Глава восьмая
Невидимые миру слезы
В церкви тихий торжественный полумрак, пахнет воском и ладаном, каждый осторожный шаг гулким эхом отдается под высокими сводами. И немноголюдно, как всегда в будний день. В праздники тут, конечно, набивалось полно народу – не так уж много в застойные времена было в Серпухове и его окрестностях действующих церквей. У советской власти вообще складывались очень сложные отношения с религией. С одной стороны, власти понимали, что совсем без «опиума» народ оставлять нельзя, и стремились строго контролировать все, связанное с церковью, так что некоторые священники, которым удалось хорошо зарекомендовать себя, в том числе и по партийной линии, устраивались очень даже неплохо. Однако официально религию не жаловали, храмы сносили или использовали не по назначению, отдавали в лучшем случае музеям, а в худшем – под склады, клубы и тому подобное применение, не имеющее никакого отношения к христианству. Вера в Бога и соблюдение православных традиций официально не поощрялись и даже осуждались. Вплоть до того, что в некоторых городах у храмов в большие праздники дежурили дружинники, вглядываясь в лица прихожан, выискивая и записывая фамилии граждан, чья молодость никак не оправдывала потребности в молитвах. Последующий сценарий предугадать несложно: сообщали на работу, в комсомольскую организацию или в «первый отдел», для начала вызывали на беседу и предупреждали, но второй раз было лучше не попадаться. Неудивительно, что в застойные годы в интеллигентской среде стало модным приобщаться к религии, в том числе и православной. Читали Библию, венчались в церкви, крестили детей, крестились сами, уже в сознательном возрасте, заводили дома иконы, носили нательный крест, ходили к исповеди и причастию, чтили религиозные праздники и гордились этим почти как диссидентством.
Зоя Рябова в диссиденты не рвалась, однако в церковь ходила регулярно. Для нее это не было ни актом бунтарства, ни данью моде, но не было и проявлением веры – к истинно верующим Зоя уж точно не относилась. Как многие несчастные люди, она искала помощи и не от хорошей жизни входила под сумрачные своды в клубах терпкого ладана у потемневших икон. Покупала свечки на входе, писала записки о здравии рабов Божьих Ильи и Зои и еще одну – об упокоении раба Божьего Всеволода. Здоровье требовалось ей и ее брату, а Всеволод был Зоиным начальником и вполне себе живым.
Одну свечку – ту, которая за упокой, – Зоя ставила недалеко от входа в храм, в притворе, где по традиции место было не столь святое. Те, кто не был крещен, кто потерял связь с церковью из-за сильных грехов и отбывал епитимью, или те, кто по какой-либо иной причине считает себя нечистым и недостойным зайти в более освященное отделение, молятся именно здесь. Иногда церковные притворы украшаются фресками с изображением демонов, чертей, грозных ангелов, загробных мытарств и Страшного суда. Неудивительно, что многочисленные ворожки, самопровозглашенные ведьмы и прочие псевдоэкстрасенсы воспринимают притвор как место с «отрицательной энергией», часто советуя доверчивым клиентам совершать именно там всевозможные обрядовые действия – начиная с избавления от сглаза и заканчивая наведением порчи.
Зоя ставила свечку подальше от икон, ближе к строгому лику ангела возмездия, ввергавшего осужденные души в огненное озеро. Так ей посоветовала делать потомственная ведьма Акулина, выслушав о бедах и запросив за свои советы весьма нескромный гонорар. Зоя не поскупилась и впоследствии не пожалела. Что-то помогло, то ли колдовская сила Акулины, то ли молитвы, но ситуация начала изменяться к лучшему. Мало-помалу, месяц за месяцем Зоя все меньше плакала по ночам. Но тем невыносимее были бессонные часы ночного мрака и холода одиночества, которые ей все еще приходилось переживать.
Думала ли она, что делает нечто запретное, что может привести в ее жизнь разрушительные силы, с которыми она не сможет справиться? Понимала ли, что совершает грех, способный погубить ее собственную душу? Нет, вряд ли Зоя думала о душе и о последствиях своих действий. Ей казалось, что в ее ситуации цель оправдывает любые средства. Она была доведена до отчаянья, загнана в угол и хваталась за малейшую возможность прервать мучительную цепь страдания, которой казалась ей ее жизнь. Прервать, пока она еще относительно молода и сможет успеть, сможет еще ощутить положенную всем рожденным на земле радость.
