Глава четвертая
Гидросамолеты МБР-2 взлетели со своего небесного аэродрома, перебили тонкий барьер и, оказавшись над озером Дурбе, сделали круг. Они пролетели над своими бывшими взлетно-посадочными полосами, покачали крыльями и исчезли. Там, на земле, их не видел никто, а те, кто видел, не обратили на них внимания. Они пробили барьер вновь и вернулись к местам своих нынешних стоянок. Пока в них не было экипажей, механики оживали где-то, готовили боезапас, но тихоходные машины (всего 150 километров в час) уже ощутили привычную радость полета. Их было немного, десятка полтора. Несколько более серьезных машин 148-го истребительного авиаполка не проснулись еще. Их время, возможно, придет позже, когда раскроются ворота и небесное воинство двинется туда, где покинутые порты России ждут помощи…
Он вернулся. В этот город изначальный, город липовый, печальный. Но никого уже не застал. Одни вышли в люди и уехали отсюда, другие остались никем, но также отряхнули со своих ступней то, что можно назвать пылью этого города, остальных вытолкнула новая власть. Но пыли не было. Был песок мелкий и золотой. Товарищи затей и забав, вас нет здесь ныне. За прошедшие годы было столько дождей, что даже царапины, оставленные каблуками на булыжниках мостовых, больше не существуют. Пришли рабочие и перекрасили скамейки в парках. Те, кому суждено было прервать течение своих лет, сделали это, кто в печали, а кто с недоумением. Те, что остались, жили с переменным успехом. Жил и город.
Он вошел в кафе, которое раньше звалось «под краном». Когда-то рядом строился дом, и так долго, что строительный кран, возвышающийся поодаль, стал неотъемлемой частью городского пейзажа. Все так и говорили: «Пошли под кран». Дом был построен, кран убран. Витражи на окнах, однако, остались прежними — сюжеты из «народной» жизни, по лугам идут ясноликие пастухи, варят пиво тучные пивовары, прядут нескончаемую пряжу волоокие женщины. Сюда люди приходили отдыхать. Пять столиков, полдюжины ликеров, дешевый коньяк и кофе, недорогие, радующие глаз закуски на мелких и многочисленных тарелочках. Сколько он здесь просидел?
Ханов сел за столик у окна. Время было ранним, и он был совсем один. Из окна, сквозь узкую полоску чистого стекла, был виден дом. Не тот, что так долго строился, а другой, доимпериалистический, с излишествами и строгостями ушедшего времени. Рядом — спортплощадка, обсаженная деревьями. И сквозь деревья и сквозь проволочную сетку был виден угол еще одного дома. Здесь жила женщина и, возможно, была счастлива. Когда-то он знал ее слишком хорошо, а из того подъезда выходил, когда свет фонаря на углу уже чахнул и тлел… Через полчаса он добирался до своего дома, где другой фонарь и вечная музыка на диапазоне коротких волн, шелест и трески, а диван чуть поскрипывает. Тогда-то и его и ее фонари переставали лить свое приворотное зелье…
Кофе здесь был самым дрянным в городе. Но тем не менее они когда-то собирались здесь, предпочитая это место многим другим. А вот сейчас стеклянная дверь раскрылась, и вошел Врачеватель. Словно он знал заранее, что Ханов будет вот так сидеть здесь и пить эту бурду в восьмом часу утра и смотреть на угол дома за спортплощадкой. И как будто бы не было ни лет, ни даждей, и вот он уже сидит напротив Ханова со своей чашкой. Он совсем не изменился, разве что пообносился несколько. Должно быть, семейные узы, уход и штопка по-прежнему не имели для него большого значения, как и крушение державы, между прочим. Насколько знал Ханов, с ним ровным счетом ничего не произошло за эти годы.
Он располагал к себе. Умное лицо, бородка, и под нарочитыми одеждами мускулы чемпиона по плаванию.
