Книга: Харбинский экспресс
Назад: Глава третья ИГРА В ПРЯТКИ
Дальше: Глава пятая РЕЧНАЯ ПРОГУЛКА

Глава четвертая
ИСТОРИЯ ДОКТОРА

…Октябрьским вечером 1914 года, в девятом часу — уже плясали, отражаясь в мокрой брусчатке, огни первых газовых фонарей, — фасонистая лаковая пролетка с откинутым кожаным верхом свернула с Невского на Малую Садовую и устремилась к Троицкому мосту. В пролетке одиноко сидел молодой господин, Павел Романович Дохтуров. Дела его на этот день завершились, и он направлялся домой, чтоб с аппетитом отужинать и далее провести вечер по своему усмотрению и в собственное удовольствие. Менее всего этот приятный молодой человек, удобно устроившийся на мягком сиденье и размышлявший о проведенном дне, мог предположить, что спустя лишь пару часов в его квартире на Петербургской стороне случится злодейство, в котором он примет самое непосредственное участие.
Было тепло, но ветрено. Деревья, до недавней поры сохранявшие свои яркие кроны, теперь смирились. И ветер принялся их раздевать — жадно, нетерпеливо. Особенно сильный порыв закрутил в Летнем саду листья волчком и швырнул на мостовую. Некоторые, спланировав, опустились прямо в пролетку, а один и вовсе лег седоку на колени. Тот недовольно поморщился и смахнул прочь докучного посланника осени.
Прямо сказать: Павел Романович осени не любил. Хотя и не чужд был красотам природы — сентябрьской, скажем. Порой с удовольствием любовался парками, одетыми в золото и багрец, настроение при этом у него становилось элегическим, и сладко замирало сердце. Многократно воспетое увядание природы будило в душе Дохтурова чувства, присущие всякому молодому человеку с романтическим складом души. А Павел Романович как раз таковым и являлся: двадцати трех лет от роду, блестящее медицинское образование и восторженный взгляд на собственную будущность.
Что касается календаря, то здесь требуется оговорка: Павел Романович не любил именно петербургскую осень. И даже не осень как таковую, а то лишь, что следом неизбежно подступала зима. За истекшие два года к столичной зиме он так и не приспособился, как ни старался. Страшил его зимний Санкт-Петербург, с раскисшим снегом, мертвым светом уличных фонарей и долгой-предолгой ночью, которая, казалось, и не кончится никогда. Дни солнечные, морозные выпадали куда как редко, а если и случались, то тем заметнее становилось после стылое, болезненное забытье, в которое зимней порой погружался город и его обитатели.
Ах, в Москве все совсем по-другому!
Но Первопрестольная была далеко, и Павел Романович, вспоминая, только вздыхал. Если б не настойчивость тетушки Марии Амосовны, он бы теперь служил ординатором на кафедре общей хирургии при медицинском факультете Московского университета. Да не простым — старшим! И ведь предлагали место! А и что бы не предложить? Без ложной скромности, заслужил. Окончил курс третьим на факультете. Впрочем, в конечном итоге все сложилось удачно.
Пролетка миновала Троицкий и повернула к Малой Посадской. Павел Романович жил на Петербургской стороне, где снимал четырехкомнатную квартиру, совсем неплохую. Конечно, не Невский; зато ни электрических вам трамвайных звонков, ни грохота ломовых извозчиков по ночам. А пациенты и сюда приезжают исправно.
Поравнялись с дворцом Кшесинской, и Павел Романович с интересом глянул на брызжущие светом освещенные окна. В эту пятницу они с Наденькой уговорились пойти на «Турандот» в Мариинку, где хозяйка мраморного особняка исполняла главную партию. До этого Дохтуров только раз видел прославленную балерину. Сказать откровенно, пошел скорее из суетного любопытства: что ж это за особа, получившая столь значительное (и пикантное) положение в августейшей семье? Но, увидев приму на сцене, устыдился собственных мыслей и бульварного интереса. Танцевала она чудо как хорошо. Когда дали занавес, Павел Романович был уже совершенным ее поклонником и даже перестарался с рукоплесканиями — соседи по ложе стали поглядывать иронически.
После воспоминания о грядущей пятнице мысли Павла Романовича приняли новое направление. Дело в том, что романтические отношения с Наденькой Глинской, завязавшиеся минувшей весной, с месяц назад перешли в новую фазу. Проще говоря, на прошлой неделе Павел Романович объяснился со своей избранницей. Полученный ответ привел его в полный восторг.
Но для того, чтобы, как пишут в романах, «устроилось их счастье», одного лишь согласия Наденьки было, увы, недостаточно. И сегодня Дохтуров отправился обедать к Глинским, дабы официально просить руки Надежды Антоновны. Принарядился: новый сюртук, специально пошитый для торжественных случаев, английского сукна, с новомодной искрой, белый шелковой жилет и круглая циммермановская шляпа. Даже вооружился тросточкой — для солидности.
Но ни трость, ни искра не помогли.