Иногда бессилие толкает на безумные поступки…
«Упокойную» свечку она ставила не просто, а вверх тормашками, отщипнув ногтями кусочек воска и высвободив фитиль. И, конечно же, старалась, чтобы никто не заметил ее манипуляций. Зоя не ждала, пока подношение догорит, доверяя свои мрачные пожелания в адрес обидчика недоброму и проницательному взгляду строгого ангела. Она шла дальше, в центральную часть храма, к иконе Пресвятой Богородицы, где зажигала вторую свечку. Поставить ее в подсвечник у образа иногда оказывалось непростой задачей – не находилось свободных ячеек. Слишком много людей приходило к изображению Девы, отдающей миру свое Божественное Дитя, просить о помощи и утешении. Иногда, чтобы освободить место для своей свечи, кто-то из особо нетерпеливых прихожан гасил едва догоревшие до половины чужие свечи и убирал в стоящую рядом на полу коробочку для огарков. Однако Зоя считала, что так делать нельзя, как-то некрасиво. И, если не было места, обертывала свою свечку носовым платком и держала ее в руках, пока пламя не оплавляло темно-желтый воск настолько, что терпеть жар становилось уже невозможно.
Пока горела свечка, Зоя шепотом молилась – не каноническим текстом «Богородицы», а собственной молитвой, в которой часто звучали слова «Неупиваемая чаша». Об иконе с таким названием Зоя слышала еще в детстве, от бабки, что был у них в городе такой чудотворный образ, помогавший излечиться от пьянства, – да сгинул бесследно в смутные времена революции.
У Зои не было родственников, страдающих от алкоголизма, и понятие чаши она трактовала метафорически. Чаша – это то, что суждено испить. И Зоя жаждала всей душой, чтобы горькое питье, которым жизнь наполнила уготовленную ей чашу, поскорее закончилось. Либо вовсе исчезло, хоть бы даже перейдя кому-то другому. Пусть он, другой, пьет и страдает, а Зоя, наконец, вздохнет спокойно. Сколько в мире счастливых людей, счастливых семей! Им бы всем отхлебнуть по глотку из чаши тех, чьи дни насквозь пронизаны мукой и безнадежной тоской! Небось эти люди и не заметили бы промелькнувших теней печали на безоблачном небе своей так удачно сложившейся судьбы. Зато насколько легче было бы страдальцам…
– Ты же взял на себя грехи мира, – шептала Зоя младенцу, сидевшему на руках Богоматери. – Чего тебе стоит взять на себя и мои? Может быть, я тогда по-настоящему верила бы в тебя и не грешила. Я не могу, не хочу больше страдать! Это ужасно несправедливо, что вся моя жизнь наполнена страданием. За что мне это? Говорят, ты страдал за весь мир, но ты, наверное, знал, что делал. В любом случае ты сам решал свою судьбу. И даже ты в какой-то момент не выдержал, просил, чтобы Чаша тебя обошла. А я – я просто женщина… Не мужчина и вовсе не божественного происхождения. Пусть минует меня эта Чаша страдания. Дай мне испить из Чаши радости. Я просто хочу быть счастливой. Неужели я хочу невозможного? Неужели твой Отец создал людей для мучений?
Так Зоя жаловалась почти каждую неделю – как особенно допечет, так и бежала в церковь. Она готова была поверить во все, что хоть как-то могло ей помочь и сделать ее жизнь хоть чуть-чуть легче и счастливее.
Ей было всего двенадцать, когда мать умерла родами, произведя на свет братика Илюшку. В те годы Зоя, как все девчонки и мальчишки, да как и все взрослые, хотела только одного – чтобы не было войны. Тогда всем казалось, что, как только отгремят бои, сразу же настанет совсем другая жизнь: мирная, спокойная, сытая. Но куда там! Смерть матери перечеркнула все.