Стихи они начали писать одновременно, всем миром. Они тогда жили в своем маленьком раю. Потом компания распалась, и каждый стал делать свое. Ханов писал быстро, править не любил, но говорили, что он был способен к стихосложению. К стихосуществованию. Был с ними Сема — эссеист и копатель. Тот постоянно гранил и шлифовал свои вирши. А Врачеватель бил всех своим аттракционом. Он садился за машинку и выдавливал из извилин, как из тюбиков для бритья, глаголы. Он писал без перерыва часа три, а потом прятал все написанное в сундук лет двухсот от роду. В голове Врачевателя перекатывались и почти физически постукивали друг о друга те самые тюбики с самыми отрывочными сведениями обо всем на свете. Небрежение грамматикой и синтаксисом только придавало шарм обаятельному шарманщику. Какое счастье, что мы не стали поэтами.
Жил Врачеватель в мансарде старого дома, среди разрозненных томов, всевозможных справочников на всех языках мира, которые часто рассматривал. В те времена три рубля гонорара, полученного в городской газете, часто становились началом большого праздника. Ведь город врастал в пески в приятной близости От вод холодного и тем не менее притягательного моря. Когда приходило лето, все мы переселялись в многочисленные помещения спасательной станции, где началось и кануло, растаяло в сером предутреннем воздухе столько романов, драм и фарсов. Однажды все мы ушли под шелестение волн и крики странниц морей и океанов — чаек, и не вернулись. Там, на станции, там, в городе, остался один Врачеватель. Он и по сей день там. В смутные времена он сказочно разбогател, а когда смута стала новым порядком — разорился…
Ханов смотрел на угол дома, но дома не видел, а видел дюны, белые и чрезмерные, и нас давних.
— Уже отметился на станции? — спрашивает Врачеватель.
— А почему бы и нет, — отвечает Ханов. Врачеватель раньше нас всех выучился грунтовать холсты, знал названия красок и кистей, а также мог пересказать, что говорил Модильяни своему спутнику в Кракове, где он оказался с похмелья, перепутав поезд. В комнате Врачевателя были разбросаны (именно так) его холсты, клочки со стихами, бурлили реторты и вызревал в дымоходе философский камень. Все сведения о живописи Врачеватель черпал в основном из нескольких тысяч открыток репродукций, купленных оптом и в розницу. Смешение стилей и лет. В музыке он также оставил след. Он спроектировал орган, воздух в который нагнетался с помощью реконструированного пылесоса, а все остальное было старым пианино «Беккер». Только вот трубы не хотели петь. И пылесос и пианино были демонтированы. Врачеватель любил петь и играть мазурку на гитаре. К тому же он упорно взращивал парапсихологическое диво, и это был, кажется, его настоящий талант. Мы не раз были свидетелями забавных и труднообъяснимых сеансов. Он ловил обрывки наших мыслей, мог прочесть текст на сжигаемой бумажке и предсказать ближайшее будущее. И это так же верно, как то, что Ханов с секретной миссией вернулся сюда. Вот сейчас он сидит в кафе «под краном» и пьет кофейный суррогат. Врачеватель не имел музыкального слуха и голоса, а вот один из их компании имел и стал теперь артистом областной филармонии, а стало быть, нищим. Про него читал Ханов однажды в газете и видел его в музыкальной массовке, на концерте. Но ведь оставил же Ханов свою гитару в городе Сыктывкаре, где оказался по случаю, и теперь не жалел о ней. У Врачевателя же было несколько гитар. Кунсткамера… Даже труп какого-то уродца плавал в банке с негодным для питья спиртом, под чучелом пеликана, посеченным молью. Ну как было не любить Врачевателя, пусть потешного, но тогда он был бессребреником и чаще всех отдавал невесть откуда появившиеся деньги на дело ублажения плоти. А по большому счету его, конечно, никто не принимал всерьез…
— Фиг ли, — говорит Врачеватель. Этим словом он всегда выражал все. — Ну как насчет отдыха в дюнах?
— А почему нет? — говорит Ханов. — Только дают ли сейчас где-нибудь выпить?