Впрочем, Антон Антонович, Наденькин отец (инженерный генерал-поручик, выслуживший свой чин и вышедший в отставку еще при прошлом государе Александре Александровиче), никаких возражений не имел и был готов благословить молодых хоть сейчас. Но мать, Зинаида Порфирьевна, подобной торопливости не разделяла. Генеральша высказывалась в том смысле, что Павел Романович, безусловно, благороден, образован и вообще очень хорош. Однако еще слишком молод, неопытен и, что называется, не «стал на крыло» — хотя имеет успешную практику. По ее разумению, молодым следовало годик повременить. К тому времени Павел Романович как раз успеет упрочить свое положение. К тому же дети присмотрятся друг к другу получше.
«Дети»! — При этом воспоминании Павел Романович весьма чувствительно стукнул кулаком по обитой мягким сукном стенке пролетки — так, что возница вздрогнул и обернулся.
Но Дохтуров этого не заметил.
«Неужели, — думал он, — придется ждать целый год?! Это чудовищно!»
Однако год ожидания — еще не самое скверное. Гораздо хуже другое…
Павел Романович был давно принят у Глинских в доме на Большой Морской. Молодой доктор имел достаточно времени, чтобы нарисовать себе мысленные портреты его обитателей. И потому сейчас не сомневался: на деле слова генеральши значили завуалированный отказ. Вернее всего, Зинаида Порфирьевна наметила для дочери иную партию и отступаться не собиралась. Неожиданно возникшее затруднение в лице молодого доктора ее нимало не обескуражило.
«Кто он? — мысленно терзался Павел Романович. — Кого прочат Наденьке? Небось какого-нибудь бонвивана, разбивателя сердец. Впрочем, вздор. Какая мать станет устраивать для дочери партию с записным ловеласом! Тут должно быть другое».
И Дохтуров попеременно то утверждался в мысли, что соперник — аристократ из высшего света, то решал, что это — промышленник, из новых господ, фабрикант-миллионщик. А последние дни пришел к выводу: протеже Зинаиды Порфирьевны, должно быть, какой-нибудь гвардионец, из Володиного окружения.
А надо сказать, что старший брат Наденьки служил в лейб-гвардии Кексгольмском полку. Виделся Дохтуров с ним всего несколько раз, наперечет, но и за это время Владимир Антонович ему ужасно понравился. Гвардейский офицер держался с подкупающей легкостью, был завидно раскован в суждениях — качества, которых сам Павел Романович, увы, не имел. Лейб-гвардии штабс-капитан совершенно не интересовался, какое впечатление производит на окружающих. Это была не игра и не поза, а врожденная внутренняя свобода истинного аристократа. Словом, порода.
Дохтуровы, конечно, тоже не худородны: дворяне с изрядной историей. Шутка сказать — триста лет служат престолу.
Сам Павел Романович с большим вниманием и почтением относился к своей родословной. И даже по мере сил старался отчетливее прорисовать генеалогическое древо, составленное еще его дедом, Олегом Димитриевичем, служившим акцизным повытчиком в Тульской губернии. Он-то и завел книжечку в синем сафьяновом переплете, где на втором развороте изобразил упомянутое древо, снабдив каждую из ветвей подробнейшим комментарием.
При внимательном изучении получалось, что родоначальник их — Кирилла Иванович, талантливейший врач того времени — прибыл из Царьграда в Москву еще при Иоанне Грозном. Лекарским искусством немало прославился (отсюда фамилия), но единокровный сын его, Семен Кириллович, в целители не пошел, а стал служить дьяком в разбойном приказе. Двое внуков тоже устремились по государевой службе: первый сделался думным дьяком, а второй — стрелецким полковником. С этим вторым (Андреем Семеновичем) вышло нехорошо: свои же и зарубили во время стрелецкого бунта.
Такая судьба.
Но более всего нравился Павлу Романовичу прадед его, Дохтуров Димитрий Сергеевич. Вот уж был воин, так воин! Начал службу пажом, отличился в шведской кампании. А в лихом 1812 году принял начальство над всеми войсками, оборонявшими от французов Смоленск. После, под Малоярославцем, семь часов удерживал неприятеля — и не сбился с позиций, выстоял!
Правда, сам Павел Романович происходил от второстепенной ветви — но это нисколько не умаляло родства. Ему очень хотелось добавить к фамильной истории что-нибудь новое, ранее неизвестное. С этой целью летом 1912 года даже предпринял настоящую экспедицию. Достижения, правда, получились скромными: установил только, что род их внесен в родословные книги Тульской, Тверской и Орловской губерний.
Однако он не расстроился, рассудив справедливо, что лучшее для него — прославить свой род свершениями на лекарском поприще. К чему, кстати, и пращур, так сказать, призывает из глубины веков.
Правда, в отличие от прославленных предков, Павел Романович никогда не мог похвастаться независимостью. В обществе предпочитал более слушать, нежели говорить самому. И весьма тушевался, когда невольно случалось стать центром внимания. В общем, рядом с гвардейским офицером в куртуазном отношении Дохтуров представлял едва ли не пустое место.
Теперь кексгольмцы пребывали на маневрах, и Дохтуров слабо надеялся, что за это время в настроении генеральши произойдет перемена. Впрочем, вряд ли стоило на это особенно уповать.
Пролетку тряхнуло — свернули в Конный переулок, и заднее колесо наскочило на тротуар. Тут уж до дома было пару минут.
— Стой! — закричал возчик, осаживая. — Приехали, барин!