Жили они в бараке на окраине Серпухова – без водопровода, с печкой, керосинкой и холодным туалетом в двадцати шести шагах от крыльца. И в дождь проливной, и в стужу лютую, и в грязь, и в гололед, и днем, и ночью – двадцать шесть шагов. А в доме всегда холодно, дров не напасешься…
Зоя с братом остались на руках у бабки, которая сама к тому времени была уже очень слаба здоровьем и начала выживать из ума. Ясное дело, что почти все заботы по хозяйству, включая уход за младенцем, легли на хрупкие плечи девочки. С тех пор она день-деньской крутилась как белка в колесе – то дров нарубить, то воды натаскать, то печь растопить, то белье постирать, то еды хоть какой состряпать, то огород прополоть, то братца покачать… К маленькому Илюше она привязалась с первых дней его жизни, души в нем не чаяла, уж такой был хороший ребенок – тихий, послушный, ласковый. Бывало, она сядет на крыльце да расплачется от усталости и бессилия, а он приковыляет на кривеньких своих ножках, обнимет за шею тоненькими ручонками и лепечет: «Соя, Соя, не пачь…» Вроде как и легче становится.
Зое еще не исполнилось восемнадцати, когда бабка умерла, но это обернулось только к лучшему, все равно к тому времени помощи от нее уже было никакой, одна обуза. Зоя закончила восьмилетку, училась в училище, когда соседка предложила устроить ее на работу, да не на какую-нибудь, а секретаршей к самому директору бумажной фабрики. Услышав об этом, Зоя даже поверить своему счастью не могла, все боялась, что ее не возьмут – без образования, сразу после школы, полную неумеху… До этого-то она только подрабатывала при случае, все больше уборщицей. А тут – настоящая работа.
Придя первый раз на встречу с будущим начальником, Зоя так боялась, что не осмеливалась даже взглянуть в его сторону, стояла опустив глаза в пол, краснела, еле находила в себе силы отвечать на вопросы. Да и как тут было не испугаться, когда перед ней настоящий директор – важный, толстый, высокий, представительный, с блестящей лысиной и таким вот громким и грозным начальственным голосом? То, что директор согласился взять ее к себе, показалось настоящим подарком судьбы. Зоя без сожаления бросила училище и оформилась на фабрику.
Зарплата секретарю полагалась копеечная, но Зоя была рада и этому – лучше мало, чем ничего. На государственное пособие по потере кормильца да крошечную стипендию в училище было не прожить. Раньше-то хоть бабкина пенсия как-то помогала, а теперь и ее не стало. Неудивительно, что Зоя была согласна на любую работу и на любые условия. По крайней мере, ей так казалось… вначале.
Ее директор, Всеволод, не любил тратить время зря. Все, что полагалось ему по статусу, предпочитал брать без церемоний. Личная секретарша была показателем статуса, и с ней директор бумажной фабрики миндальничать не стал. На второй же день, ближе к вечеру, позвал к себе в кабинет и приказал раздеться. И Зоя разделась без всяких возражений, хотя такое произошло в ее жизни впервые. До этого ей было просто не до романов с парнями – какие уж тут романы, когда у тебя на руках ребенок да старая бабка. Так что сорокадвухлетний толстый и лысый начальник стал ее первым мужчиной. И на долгое время – единственным.
Какое-то время – очень недолго – Зоя чувствовала себя почти счастливой. Первый и последний раз в жизни. Тогда казалось – наконец-то все понемногу начинает налаживаться. У нее была непыльная работа – уж всяко чай подавать, чашки мыть водопроводной водой да на телефонные звонки отвечать куда проще, чем рубить дрова или сажать картошку. Больше Зоя особо ничего и не делала, даже на пишущей машинке не печатала почти, потому что не умела, каждую буковку искала по несколько минут. Так что времени свободного на работе у нее было навалом, успевала и журналы почитывать, и с девочками из машбюро и бухгалтерии поболтать, и носки связать братику. И зарплату получала исправно, не бог весть какую, но на нее можно и питаться не впроголодь, и даже кое-что из одежды прикупить, если постараться. По хозяйству тоже стало чуть легче, потому что Зоя наловчилась не готовить, а покупать еду в фабричной столовой и в буфете, выходило и дешевле, и проще. Дома оставалось только разогреть – это брат уже и сам мог и посуду всегда мыл, без напоминаний. Илья рос умничкой, вот-вот должен был в школу пойти. И дальше, надеялась Зоя, будет только лучше и легче. А приставания директора… Что ж, это придется потерпеть. Хотя и очень противно, конечно. По наивности своей она тогда думала, что положение любовницы директора фабрики даст ей какие-то привилегии. Хорошее отношение начальства, премии, подарки, помощь деньгами… А может, если очень повезет, директор расщедрится и похлопочет, чтобы они с Илюшей получили квартиру или хотя бы комнату в коммуналке.