— Тут много чего дают. Но есть ли деньги? Врачеватель встает, приносит еще два кофе. Тут-то Ханов и замечает, что из кафе исчезли все запахи. Здесь когда-то пахло хлебом, сыром и вином, как где-нибудь в Палермо или Бендерах. Несчастное кафе моей упоительной юности. Их много, впрочем, в городе… И Ханов в городе, и Врачеватель…
Иногда, оставив все прочие причуды, они выезжали за город, на так называемые этюды. Это бывало чаще всего весной, когда море еще не могло дать все то, что ожидало нас летом. А впрочем, это было одно, вяло переходящее в разные состояния время года или время жизни.
А потом он встретил ее на сеансе Врачевателя. Тот непринужденно отгадывал мысли и читал сквозь ткань пиджаков и кожу сумочек номера телефонов и интимные словечки из записных книжек. Мансарда кишела нервическими девицами, многие из них плакали. Тем временем Ханов и Ижица стали совсем уже близкими знакомыми. У нее была страшенная диета, а из-за него она ее нарушала. Какая же это диета, когда ночью ешь курицу, полученную через окно почему-то работающего в этот час ресторана «Круиз», и пьешь калорийное красное вино. Если еще и не спишь долго. Но уже ощущались в течении и струении вод гладкие и твердые камни…
— Фиг ли, — молвил собеседник Ханова, — мы уже не мальчики.
— Ты подожди немного меня тут, — сказал Ханов очень тихо.
Выходя, он оглянулся. Врачеватель сидел один за столиком, скрестив на груди руки и глядя в чашку, где остывала кофейная жижа.
Он прошел по диагонали спортплощадку, свернул налево, прошел мимо магазина «Хлеб» и оказался во втором с угла подъезде. Тут постоял немного, прижавшись лбом к холодной стене, и вдруг побежал наверх. Второй, третий, четвертый, пятый…
Он нажал кнопку звонка и не отпускал его очень долго. На его и мое счастье, дома никого не было…
Ханов заплакал. Они потратили молодость на аттракционы и буддистские штучки. Они писали стихи и жрали кур. Они вовсе не были счастливы тогда, потому что над их пляжами и их комнатами с девками, над их дешевым вином и их ночными купаниями уже стояла поганая и ласковая измена. Еще открывали рты секретари и ставили галочки на предмет выхода на демонстрацию Первого мая и Седьмого ноября, а уже кто-то жабоподобный примеривал новые одежды. Какие на хрен стихи, какие картины? Нужно было выть зверьми, орать и размахивать руками, а пьяненькие мичмана в чебуречной на переезде, с жестами хозяев мира, праздновали очередной служебный день. А преданные корабли, сданные врагу подводные лодки и посаженные навсегда самолеты (взлетной полосы больше нет, только посадочная) всеми своими заклепками и всеми болтами и молекулами понимали: грядет измена. Но все промолчали, а какая-то сволочь со «Свободы» лгала, лгала, лгала… А потом русские подставили шеи. ОМОН не в счет. О нем разговор особый. Воды земные, воды небесные и тщетные…
Ханов взял номер в отеле. Обычный советский номер хорошего качества теперь назывался люксом. Окна выходили на главную площадь города, там, где пединститут и черт его знает, что там сейчас. Но фонтан среди розовых кустов и асфальт, наверное теплый еще, и даже подсветка остались тем, чем были раньше, — водой, цветами, светом искусственным и потому более необъяснимым, ибо никто так и не постиг полет частиц, которые то ли поле, то ли волна, а то ли промысл Божий. И вот весь город, теперь чужой и невнятный, отданный и брошенный, превратился для Ханова в пятно света возле фонтана и кратковременность водяной пыли, в светящийся шар с размытыми очертаниями, в химеру и запредельность. Он отошел от окна.