Дохтуров вручил ему целковый — почти вдвое против положенного, но ведь и впрямь доехали быстро, — соскочил наземь и зашагал к распахнутым чугунным воротам.
Своего выезда Павел Романович не держал — не по средствам (пожалуй, насчет «крыла» не столь уж неправа Зинаида Порфирьевна), однако, когда приходилось делать визиты, выбирал экипажи не из дешевых. Это, конечно, необязательное щегольство и вообще слабость, но тут молодой доктор не мог себе отказать.
Всю дорогу мысли Павла Романовича занимали слова генеральши, так что под конец он совершенно извелся. Однако хуже всего была некая догадка, которую доктор всячески от себя гнал, а отделаться никак не мог.
Заключалась она в партии, якобы задуманной генеральшей для дочери. Что, если партии той вовсе не существует? А причиной замаскированного отказа служат некие приватные сведения, полученные Зинаидой Порфирьевной об избраннике своей дочери? Вполне вероятно. О, добыть те сведения не составило бы никакого труда! — вздумай только она навести справки.
Чем дальше, тем более верным представлялось Павлу Романовичу это соображение. Вкратце же дело сводилось к следующему.
Когда Павлику Дохтурову едва исполнилось одиннадцать, случилось ужасное, никем не предвиденное несчастье: мать умерла вторыми родами. Отец, занимавший немалую должность помощника главного инспектора Николаевской железной дороги на московском участке, заболел и две недели пролежал в горячке. Все думали — не выживет. Но обернулось еще хуже: вдовец помутился рассудком, стал заговариваться, отчего, в конце концов, был помещен в психиатрическую, под строгий надзор.
Жить самостоятельно мальчик, разумеется, не мог. Слава Богу, помогла тетка по материнской линии, помещица Кашилова Мария Амосовна, которая и забрала к себе сироту. Московскую квартиру пришлось продать. Но Павлик об этом нисколько не жалел. Его ужасала одна только мысль, что придется еще когда-либо переступить этот порог.
Мария Амосовна оказалась воспитательницей строгой, никаких новомодных вольностей не признавала. Образование племяннику дала домашнее, но не уступавшее гимназическому. В молодости Кашилова жила в Санкт-Петербурге на широкую ногу и вращалась в самых что ни есть высших сферах. Была весьма дружна со столичным градоначальником. (Кстати, многие связи она сохранила и до настоящего времени.) Но, выйдя замуж, интерес к светским развлечением мало-помалу утратила. Своих детей Бог не дал, а потому все душевные силы Мария Амосовна отдала мужу.
Покойный супруг ее был врачом. Ко всему, что касалось его памяти, тетушка относилась благоговейно. Высказывания его по медицинской части вообще стали для нее истиной в последней инстанции. А наговорил он в свое время, похоже, немало. Среди прочего, в частности, утверждал, что залог успешной профессии доктора — частная практика в начале карьеры, которая даст незаменимый опыт. И эти слова оказали впоследствии на судьбу Павла Романовича сокрушающее воздействие.
Но все по порядку.
Когда подошел срок, Павел Романович надумал поступать на медицинский. Отчасти под влиянием Марии Амосовны — но более в тайной надежде, выучившись, помочь отцу, который был жив, но пребывал все в том же прискорбном состоянии.
А если совсем откровенно, то выбор профессии молодого Дохтурова определялся еще и тайным стремлением узнать, как избежать самому (не дай Бог!) подобной печальной планиды.
На факультете он понял: помочь отцу, увы, невозможно. И охладел к психиатрии. Его увлекла общая терапия, а позднее — хирургия, и в обеих дисциплинах он успевал блестяще. Но психиатрия, хотя и не ставшая специальностью, многому научила. Павел Романович открыл для себя, что психических расстройств люди опасаются даже более, нежели заразных болезней. А многие полагают (не без оснований), что эти расстройства — штука наследственная, и потому как огня бегут тех знакомцев, у кого в роду такие расстройства случались.
Вот и получается — коль скоро генеральше Глинской стало известно о печальной истории детства Павла Романовича, то она никогда не согласится на брак. И помочь тут никто не сможет, даже всесильная тетушка.
…Когда племянник окончил университет, Мария Амосовна поставила условие: три года частной практики, и чтоб непременно в Санкт-Петербурге. А потом — занимайся чем хочешь. Расходы по найму квартиры, содержанию прислуги, гардеробу и, главное, отправку рекомендательных писем Мария Амосовна брала на себя.
Знакомства тетушки впрямь обеспечили начинающему врачу некую частную практику. Что было делом нелегким, и можно даже сказать, неслыханным, учитывая его нежный возраст. Но Мария Амосовна, памятуя о словах мужа, со всей настойчивостью претворяла их в жизнь.
Последнее расходилось с планами самого Павла Романовича, но поделать тут было нечего. Ослушаться — значило оскорбить Марию Амосовну до глубины души.
Однако нет худа без добра.
Профессию свою Павел Романович знал и любил, так что спустя год у него уже была своя (пускай и небольшая) постоянная клиентура, а к середине второго он решительно отказался от тетушкиного денежного вспомоществования, так как на получаемые гонорары мог позволить себе вполне достойное существование.
