и останемся мы с тобой на сухом берегу?
– Так что из этого? – удивился он. – С сухого-то берега в омутах нам еще лучше будет рыбу ловить; чай, омута-то останутся.
Я согласился и сказал, что собираются спускать всего на два метра.
– А хотя бы и на три! – воскликнул старик. – Я никогда не поверю, чтобы наши омута осохли; как ни осушай, омута останутся.
На прощанье старуха сказала:
– Ну, пошли тебе бог!
И спохватилась:
– Что это я, дура, вы, может, этого не любите?
– Бога? – удивился я. – Что ты, бабушка, видишь, я человек пожилой.
– Сама вижу – пожилой, – ответила бабушка. – Не вы, а, может быть, служба не дозволяет…
Я хорошо заплатил. Старик, очень довольный, провожал меня и говорил на пороге:
– А об этом не беспокойся и не сумлевайся, мы на озере этом днюем и ночуем, как ни осушай, как ни спускай, омута наши бездонные, их никто никогда не осушит.

 

В деревне все ругались между собой, когда я возвратился из вика. Никто долго толком не мог мне рассказать, почему землемер вдруг до того рассердился, что бросил работу и верхом ускакал. Только по рассказу Сережи, сына хозяина, бывшего при обмере земли, могу я себе представить эту забавную картину неудачного раздела. Виновником всего был Андрюшка, гармонист, племянник бывшего трактирщика. Все в деревне зовут его комсомольцем, хотя уже года два тому назад его из комсомола вышибли с позором за то, что на свадьбе был шафером и у родного отца украл и проиграл в карты три копны ржи. Я его знаю, по лицу о таких художествах никогда не догадаешься, – красивый, уважительный на словах. Когда стали обмерять лесное урочище Жарье, землемер сказал Андрюшке, что когда он кончит дело с инструментом, то крикнет, и тогда надо ответить и двигаться дальше. Вот землемер установил инструмент, записал цифру и крикнул:
– Алло!
Андрюшка тоже ответил этим же словом, но тут вышло, что лесное эхо слово его повторило, и он туда, лесному эху, послал еще одно алло, но уже с чертовой матерью. И когда эхо тоже не осталось в долгу, то все двадцать деревенских ребят послали алло с чертовой матерью.
Землемер остановил эту ругань, подозвал Андрюшку и сделал выговор.
– Уй-ли! – ответил Андрей.
И обещал не повторять больше «алло». Но когда потом землемер записал цифру и крикнул снова «алло!», – не выдержал, и за ним грянули все двадцать деревенских и двадцать лесных голосов с чертовой матерью. В третий раз землемер наконец-то догадался, и когда взял цифру, то не крикнул, а только махнул белым платком. Так было, что, крикни теперь землемер «алло», ребята бы не посмели баловаться, но когда увидели белый платок и поняли, что землемер сдался, крикнули, а лес, конечно, ответил. Тогда землемер, ничего не сказав, не будь плох, сложил инструмент, сел на коня и ускакал.
– Уй с ним! – сказал Андрюшка.
Да так вот день и прошел.
– Может быть, к лучшему вышло, – сказал я хозяину вечером, когда унялся слепень, а комар еще не разгулялся и мы вышли с ним посидеть немного на лавочке. – Разрешение разделиться у вас есть, всегда успеете.
– Нет, – ответил хозяин, – вы это судите по старому режиму, а в наше время нынче разрешили, завтра отменили, или так повелели, что и сам не захочешь решенного, вы не смотрите на старое: в советской власти вечности нет. И вдруг Николай Карпыч принялся хохотать, и долго не было у пего сил, чтобы остановиться и объяснить причину. Оказалось, он это вспомнил мой сон о мужиках с хвостами и с гривами. Когда хозяин немного успокоился, я привел ему в пример соседа его, который мог по своему желанию двигать ушами. Почему не подумать, что это у него остаток далекого прошлого, когда человеку было необходимо двигать ушами. Удивляться надо больше тому, что у болотных людей, постоянно работающих среди слепней и комаров, отпали хвосты.
– Вот бы наработался, – говорил я хозяину, – прилег бы отдохнуть, сам спи, а хвостом обмахивайся. Николай Карпыч не засмеялся.
– Неловко, – сказал он, – человек на свете единый, но нем все и равняются.
– Единый, конечно, – ответил я, – да как же все-таки понять, отчего он единым стал: ну, в городе хорошо, там нет слепней, а для деревни такое равнение невыгодно, в болотах хвосты очень нужны, вам косить, мне собак натаскивать.
– Никак нельзя, – сказал Николай Карпыч. – Оно, может, и остались бы хвосты, если бы в город не ездили, а то ведь мы там каждый базар. Сейчас нам и то трудно в городе: то упустишь, того не поймешь. Сейчас пас и то за нос водят постоянно, а то бы нас водили и за нос, и за хвост, и за гриву.
Назад: XIV Клавдофора
Дальше: XVI Старухина тропа

анд
класс
Антон
Перезвоните мне пожалуйста по номеру 8(953)367-35-45 Антон.