Оставаться в Либаве не было смысла. Ханов знал имя автора текста, неведомым образом описавшего секретный бункер сопротивления. Можно было ехать в Ригу, потом, пошатавшись и укоротив не лимон уже, а подлимонок, купив, может быть, что-нибудь полезное, назад, в город многих революций, а там, на перроне, сдать Дерябина. И домой. И в коммуналочку. И к холодильнику. Но дело не в том, что Дерябин никаких секретов не знал, не мог знать и описать тем более. Дело в том, что он рассказики пописывал, само собой, прятал их в самый дальний ящик, а этот на удивление получился удачным. И слог крепкий, и пространство выкроено. Как будто кто-то водил его малоталантливой рукой. Вот-вот. Кое-кто.
Ханов решил кое-что проверить перед отъездом. Он рад был, что поселился в так называемом отеле. Как иначе увиделась бы мерцавшая истина, возле действующего фонтана, совсем недалеко от храма наук и вожделений. В буфете на этаже сонный, по причине малого присутствия постояльцев, бармен, в коем узнал Ханов музыканта из ДОФа, но виду не подали, ни тот, ни другой, так вот в буфете купил Ханов бренди бутылку и шоколада, а после вышел из отеля на бывшую улицу Ленина…
Пойдя как бы к вокзалу по бывшей улице Ригас, свернул у старого рынка к переезду, а оттуда и на Сарканармияс, что даже неспособный к языкам мигрант в любой части СССР переведет как Красноармейская. Выбрав более длинный путь к своей цели, Ханов не просто хотел прикоснуться каблуками к заветным камням своей молодости, а инстинктивно избегал торного и. прямого пути. Что-то на том пути тревожило, не пускало. А вот уже и машиностроительный завод. А вот справа заветный дом светится окнами, и поле, и проходная военного городка, где нет более поста. Часовой ушел, и нет никого далее.
Ханов аккуратно снял костюмчик, сложил его и оставил на ровном теплом камне. Этот недобитый врагами и недорушенный временем бастион и эта башня, в особенности, часто давали ему пристанище; ночные отдохновения с подружками и вечерние винопития в кругу друзей помнили эти стены. Ханов сорвал крышечку с горлышка бутылки, сделал большой-большой глоток, надорвал фольгу, откусил, выплюнул кусок шоколада вместе с бумагой и в одних трусах вступил в воду.
Он плыл долго, затем лег на спину: небо чистое и ждущее осыпало ночного купальщика звездной пылью, и показалось на миг, что можно лежать вот так, покачиваясь в теплой воде, глядя куда-то мимо звезд необъяснимо долго, но вот уже зовут на выход…
Там, в прорези орудийной башни старого форта, где костюм, рубашка и початая поллитровка иноземного вина, мелькнул огонек, потух и затлел устойчиво. «Это ко мне», — решил Ханов и не ошибся, нырнул, открыл глаза, ничего не увидел, вынырнул и поплыл к берегу.
— Мы тут глотнули немного из твоей бутылочки. Больно ночь хороша.
Два краснофлотца сидели на полу башни и покуривали.
Ханов попрыгал на левой ноге, на правой, потянулся за рубашкой.
— Вам бы вытереться. Заболеете.
— Может, у вас махровое полотенце есть? Так давайте.
— Махрового нет, а ветошки вволю. Берите. — Краснофлотец помоложе, строгий и с усиками, протянул Ханову тряпки.
— Берите, берите, чистые. На протирку брали сегодня, да не пришлось. В наряд послали.
— Благодарствуйте. — Ханов тщательно вытерся сухой военно-морской ветошью и стал одеваться. — А какой-то странный пост вы себе выбрали. Или это засада?
— Еще хлебнуть разрешите?
— Конечно, конечно. — А после и сам Ханов глотнул два раза. Бутылка почти опустела.
— Разрешите представиться. Я лейтенант Акимов. Начальник караула. А это курсант Лузин.
— А почему так официально?
— А так вышло. Так нас теперь называют. Без имен и отчеств.
— А покурить?
— А пожалуйста.
Ханов прикурил «Беломорканал» и подивился какому-то крепкому, незнакомому табаку.
— Разрешите пачечку — взглянуть?