* * *
Как ни терзался Павел Романович, возвращаясь от Глинских, а, поднимаясь к себе на третий этаж, все ж немного повеселел. Частных визитов сегодня уже не предвиделось, и вечер получался свободным. Он вытащил из жилетного кармана серебряные часы-луковицу, щелкнул крышкой.
Без десяти девять.
Скорее всего, квартира пуста. Фрося накануне еще предупредила, что после обеда непременно уйдет — мать с отцом из деревни наведались:
«Бежмя побегу, барин! Ужо не сердитесь!»
А Женя, должно быть, давно у себя на квартире. Во всяком случае, хочется верить.
Павел Романович пару раз нажал медную кнопку звонка — просто так, по привычке — и опустил руку в карман сюртука. Но ключ не понадобился: в глубине квартиры прозвучали шаги, мягко провернулся замок, и дверь распахнулась. Стоявшая на пороге молодая женщина в белом, с белой же косынкой на голове была бледна, глаза влажно блестели. Она молча посторонилась, давая пройти.
Человек посторонний, взглянув на нее, наверняка б не на шутку встревожился. Но причина скорбно опущенного взгляда и нервического трепета пальцев, перебиравших край накрахмаленного белого фартука, Павлу Романовичу была прекраснейшим образом известна.
Поэтому он коротко поздоровался, повесил пальто и прошел к себе.
— В столовой ужин. Еще горячий, — сказала женщина в белом, заглядывая в кабинет.
— Отлично-с. Сейчас-сейчас.
Она выразительно посмотрела и вышла, ничего не сказав.
Вообще говоря, медицинской сестре вовсе не обязательно кормить своего доктора ужином. Да и время присутствия давно закончилось. Но задержалась она не случайно — определенно воспользовалась отлучкой Фроси, совмещавшей обязанности кухарки и горничной. А это значило, что очередной разговор неизбежен.
Два года назад, начиная практику, Павел Романович быстро сообразил: без ассистента не обойтись. И вскоре в его квартире на Малой Посадской появилась Софья Игнатьевна, почтенная дама сорока восьми лет. Она была фельдшерицей и много лет проработала в земской больнице где-то под Вяткой, но недавно перебралась в столицу — вместе с сыном, которого воспитывала в одиночестве. Отпрыск ее прошлым годом поступил в Горный институт, но, по разумению Софьи Игнатьевны, к независимой жизни был еще не способен. Места фельдшера подыскать в столице не удалось, а средства требовались незамедлительно, и потому Софья Игнатьевна по протекции с охотой пошла медицинской сестрой к молодому, в ту пору никому еще не известному доктору.
Они замечательно сработались. И все было бы превосходно, если б не сын Софьи Игнатьевны, злополучный студиозус, который вместо изучения естественных наук вдруг увлекся нигилистическими идеями, возгорелся мечтой о всеобщем и скором счастье и стал посещать запрещенные кружки. Словом, затеял модную игру.
И доигрался.
Угодил он в итоге в скверную историю, подробностей которой Павел Романович не знал. Дело кончилось отчислением с курса и высылкой. Софья Игнатьевна, понятно, последовала за сыном, и Дохтуров остался без медицинской сестры.
Практика к тому времени изрядно расширилась. Один из пациентов, синодальный чиновник, порекомендовал свою племянницу — то ли двоюродную, то ли троюродную, недавно окончившую акушерские курсы. Времени выбирать у Дохтурова не было, и он согласился. Тем более что в это время у него появилась еще одна медицинская работа. Не вполне лечебная, но очень и очень важная. Исследовательская работа, и успех в ней означал бы колоссальные перемены для всего человечества.
Да-да, ни больше ни меньше.
Вот так и появилась в его жизни Евгения Адамовна Черняева. Была она рыженькой, миниатюрной и очень хорошенькой. Случилось все прошлым летом, считай более года назад. Как выяснилось, совершил тогда Павел Романович ошибку. Потому что очень скоро медицинская сестра из Евгении Адамовны превратилась в Женю, а после и вовсе в Женечку. То, что была она тремя годами постарше, только ускорило неизбежное. Все было легкомысленно и попросту глупо. Но что сделано — то сделано.
Какое-то время Павел Романович оставался вполне довольным и ни о чем не жалел, хотя, признаться, глубоких чувств не питал и ни разу не связал себя обещанием. Женечка была превосходной любовницей. Над обычаями так называемой «пристойности» смеялась и вообще вела себя так, словно ничего в жизни не боялась — за исключением разве что рыжих тараканов-прусаков, нет-нет да и портивших ей настроение неожиданным вечерним визитом. Но все изменилось, когда в жизни Дохтурова появилась Наденька Глинская.
В Евгению (когда она узнала об этом) словно бес вселился. Теперь медицинскую сестру было уже не узнать. Она подурнела, сделалась угрюмой и при каждом удобном случае норовила устроить «последний и окончательный» разговор. Поскольку Павел Романович очень скоро стал избегать подобных ситуаций, медицинская сестра взялась их организовывать самостоятельно (кстати, неожиданный приезд родителей Фроси в этом ключе тоже выглядел весьма подозрительно). Разговоры были удручающе однообразными и не имели никакого практического толка.