Всеволод при любой возможности ее нагибал. Запрет, бывало, кабинет, переложит ее через стол и долбит, долбит… И плевать ему на то, что ей противно и очень больно – больно так, что потом еще несколько дней в туалет не сходить. Главное, что ему это доставляло жуткое удовольствие. А она потом сидит у себя за столом и втихаря листочками слезы подтирает. Не то что пожаловаться, даже рассказать никому нельзя – тут же с работы вылетишь. А то еще и чего хуже. Как Всеволод однажды ей по пьяни сказал: «Только пикни! Я на тебя такое спишу! Ты у меня за всю жизнь не отсидишь…» Это потом, уже много позже, Зоя поняла, что директор ее просто запугивал, не вышло бы у него ничего – какая у секретарши может быть материальная ответственность? Но тогда она была молоденькая дурочка, верила ему и боялась. И все еще надеялась, что как-нибудь Всеволод все же поможет ей и Илюше. Но с каждым годом ее надежды таяли, как дым. Директор и не собирался что-либо делать для Зои, он, скорее всего, и за человека-то ее не считал.
Будь Зоя ценным сотрудником или привлекательной девушкой, Всеволод, наверное, вел бы себя с ней иначе. Но тут он понимал – уйти ей от него некуда, никому она не нужна ни как работник, ни как женщина. Делать ничего не умеет, собой совсем не хороша – ширококостная, приземистая, фигура кубышкой, лицо самое заурядное. На такую никто не позарится. А тогда чего, спрашивается, с ней деликатничать?
Только потом уже, с годами, Зоя поняла, почему Всеволод так вел себя с ней – вымещал на своей секретарше все то зло и обиды, которые копились в нем самом. Тиран и гроза подчиненных на работе, дома он был типичным подкаблучником. Жена и особенно теща, дочь и супруга городского партийного босса, держали его в ежовых рукавицах. Только благодаря родителям жены Всеволоду, который сам как человек ровным счетом ничего собой не представлял, удалось сделать карьеру и стать директором фабрики. Дома его ни во что не ставили, помыкали им – а он приходил на работу и отыгрывался на безропотной Зое.
Конечно, он ни за что бы сам себе не признался, насколько они, директор и его секретарша, похожи – можно сказать, родственные души, товарищи по несчастью, жертвы бездушной судьбы. Ему доставляло удовольствие видеть Зоину затравленность – так же как он чувствовал свою собственную. Но в отличие от Зои Всеволод получал хорошую компенсацию за унижения, которые ему приходилось терпеть дома. Зоя же не имела ничего, кроме слез, бессонных ночей и постоянного, до тошноты, чувства омерзения по утрам от мысли, что она пойдет на работу и снова увидит начальника, а он снова будет над ней издеваться.
Пока работала на фабрике, Зоя ни разу никому не рассказала о том, что происходит между ней и начальником. Стыдно было признаться, что ей приходится такое сносить, да и знала – помочь ей некому. В лучшем случае общественное мнение испачкает ее гадливой жалостью, в худшем – заклеймит презрением. Ей бы найти мужа, защитника – ведь тогда она была еще молода, и, возможно, какой-нибудь не особенно требовательный парень из фабричных был бы рад даже видеть такую смирную и работящую девку женой, хозяйкой в своем доме, матерью его детей. Но грубость Всеволода разрушительно сказалась на ее женской природе. После всей боли и унижений, которые Зое приходилось терпеть чуть ли не ежедневно, ее тело противилось самой мысли о возможности близости с мужчиной. Запуганная, зажатая, Зоя смирялась с необходимостью принимать натиск Всеволода, но добровольно желать кого-то еще – это словно добровольно желать пыток. Не тех сладеньких пыток, вожделеемых мазохистом, – боли, меру которой можно контролировать, боли, причиняемой чутким партнером, не боли даже, а острых ощущений, которые доставляет звериная страсть с ее хищной, агрессивной нежностью… Для Зои тогда секс представлялся совсем иной пыткой, чем-то вроде того ужаса, что терпели узники в застенках гестапо.