— Ну, если хотите, то гляньте, хотя это лишнее. «Беломорканал», город Ленинград, фабрика Урицкого, а вот с торца и надпись — август 1940.
«Так это за мной», — обыденно догадался Ханов.
— Вы про Дерябина-то не говорите. Не нужно. Ну, нам пора.
— Постойте, — потянулся за исчезающими бескозырками Ханов. — Постойте!
Они уходили по берегу в сторону города, уходили медленно, излучая грозное достоинство. Ханов бежал за советским патрулем, за Акимовым и Лузиным, но чем быстрее он перебирал своими тонкими и быстрыми ногами бывшего баскетболиста, тем дальше уходили краснофлотцы. Они уходили к волнорезу, уходили по воде, и по воде же бежал и Ханов.
— Эй! Господа! — окликнул их невесть откуда взявшийся полицейский. Лишь горько усмехнулись Акимов с Лузиным и вступили на волнорез. Метров семьдесят предстояло им пройти, а Ханову оставались эти метры, чтобы достать уходящих в свои потусторонние казармы хранителей порта.
— Эй! Стоять! Всем стоять! Не двигаться! — заголосил полицейский на не совсем чистом русском языке.
Воздух сгущался перед Хановым, и казалось, не сделать больше ни шага, но в кошмарном усилии он делал этот шаг, и делал следующий, и замечал, что расстояние между ним и посыльными с той стороны сокращается. И они как бы медленней приближались к краю волнореза. Воздух сгущался, и Ханову приходилось проталкивать его через свое горло, словно пластилин. У самого края волнореза Ханов достал ближнего краснофлотца рукой и тут же услышал звук выстрела. Это глупый законопослушный полицейский выстрелил в живописную группу из пистолета Макарова и, конечно, не попал. И тогда Акимов, не целясь, убил его из нагана.
…Ханов очнулся в луже собственной блевоты. Все, что было им сожрано за все дни междувременья, все куры, все содержимое жестянок, где скумбрия в масле и треска подкопченная, все портвейны и все ведра пива, все пиццы и хотдоги, полупережеванные, непереваренные, исторглись из него. Он лежал лицом вниз, и смрадная жижа баюкала его мурло. Он лежал, раскинувшись крестообразно, то захлебываясь, то снова выблевывая свое прошлое. Наконец приоткрылась какая-то дверка, и пятно света тронуло затылок Ханова. Пятно это было того же происхождения, что и свет несбывшегося, зыбкая личина юности, там, у фонтана, где окна из гостиницы выходят на здание бывшего института. Рядом с его головой хлюпнули сапоги.
— Встать! — Ханов горько усмехнулся в своей смрадной колыбели.
— Встать! — Он понял, что если не встать, то сейчас-то все и кончится, он останется здесь навсегда. Он попробовал приподняться, руки разъехались, и он больно ушиб лицо о каменный пол.
— Встань, Ханов! Считаем до двенадцати.
Тогда он попробовал укрепиться на коленях и, когда это удалось, стал группироваться вокруг скользкой и временной точки опоры. Потом он нашел руками пол, сел и наконец медленно, шатаясь и едва не падая, встал. Это произошло на счете девять. Тогда крепкие руки сорвали с него одежды, и какие-то ремни перехлестнули запястья. Он повис на этих ремнях, совершенно голый, пол под ним провалился, разъялся потолок, и хлынула теплая вода… Потом холодная, потом горячая, потом опять теплая, смывая с Ханова тщету и грязь. Он должен был бы опять захлебнуться, настолько плотные и мощные потоки воды хлынули на него. Но Ханов видел во время обновления тот свет, а когда терял сознание, свет возвращал его в камеру пытки.
…Стены в комнате были стерильно белыми, одеяло зеленым, простыни грубыми. Ханов опять жил. Ему принесли одежду. Обыскав карманы, он не нашел там своих денег. Паспорта тоже не было.
Дверь открылась, вошли краснофлотцы, заставили Ханова одеться и повели по такому длинному коридору, какого Он не видел нигде и никогда. Но кончилось все опять неприметной дверкой, человеком в штатском и девушкой машинисткой. На столе, поверх других дел, лежало дело Ханова.