Мало-помалу Дохтуров стал тяготиться своей помощницей. Самым правильным было бы ее рассчитать, однако Павел Романович полагал, что Женя уйдет сама.
Он скинул сюртук, с грустью глянул, как блеснула прославленная искра на английской материи. Вспомнил победительный взгляд генеральши, извиняющийся жест Антона Антоновича за ее спиной — дескать, все понимаю, но что же поделать! А в отдалении — отчаянное лицо Наденьки.
И так скверно стало на душе, хоть волком вой.
Скрипнула дверь в кабинет. В проеме появилась Женя.
— Почему ты не идешь? Специально мучишь меня? — спросила она. — Хочешь, чтобы я умоляла? Собираешься сделать рабыней? Ты и без того меня превратил в рабыню… В наложницу!
Но мысли Павла Романовича в этот момент были далеко.
— Наложницу?..
Взгляд Жени скользнул по снятому сюртуку, атласной жилетке. Потом она всмотрелась в Павла Романовича внимательнее, и на лице ее вдруг отразилась злая радость.
— Ах, как ты нарядился! Каким франтом изволит разъезжать господин Дохтуров! Чисто жених, бутоньерки лишь не хватает!
Насчет бутоньерки Женя угадала — была, была днем вдета в петлицу нежнейшая белая гвоздика! От которой, едва покинув дом на Большой Морской, Павел Романович немедля избавился.
— А что это лицо у нас кислое? — продолжала Женя. — Никак дали от ворот поворот? Ай да жених!
Она расхохоталась.
— Да ты б меня с собой взял! Уж я бы рассказала, каков ты из себя замечательный молодец. По всем статьям хорош: и лекарь знатный, и сердцем сострадательный — с неимущих вот денег не берешь. А по мужской части и вовсе нет равных. Детишки так и посыплются, будто горошины из стручка…
Она засмеялась еще пуще.
Лицо у Павла Романовича пошло красными пятнами.
— Тебе сейчас лучше уйти, — сдавленно сказал он.
— А, конечно! Зачем тебе неимущая акушерка?! Ты ж метишь породниться с князьями!
— Женя, ты не в себе, — сказал Павел Романович. Он прошел в переднюю, взял с вешалки дамское пальто с пелериной. — Идем, я провожу.
Дохтуров бы дорого дал, чтоб остаться сейчас одному.
— Нет уж! Я никуда не пойду! Прежде мы разберем наши отношения. Ты мною воспользовался, ты мной наслаждался, и это… это… жестокосердно!
Павел Романович болезненно сморщился.
В этот момент, словно в пьесе, раздался электрический звонок. Дохтуров радостно встрепенулся. Посетитель! Ну не чудо ли: мучительный разговор вынужденно прервался, когда спасения, казалось, уж не было. Открывая, Павел Романович успел подумать: с меня хватит. От услуг Евгении Михайловны непременно надобно отказаться, и не позднее, чем с завтрашнего дня.
Он распахнул дверь.
На площадке стоял человек в фуражке и с шашкой на левом боку, затянутый в длиннополую шинель с двумя рядами начищенных пуговиц, из-под которой выглядывали порыжевшие сапоги.
— Х-господди!.. — выдохнул человек, срывая фуражку.
Павел Романович узнал городового, которого обыкновенно видел, проезжая мимо особняка прославленной балерины. Разговаривать с этим стражем случалось лишь дважды — и все на Рождество, когда тот приходил с поздравлениями по случаю праздника. Выпив водки, городовой удалялся с полтинником в кармане, необыкновенно довольный. Он каждый раз представлялся. Но как зовут его, Павел Романович не помнил.
Впрочем, однажды городовой заявился по казенной надобности. Пришел не один — за плечом маячила, комкая в руках платок, простоволосая молодая особа, лет шестнадцати.
Выяснилось, городовой задержал ее в трактире на Дивенской. И, прежде чем отвести в участок, просил Павла Романовича приватным порядком освидетельствовать «медамочку» — на предмет непорочности.
— Ваше благородие, — говорил он, оттирая спиной безутешно рыдавшую девушку, — ей ведь по всему желтый билет выпишут. Непременно. А вы дайте бумажечку — что так, дескать, и так, все в порядке. Дура она, по молодости. Не пропащая, нет. Я эту породу знаю. Отошлю в деревню, отец с матерью, поди, уж не чают живой увидеть. А тут — такая им радость!.. Что, ваше благородие, дадите бумажку-то?
Дохтуров, смущаясь, объяснил, что подобного рода освидетельствования — дело исключительно врачебно-полицейского комитета, и никакая «бумажечка» от частнопрактикующего доктора властями в расчет не принимается. Но городовой объяснений не понял. Или не захотел. Крякнул только и ушел, глянув напоследок осуждающе и недобро.
С чем же теперь он пожаловал?
— Господи-и! — снова воскликнул городовой, покачнувшись.
Дохтуров насторожился — уж не пьян ли? И вдруг вспомнил, как зовут полицейского: Семичев Степан Фомич, первая Рождественская часть.
— Доктор! На вас вся надежа! — Городовой повалился на колени.
Павел Романович потянул носом — нет, не пахнет. Трезвый.