Надо ли говорить, что униженное, забитое положение Зои повлияло и на ее отношение к людям. Она более или менее научилась скрывать свои чувства, но в глубине души ненавидела всех женщин, выглядевших мало-мальски счастливее ее, и отчаянно завидовала им. Мужчин она тоже ненавидела, но по другим причинам – в каждом из них ей виделся явный или скрытый насильник. Даже самые маленькие из них, которые возились в песочнице или смотрели из колясок глупыми глазенками, представлялись ей потенциальными агрессорами. И пусть сейчас они выглядели безобидно, но это обманчивое чувство. Отцы, братья, товарищи в школе и во дворе, армия, работа – все мужское общество позже воспитает их «как надо», приучит тиранить женщин, использовать их как им заблагорассудится.
Только один мужчина на земле не был включен в этот список. Одна-единственная радость в жизни Зои – брат, кровиночка. Илью она любила, да и как было не любить? Она его вынянчила, вырастила, столько сил вложила, пока он не подрос. Как она старалась дать ему все необходимое, чтоб чувствовал себя не хуже других…
Еще воспитательницы в садике стали говорить Зое, что ее брат – мальчик особенный, способный, смышленый не по годам, что им надо заниматься, чтобы не зарыть талант в землю. И старшая сестра из кожи вон лезла, чтобы развивать Илюшу. Сама ходила в обносках, полуголодная, но покупала ему и книжки, и игрушки, и даже дорогой конструктор. Когда Илья пошел в школу, Зоя своими руками заворачивала ему учебники и тетради в красивую бумагу, которую тайком таскала с работы. Так хотелось, чтобы все у братишки было чистенько, аккуратненько, красиво – не как у нее… Илюша сестру не разочаровывал, рос хорошим мальчиком, не баловался, не хулиганил, как другие дети. Помогал по дому, читал книжки, бегал на занятия в свой Дом пионеров и отлично учился. За все его школьные десять лет Зоя не пропустила ни одного родительского собрания, даже больная туда ходила, чтобы не лишать себя чуть ли не единственной в жизни радости – в очередной раз испытать гордость за брата, послушать, как его хвалят за способности, ум, успехи и прилежание. Когда он окончил школу с медалью, когда поступил в МГУ, Зоя была на седьмом небе от счастья. Слава богу, у брата все сложится не как у нее. Ну, а она уж как-нибудь… Украдкой всхлипывая, собрала нехитрые Илюшины пожитки и проводила в Москву. Очень хотела съездить с ним, посмотреть, как он устроится в общежитии, но Илья сказал, что это неудобно, ведь он уже немаленький. И он уехал, а она осталась, утешая себя тем, что в Москве в любом случае бытовые условия будут лучше, чем здесь, в бараке, где ни тепла, ни воды и двадцать шесть шагов до туалета на улице…
Пять лет она ждала Илюшиных писем, точно вестей с войны, пять лет жила от каникул до каникул. Радовалась его успехам, мечтала о его будущем – как ее брат станет известным ученым, академиком, сделает какое-нибудь важное для страны открытие и получит Ленинскую премию. Эти мечты очень скрашивали ей жизнь, без них унылое Зоино существование было бы уж совсем безрадостным…
Зое было под тридцать, когда Всеволод перестал ее даже лапать. Больше в сторону «секретутки» лишний раз не смотрел, а чтобы трахать, так и вовсе брезговал. Сначала она обрадовалась, решила, что директор наконец-то стал импотентом от всех проклятий, которые Зоя посылала в его сторону, – а это случалось каждый раз, когда она морщилась от боли, присаживаясь в своем холодном туалете в двадцати шести шагах от дома, и кусала себе до крови губы, чтобы не закричать. Иначе услышат соседи или, того хуже, младший брат, который ни о чем не догадывался.