— А что у вас с наглядной агитацией плохо? Где лозунги? Портреты где?
— Крепкий ты мужик, Ханов. Только за это и бережем тебя. А то бы давно в параллельные миры, на службу — хмуро начал то ли допрос, то ли собеседование чиновник.
— Протокол писать? — осведомилась девица.
— Протокола писать не нужно, — ответил чиновник.
На этот раз Ханов сидел в кабинете одетым, в свежеотглаженном костюме, охлаждавшем его утомленные члены, и ему было безразлично, что с ним станет дальше. Самое страшное он уже пережил, все нелепые поступки, из которых складывалась его жизнь, совершил, и даже если бы его из этой комнаты выбросили в жерло доменной печи, он принял бы свой полет с благодарностью.
— Итак, ты, литератор, силою воли и тщедушных мышц преодолел барьер, соединяющий, ну, сам понимаешь, что.
— Да вот патруль ваш подсобил…
— Да, не дотянись ты тогда до курсанта, все бы для тебя крахом. Полиция, нетрезвость, деньги бы отобрали…
— Да это уж, как водится…
— Кстати, чтобы не было сомнений, вот распишись.
Перечень изъятых ценностей
1. Доллары в сумме…
2. Латы в сумме…
3. Рубли…
4. Значок «Готов к труду и обороне».
— Значок — это не мое.
— Ваше, ваше.
— Нет, не мое.
— Я сказал, ваше.
Ханов разложил по потайным кармашкам деньги и приспособил значок на лацкан. Значок ему явно не нравился.
— Значит, отправляете? До исправления?
— Язык твой, Ханов, тебе не друг. Можем и не отправить. Все зависит от результатов собеседования. Вопросы еще есть?
— Есть. Как ваша фамилия? Звание, номер части, начальники прямые и непосредственные? Или вы тоже живой труп?
Труп усмехнулся:
— Мы-то тут живые, а вы-то там трупы. Ведь порты только через труп последнего человека отдают.
— Мы — лишь воля обстоятельств.
— Я тебе, Ханов, по порядку отвечаю. Фамилии моей тут и в сорок первом-то никто не знал. И не знает. И не узнает никогда. Есть ведь тот фронт, что никогда не становится видимым. Звание мое — капитан третьего ранга, Номер части узнаешь из популярных брошюрок про оборону крепости. В памяти освежишь. А номер моей настоящей части… — Капитан рассмеялся. — Начальники… Нет у меня тут начальников. Я самый главный по команде. Потому что нет сейчас связи с другими тонкими мирами. И слава Богу. Мы тут, Ханов, надолго оставлены охранять порт.
— Как надолго?
— Навсегда, — впечатал капитан величественное слово в сумятицу мыслишек Ханова. — Либава в близком времени понадобится вам, Ханов. Вам сейчас этого не понять, но через этот город, через это место проходит некая ось… Можно Мемель отдать, можно Ревель. Либаву отдавать нельзя, и мы могли бы взять порт хоть сегодня. Мертвых уже не убить. Мы бы подхватили и порт и город, как лист, желтый лист, падающий с дерева в липкие опасливые руки. Да вот беда — вы все тогда потонете в собственном дерьме. Вся ваша так называемая европейская часть географического обрубка, именуемого Россией, потонет в дерьме, в исторгнутом из ваших же глоток миазме. Хватит жрать. Нужно очистить желудки и поднять головы. Вспомни, Хан, сколько из тебя вытекло? А если из всего непутевого народца? Что ж вы оплошали-то, товарищи акционеры? А?! — грозно поднялся в кресле начальник.
— Так, может, мне переодеться? Валюту сдать?
— Слушай и запоминай. Ты сейчас вернешься туда, откуда приплыл. На волнорез тебя нельзя, как нельзя вообще в Латвию. Там труп. Настоящий, холодный. Там ты из гостиницы пропал, не заплатив. Там тебя вообще-то опознали и ищут.