Семичев завыл, не вставая:
— Супруга моя, Марья Митрофановна, кончается! Посинела, дышать не может. Думал, не донесем…
Только теперь Павел Романович разглядел тени на лестнице.
— Ведите!
Двое мужчин, по виду — приказчиков, внесли под руки женщину, показавшуюся Павлу Романовичу старухой. Ноги в дешевых ботиках на шнуровке волочились носками по вощеному паркету прихожей. Лишь когда сняли платок, Павел Романович увидел, что женщина далеко не стара.
— В смотровую, — приказал он. — Идите за мной.
Больную повлекли в комнату напротив.
— Сапоги бы снять не мешало! — громко сказала Женя, вывертываясь из кухни.
Приказчики замерли в растерянности, один неловко сдернул картуз.
— Ничего-ничего, — проговорил Дохтуров. — Сапоги — пустое. Несите скорее.
Женя пожала плечами.
— Ничего не пожалею… — говорил городовой, пытаясь поспешать следом, не вставая с колен. — Все что есть… Только спасите! Пятеро детишек! Куда ж я вдовцом-то? За ней только следом и остается…
— Чтоб всех пятерых — круглыми сиротами? — быстро спросил Павел Романович. — А ну, вставайте, вставайте. И марш отсюда! Нечего тут делать.
Городовой тяжело поднялся, опираясь на шашку. Был он усатым и краснолицым, лет сорока пяти, с тяжелым дыханием. Сказал испуганно:
— Нет уж, вашбродь, я тут, в прихожей, в уголочке устроюсь… Никому не помешаю, только не гоните… Христом Богом!.. — Он истово перекрестился.
Павел Романович только рукой махнул.
…Она лежала в смотровой на черной коже кушетки. Бледное, с синевою лицо заострилось, на висках — капли холодного пота. Рот приоткрыт, дышит с трудом. В груди — словно детская свистулька упрятана.
Добровольные помощники городового топтались возле двери. Павел Романович немедленно их выставил. Придвинул стул и сел рядом.
— Давно это с вами? — спросил он, накладывая пальцы на запястье больной. Отметил: рука — ледяная.
Женщина попыталась сказать, не смогла. Только кивнула.
— Полчаса? Час?
Она произнесла, наконец, с трудом:
— Не помню… Час… Больше…
— В первый раз?
— Нет… Давно уже маюсь… Грудь сдавило, жжет изнутри… Затылок ломит, плечо не чувствую…
— Женя! — позвал Павел Романович.
Никакого ответа.
Ушла? Хм. Пусть. Он и сам справится.
С диагнозом, пожалуй, нет затруднений. Таких случаев за два года уже насмотрелся. Грудная жаба — вот это что. Приступ сильнейший; одно хорошо — не первый. Первый, тот как раз нередко больного уносит. Но все равно, скверное дело. Спазм коронарных артерий, и сердечная мышца не получает должного количества крови. С чего приключилось? Психическая травма? Усталость? Возможно. Ладно, причину потом разъяснить, а сейчас первым делом — высокую подушку под голову и грелку. На сердце, немедленно, и к ногам. К ногам надо погорячее.
Потом камфару и дигиталис.
Павел Романович выглянул в прихожую, крикнул:
— На кухню кто-то пройдите! Там самовар, должно быть, еще не остыл. Сюда его.
Из кухни обратно выскользнула Женя. Губы поджаты, глаза сухие. На щеках — два маленьких алых пятна. Смотрит в сторону.
— Не нужно. Ну их. Я сама.
Павел Романович коротко на нее глянул и вернулся к больной.
Та теперь задыхалась еще пуще. Рот раскрыт, язык мечется по пересохшим губам. Глаза — огромные, дикие, в зрачках страх прыгает.
— Худо мне… Ох, худо… Сейчас отойду, верно…
— Глупости! Молчите. Вам нельзя говорить.
Дохтуров расшнуровал высокие ботики, снял один за другим. Занялся блузкой. На ней был длиннейший ряд крохотных пуговок — штук сто, не меньше. (Ох, эти женские блузки — наказание Господне!) Павел Романович, чертыхаясь, принялся их расстегивать.
Вернулась Женя, в руках — три грелки. Пристроила две к ногам больной, третью держала на весу, за тесемку — горячая.
Хорошая сестра, подумал Дохтуров мельком. Толковая. Жалко терять. Может, еще образумится?
Женя недолго понаблюдала за его манипуляциями.
— Что вы делаете? — спросила негромко.
— Грелку на сердце, — сказал он, не оборачиваясь.
— Пусти… Позвольте, Павел Романович!
Дохтуров посторонился. Медицинская сестра положила грелку на край кушетки, склонилась над больной и одним движением разорвала на ее груди блузку.
— Так, теперь сюда. Все верно?
Дохтуров кивнул.
— Приготовь три шприца, — сказал он. — Впрыснуть камфару и дигиталис. Камфару — подкожно, дигиталис — внутривенно. Два сантиграмма разведешь в ноль-ноль двадцать пять. Введешь очень медленно.
— А третий?
— Morfini hydrochlorici.