Но чем дальше, тем больше Зоя склонялась к мысли, что стала казаться Всеволоду уже слишком старой для его высокого директорского положения. Не иначе он уже потрахивал какую-то машинистку или бухгалтершу, и уже она вытирала слезы бумажками, чтобы через полгода-год стать в любви бесчувственной калекой и с отвращением думать о возможности добровольно пойти на это с каким-либо другим мужчиной.
И вот ведь странно – Зое бы вздохнуть с облегчением, перекреститься да постараться скорее забыть обо всем, как о кошмарном сне. Так ведь нет! Зоя стала с подозрением поглядывать на молодых сотрудниц, ревниво выискивая среди них возможную соперницу. Ей вдруг стало чего-то не хватать, и она начала – чего она никогда раньше не делала – следить за собой. Сходила в парикмахерскую, сделала шестимесячную завивку, купила новое платье и туфли, накрасила губы красной помадой. Но все усилия оказались напрасны, Всеволод даже не заметил происшедших в ней перемен. Тогда Зоя сама начала привлекать внимание Всеволода, пустила в ход то, что считала кокетством, а когда и это не помогло, попыталась соблазнить его. Делала она это крайне неловко и неумело, начальник безжалостно высмеял ее нелепую выходку и подтвердил ее догадки – она слишком стара для него. Самому директору бумажной фабрики уже отпраздновали пятидесятипятилетний юбилей, но это его ни капли не смущало.
Возможно, другая женщина в такой ситуации ринулась бы во все тяжкие, начала бы крутить романы направо и налево, чтобы убедиться в том, что она все еще хороша собой и привлекательна в мужских глазах. Но Зоя пошла по другому пути – сникла и замкнулась в себе. Похоронила себя как женщину и поспешила стать склочной озлобленной теткой, одетой по особой межнациональной «тетковской» моде, будто бы специально призванной подчеркивать обвислую грудь и фигуру «тумбочкой».
А через три года Всеволод умер. Смерть директора бумажной фабрики была нелепой. Он подавился куском шашлыка во время пикника на роскошной семейной даче, и никто из многочисленных присутствовавших – ни родня, ни друзья, ни знакомые, не смогли ему помочь. Когда Зоя пришла на работу в понедельник, портрет Всеволода был перетянут траурной лентой, а директорское кресло ожидало другого начальника. В коллективе на тихую и неприветливую секретаршу редко кто обращал внимание и потому никто не заметил, как нехорошо блеснули ее глаза и какой злорадной улыбкой она отметила рассказ о последних минутах жизни ее единственного любовника.
Когда Илья сообщил, что женится на Ольге, дочке генерала и правительственной шишки, Зоя тоже сначала обрадовалась. Думала, вот счастье-то привалило, как Илюше повезло! Будет жить как у Христа за пазухой…
Он и правда так жил. Приезжала к нему – как в другой мир попадала. Дом в центре Москвы, из окна Кремль видно, в подъезде чисто, цветы, консьержка сидит, лифт как в кино. А уж квартира!.. Не квартира, а дворец. Огромные окна, натертый дубовый паркет, мебель во всех комнатах, точно в музее, ванная вся в зеркалах, все сверкает, все блестит, красиво, богато… Одета вся семья сплошь в дорогое и импортное. Будь у Зои такая кофточка, как у Ольги, она бы ее берегла пуще глаза, доставала бы из шкафа только по большим праздникам – а эта в ней дома запросто ходит. Посуду на стол ставят такую, что и пользоваться-то ею страшно. Еда в этом доме и в будни как в лучших ресторанах – то вырезка, то телятина, то котлеты по-киевски… Фрукты свежие круглый год, конфеты импортные шоколадные просто так в вазочке лежат, точно дешевые карамельки. А уж в праздники и вовсе стол ломится от деликатесов, которые в магазинах не только у них в Серпухове – и в Москве-то не увидишь. Прислуга суетится, все новые и новые блюда на стол подает. И вроде в рот Зое никто не смотрел, наоборот, все из себя радушных хозяев изображали, кушайте-де, Зоя, что ж вы сервелат не попробовали, и пирожок возьмите, а может, вам еще салату положить… Но все равно во время этих обедов у нее ком стоял в горле, все казалось, что если она съест лишний кусок, на нее поглядят с презрением – вот, мол, бедная родственница, нищенка, пожрать сюда приезжает…
Первое время Зоя стеснялась, есть старалась поменьше, хотя хотелось всех этих вкусностей так, что аж скулы сводило, и несколько ночей еще потом генеральские деликатесы снились. А потом она плюнула на церемонии и стала отъедаться вволю – хоть какая-то радость от этих родственничков. Хоть налопаться от пуза их икры, колбасы копченой да импортного шоколада. И так каждый праздник. Поела, попила соку гранатового, вина хорошего и кофе настоящего – и домой. Пешочком до метро «Площадь Революции», оттуда до «Курской», на вокзал, два часа в холодной, битком набитой электричке и двадцать минут опять пешком от станции до ее барака.