— Да вам-то какое дело, что там со мной будет?
— Значит, есть дело. Всего тебе знать не надобно. Мы встретимся еще раз, последний. Тогда одежду поменяешь, отчитаешься за делишки. В коридор выходил?
— Еще бы. Входил, выходил, входил.
— Вот. Так вот потом из коридора выйдешь куда положено. Ну а сейчас жди. А про Дерябина можешь уже рассказать. Разрешаю. Теперь можно. И на другой вопрос им ответишь. Если спросят. И это разрешаю. — И уже краснофлотцы вошли в кабинет и повели Ханова к генералу.
Возвращаться Ханову предстояло на паровозе. Лазоревые и зеленые холмы составляли перспективу за зданием контрольно-пропускного пункта. Холмы перетекали друг в друга и пульсировали. Лимрнный цвет свода замыкал пространство сверху. Никаких облаков, и никакого тумана. Плац — огромный и вместе с тем какой-то компактный — лежал перед Хановым. Накрытая брезентом техника, никакого движения, только два краснофлотца сзади и впереди Ханова. Перейдя плац, они оказались у боксика. Там часовой, а он-то зачем здесь? Миновав часового, вошли внутрь. Там действовали законы обратной перспективы. Огромное депо с механикой и подъемно-транспортными механизмами умещалось в боксике.
— Прошу, — позвал Ханова генерал из сухопутных.
Паровоз тосковал под парами. Они поднялись в единственный прицепленный вагон. Это был штабной вагон командующего либавской группировкой небесного воинства.
— Сейчас мы пойдем через барьер. Вас основательно вычистило на пути сюда. Но все же будет ломать. Ложитесь на полку, подушку на голову и зубы стиснуть. — Ханов ощутил легкий толчок и погрузился в нечеловеческую боль. Постепенно из звездного морока и пыли междувременья сложился светящийся шар, ухмыльнулся и стал пятном света в окне купе командующего.
— Ну все, все… Теперь привстаньте. Времени мало, нужно кое-что объяснить. — Ханов сел. Он ощущал сейчас только жалость. Жалость к себе, ко всем людям вообще и к генералу в частности. Говорить Ханов не мог. Мог только слушать.
— Я довезу вас до границы со Псковщиной. Мне все равно нужно было осмотреть коммуникации. Служба есть служба. Нас не видят и не ощущают. Но мы временами будем пролетать сквозь пассажирские и товарные. Не пугайтесь. И пока вы во чреве аппарата, вы защищены. Потом мы вас высадим на границе. До Питера доберетесь сами. Въездную визу в паспорте вам поставили. Весь путь займет минут пятнадцать. Потом вы выйдете, подальше от лишних глаз, а мы тут немного покуражимся. Подпустим латышам страху. — Генерал искренне и заразительно рассмеялся. Ханов мог только губы скривить в знак одобрения.
Паровоз вспарывал обгоняемые им составы, и, будто дуновение ветра, мелькали встречные поезда. Ханов просидел весь путь с закрытыми глазами, так и не поняв, что за окном декабрь.
— Ну, товарищ, счастливо вам. Встретимся после победы.
Паровоз материализовался в чистом поле. Впереди где-то дымило депо города Острова, позади остались Латвия и паровоз с прицепным вагоном. За вагоном вдруг образовалась платформа с мешками песка и пулеметами. Ханов медленно двинулся к тому, что было теперь границей.
Купив на станции газету, он обнаружил, что с момента убытия из своей коммунальной квартиры прошло полгода. Был конец декабря, и он шел покупать билет, одетый в бушлат и бескозырку. До нового года оставалось двое суток, и нужно было еще успеть сделать массу дел.
Ханов так и вернулся домой — в бушлате, бескозырке, с маленькой елочкой в одной руке и бутылкой шампанского в другой. Сумка его дорожная осталась там, в гостинице «ЛИВА». Он имел право встретить новый год и желал сделать это в одиночестве. Тем более что вселенский голод и потусторонняя жажда терзали его.