Смотровая комната выглядела внушительно. В центре — хирургический стол под колпаком металлическим бестеневой лампы, вдоль стен выстроились высокие стеклянные шкафчики. Слева — препараты. Справа — хирургические инструменты и шприцы для инъекций в стерильных никелированных биксах. Еще один шкафчик стоял в простенке. Он единственный запирался на ключ, который Павел Романович всегда держал при себе. Здесь хранились ядовитые и сильнодействующие препараты.
А также и морфий.
Спасти от грабителей стеклянный шкафчик, конечно, не мог. Да этого и не требовалось: он стоял закрытым в силу иных причин. Дело в том, что Дохтуров дважды в неделю вел бесплатную практику для неимущих, и потому в прихожей порой толпился очень разный народ. Уследить за всеми сложно. А Павлу Романовичу не хотелось неприятных открытий.
Он достал ампулу с морфием, повернул ключ.
Женя подошла, остановилась за спиной.
— Все готово.
— Хорошо, — сказал он, поворачиваясь, — я пока посмотрю, как там наш полицейский стражник.
— Постой, — сказала Женя. — Вот что… Ты меня не гони от себя, Павел Романович, — вдруг жарко зашептала она. — Знаю, что собрался. Но не гони. Ведь только я тебе настоящей женой буду. Да и так почитай что жена, только невенчанная. А с княжной хлебнешь шилом патоки… Что тебе в ней? Телом мы все на один манер обустроены. А со мною сладко… Так уж ни с кем не будет, я знаю…
— Не время, — сказал Павел Романович, — после поговорим.
На миг он пожалел, что не успел отправить ее с квартиры.
— Вот морфий, — добавил, — не забудь.
Женя взяла из его руки ампулу, сломала. Вышло неудачно — капелька крови покатилась с большого пальца. Губы у нее дрожали.
Павел Романович подошел к больной. Пульс был нехорошим, частил.
— Быстрее коли!
Он вышел в прихожую. Семичев встрепенулся, уставился с мольбой.
— Все хорошо будет, — сказал Дохтуров, направляясь к себе в кабинет.
«С чего же приступ? — подумал он. — Может, бьет ее этот стражник? Да нет, глупости, не похоже. Надо с ним потом непременно поговорить. А жена у него — сильная. Ни слезинки, хотя и напугалась. Да, верно, не за себя напугалась — пятеро по лавкам. Как зовут-то ее? Не запомнил. Вот неудобно! Хорош доктор, нечего сказать. В одно ухо влетело, в другое вылетело. И отчего ж у меня такая скверная память на имена? Ладно, как бы там ни было, отпускать ее домой сегодня нельзя. Мало ли что. Поспит в смотровой».
Он полистал рецептурный справочник. Пожалуй, надобно еще атропин впрыснуть. Павел Романович поднялся и пошел обратно; в коридоре увидел, что городовой на коленях что-то шепчет беззвучно и поминутно осеняет себя крестом.
— Вы, Степан Фомич, домой ступайте, — сказал Дохтуров, подходя ближе. — Вашей жене нельзя до утра с постели вставать.
Городовой посмотрел испуганно. Оглянулся на приказчиков, молча переминавшихся у двери с ноги на ногу, словно ища поддержки.
— Ну, нельзя так нельзя, — глухо сказал он, — а домой я пока не пойду. Не взыщите. Все равно не усижу.
— Как знаете. Но своих людей все-таки отпустите.
Прикрыв дверь смотровой, Павел Романович подошел к черной кушетке. Больная лежала, прикрыв глаза. Спит?
Женя стояла возле одного из стеклянных шкафчиков, укладывая использованные шприцы. Один рукав ее халата отчего-то казался длиннее другого. Услышав шаги, она нервно оглянулась. Павел Романович встретился с ней взглядом и поразился вдруг выражению огромных и темных глаз.
Журнал амбулаторного приема лежал на столе у окна. Рядом — ручка, чернильница. Дохтуров присел и принялся писать.
«Больная…»
Тут же пришлось прерваться.
— Женя, как ее по имени-отчеству?
— Семичева Мария Митрофановна. Тридцати девяти лет.
— Ага. Ну конечно!
Он продолжил:
«Больная Семичева М. М., 1873 г. р. Объективно: острая боль за грудиной, похолодание конечност., кож. покровы синюшн., астм. удушье.
Д-з: приступ гр. жабы.
Состояние ср. тяж.
Показано: тепло на ноги, в обл. сердца.
Rp.: Camf. п/к, Digitalis 0,025 %, 1.0 в/в.
Morfini hydrochlorici…»
В этот момент больная, лежавшая на высоко взбитой подушке, вдруг тяжело села. Утробно сказала:
— Ха-га…
Ручка с новеньким стальным пером выпала из пальцев Павла Романовича и полетела на пол. Дохтуров подхватился и хищно метнулся к кушетке. Он успел в самый раз: Семичева повернулась к нему, скорчилась, и тут же ее вырвало ему под ноги. Потом женщина упала навзничь, тело ее выгнулось дугой, и прокатилась по нему первая волна судороги.
Павел Романович ухватил ее за запястье: пульс угасал, тянулся все медленнее, в нитку. Приподнял веко и увидел белок закатившегося наверх глаза.
— Женя! Еще камфару, быстрее!
Ему казалось — у него что-то со зрением: медицинская сестра двигалась неторопливо, словно во сне. Она выглядела очень спокойной, будто наблюдала сложный случай в учебной аудитории.
Несчастная супруга городового что-то забормотала, совершенно неразборчиво. Прокатилась еще одна судорога, слабее. Голова Марии Митрофановны мотнулась на подушке, нижняя челюсть задрожала, будто больная собиралась зевнуть.
Пульс под пальцами Дохтурова вдруг оборвался. Слабые, медленные толчки сменились едва ощутимым трепетанием. Павел Романович похолодел. Спина и затылок вмиг сделались мокрыми. Он-то знал, что означает это трепетание: сердечный ритм сорвался, желудочки и предсердия едва вибрируют. Фибрилляция.
Потом и она исчезла. Жена городового Семичева перестала дышать.
Придвинулась Женя с наполненным шприцем.
— Не надо, — сказал Дохтуров.
Женя глянула без испуга, непонимающе. Более того, на губах у нее блуждала улыбка, точно сестра вспомнила нечто приятное.
— Отчего не надо?
— Поздно.
Не слушая, она прищипнула кожу на обнаженном плече покойницы и воткнула иглу. Медленно погнала поршнем желтое масло.
— Прекрати!
Павел Романович взял ее за руку. Женя вырвалась с неожиданной силой. У нее были огромные, во всю радужную, зрачки. Попыталась оттолкнуть Дохтурова.
И тут жутковатое подозрение закралось ему в душу.
— Ты впрыснула ей дигиталис?
Женя сказала сквозь зубы:
— Да. Конечно. Пусти!
— Приготовляла разведенный раствор? — Он с ужасом ждал ответ.
— Зачем?
— Затем, что я велел! — закричал Павел Романович.
— Ты ничего мне не говорил. — Женя покачала головой. Она была удивительно, невозможно спокойна. — Это обморок. Я все сейчас сделаю. Не мешай.
Она вновь склонилась над трупом. Дохтуров схватил ее за плечи, стиснул и повлек прочь. Сестра рванулась бешено — и освободилась. Он не ожидал такой силы, разжал руки. Женя отлетела назад и упала спиной на тумбочку возле кушетки. Со звоном покатился на пол серебряный поднос с пустыми ампулами и склянкой.
Павел Романович наклонился и поднял ее — склянка была с неразведенным раствором дигиталиса.
Он шагнул к медицинской сестре, которая только сейчас поднялась на ноги, развернул к себе и рванул за рукав халата. Раздался треск, рукав отскочил, повиснув на нитке. На плече у Жени была красная точка от недавней инъекции.
«Себе вколола морфий, себе! Вот дрянь! Неврастеничка! Не вынесла, извольте видеть, душевных переживаний. Морфий! Оттого и невозмутимость. Она в наркотической эйфории…»
Тут отворилась дверь смотровой, и в неширокую щель просунулось лицо городового. Он посмотрел на растрепанного доктора, на его изгаженные брюки, на медицинскую сестру в разорванном халате. Глаза у стражника округлились.
А потом он взглянул на кушетку.
— Вашродь… господин доктор… что ж это?..
— У ней обморок! — крикнула Женя.
— Обморок?.. — Городовой шагнул в смотровую. — Марья! Машенька!..
Голос у него оборвался. Он повернулся, посмотрел недоуменно, непонимающе. Потом кровь отхлынула у него от лица.
Следом сунулся один из приказчиков. Павел Романович бессильно наблюдал, как тот подходит к кушетке, склоняется над покойницей.
— Так ведь померла… — пролепетал приказчик. Он быстро перекрестился. — Упокой ее душу… Тут прямо и померла! У дохтора в лазарете!
— По-мер-ла?.. — очень тихо переспросил Семичев.
И вдруг взревел:
— Как же так?! Что вы с ней сотворили, ироды?!
Павел Романович побледнел. Он ничего не ответил — да и нет слов, что помогут в такую минуту.
Лицо Семичева сделалось вдруг пугающего свекольного цвета. Городовой схватился за ворот шинели, рванул. Отлетел вырванный с мясом крючок. Глаза у Семичева выпучились, он силился что-то сказать, но из горла слышался только нечеловеческий, гортанный клекот.
В приоткрытую дверь сунулся второй приказчик. Но ни тот, ни другой никак не смогли помешать тому, что случилось далее.
Семичев по-бычьи помотал головой и вдруг схватился за рукоять своей шашки. Одним махом вырвал из ножен. Клинок со свистом описал в воздухе стремительный полукруг.
Женя взвизгнула и швырнула в городового пустой шприц, который все еще держала в руке.
Городовой рубанул наотмашь, и Павел Романович ощутил — будто ледяным ветром обдало макушку. Невольно он наклонился и схватился рукою за голову. И оттого не видел, как снова взметнулась шашка.
А потом вдруг оказалось, что он лежит навзничь и смотрит на потолок. С потолком было неладно: из белого он быстро становился розовым, а после и вовсе алым. Комнату наполнили звуки, природу которых он не мог понять. Но звуки те были весьма неприятны.
— Словно кабан тонет в трясине, — подумал Дохтуров.
И тут вдруг потолок завертелся в глазах, а после стало темно.
Назад: Глава третья ИГРА В ПРЯТКИ
Дальше: Глава пятая РЕЧНАЯ ПРОГУЛКА