Скрипнула дверка соседа, показалась его рожа и исчезла. С кухни потянуло жареной колбасой. Ханов вернулся. Он снял с себя все, от бушлата до трусов, переоделся в спортивный костюм и отправился в душ. Через дверь слышались коридорные хождения и пробежки. Когда он вышел, хлопнули опять дверки, и все стихло.
В своем холодильнике Ханов обнаружил батарею бутылок мутного пива полугодовой давности. Сосед действительно ничего не тронул. На месте стояли и четвертинки. И скумбрия в масле, и масло развесное, естественно, горклое, и тушенка. Для праздника было, однако, маловато.
Ханов принес сумку, сложил туда всю пивную рать, порченые продукты, надел бушлат, водрузил на мокрую еще голову бескозырку, сунул в карман бушлата долларов, сколько попалось, и отправился сначала к мусорному контейнеру, затем в обменный пункт в подвальчике и к ларькам, Набрал каких-то паштетов, икры банку, подивившись росту инфляции, прихватил «Смирновскую», постоял в булочной минут семь в очереди и рысцой, рысцой снова наверх, в свое дупло. У самого подъезда отмахнулся от военного патруля, а напрасно. Когда достиг комнаты, на лестнице услышались сапоги, и в коридоре услужливые соседи впустили служивых. Ханов поспешил с паспортом, предъявил и пообещал более легкомыслия с формой военнослужащих не допускать. Вернувшись в комнату, стал наряжать елку. Ровно в 21 час постучали в дверь, и в комнату скромно и уверенно вошел Семен Семенович Щапов.
— Праздновать решил? С приездом.
— Если попрекать будете съеденным и выпитым, так я уже заплатил по всем счетам. Чистый я, Семен Семенович. И сегодня один остаться хочу.
— Ну, положим, не по всем. Надо бы все же за командировочку отчитаться.
Ледяное спокойствие владело теперь Хановым.
— Я у вас деньги взял опрометчиво. Отдам потом, по курсу.
— Насчет денег вопрос спорный. Вы сколько отсутствовали?
— А что это вас так занимает? Задание больно сложное дали. Я вам потом отчет напишу. В новом году. Проводим старый? Может, «Смирновской» рюмашку?
— За возвращение? Или за помин души?
Ханов вдруг решил проверить одну догадку, посетившую его уже давно, но сейчас только оформившуюся.
— Вы видели когда-нибудь, Семен Семенович, лазоревые холмы?
— Я ценю твое поэтическое видение бытия, Ханов. Холмы — это не у нас. У нас равнины.
— Вы имеете в виду плац?
— Что с вами произошло? Вы были-то где?
— А вы не знаете? Вы правда не знаете?
— Да откуда, Ханов? Откуда? Вот убили вы полицейского из нагана на волнорезе и канули, как в воду.
— Это не я. Это лейтенант Акимов.
— Кто, простите?
— Акимов. Вам его никак не найти.
— А текст? Текст-то чей?
— Текст «Иван» написал тихий литератор Дерябин.
— Ну, слава Богу. А вот…
— Больше я не должен ничего. Я работу сделал.
— Сделали, да поздно. Вы еще денег хотите?
— Уходи, Щапов. Видишь, елочка? Паштет вот. Водка. Ты водки-то выпей! Проводи…
— У меня еще дел полно. Да и у вас тоже.
— А что это ты со мной вдруг на вы?
— А вот не пойму, Ханов, что ты за мужик.
— Я мужик крепкий. Так в протоколе записано.
— В каком протоколе, Ханов? Ты где был полгода? Бушлат откуда? Зачем убил полицейского? Где границу перешел? Когда?
— Я вам в новом году отвечу. Уйдите сейчас или выпейте, а потом все равно уйдите.
— Времени у нас с тобой мало. На-ка вот, прочти.
— Я не хочу читать. Я жрать хочу.
— Прочти. Это недолго. И деньги получишь. За рецензию.
И сунул еще пачку листиков. Ханов стал читать.