И снова та же жизнь, снова в любое время, в любую погоду двадцать шесть шагов до туалета.
Но все это было еще полбеды, целая беда заключалась в брате. Он менялся с каждым годом жизни в этой семейке – и далеко не в лучшую сторону. С головой погрузился в свою науку, говорил только о работе да о своей жене, сестрой почти не интересовался. Как попал в эти хоромы, так сразу почти забыл о Зое, будто стыдился родства с нею. Да уж, где нам тягаться с генеральскими родственничками… И постепенно в душе Зои стало копиться раздражение, злость, обида на этих людей, которые забрали у нее брата. Живет он здесь себе, живот отрастил, двоих детей родил. Одного дебила, который только и знает, что на пианино бренчать, и другого, эгоиста, которому ударила моча в голову – он и пошел в Афган воевать, не подумал даже, что у отца с детства сердце больное, его беречь надо… Вот если бы Илья остался с ней жить, все бы по-другому было. Глядишь, легче бы все невзгоды переносились, вдвоем-то… А он перебрался сюда – и нет ему дела до сестры. Для него Ольга и дети свет в окне, а она, Зоя, так… Ну позовет в гости иногда, деньжат подкинет, продуктов с собой завернет. А ей потом назад. Туда, где ее барак и двадцать шесть шагов.
Когда Зоя узнала о смерти генерала и приехала на поминки, ею вдруг овладела жгучая радость. «Поделом тебе!» – думала она, стоя над гробом Назарова. Она давно ненавидела эту семью, отобравшую у нее брата. Да и не только брата. Было такое чувство, что счастье и достаток они тоже отобрали у нее. Она страдала, чтобы другие купались в счастье. И это было очень обидно и очень несправедливо.
Вслух желать Назаровым зла и уж тем более призывать на них беду, как она это делала, ставя в церкви свечку за упокой живого Всеволода, Зоя долгое время не решалась. Просто ненавидела их про себя – молча, стиснув зубы. Но все стало по-другому в первую пору перестройки, когда гласность всколыхнула общество и подняла, точно тину со дна болота, всякие оккультные, эзотерические, магические, сектантские и прочие сверхъестественные учения, практики и общества. Недалекие люди, жаждущие чудесным образом изменить свою жизнь, не прилагая к этому никаких усилий, летели на этот ложный свет, словно мотыльки на огонь, и Зоя не стала исключением. Она верила в гадания, активно интересовалась гороскопами и предсказаниями, вырезала из женских журналов интервью с колдунами и ясновидящими и однажды ухитрилась попасть на лекцию знаменитого на всю страну «целителя». Именно там она впервые услышала о биоэнергетике и энергетических вампирах и поняла: интуиция не обманывала ее. Назаровы действительно воруют ее удачу через энергетическую связь, используя ее брата для построения канала передачи. Хитро придумали, конечно, но с ней этот номер не пройдет, не на ту напали. Она сумеет постоять за себя!
Зоя нашла экстрасенса, который подтвердил ее догадки, но сказал, что все проблемы решаемы и он в силах ей помочь. Нужно лишь почистить чакры, заштопать дырки в ауре и поставить энергетическую защиту. Все это и было проделано, небесплатно, конечно, чуть ли не за половину Зоиного месячного оклада – но оно того стоило. А для верности Зоя еще сходила и к колдунье, которая навела порчу на ненавистную семейку.
Результат не заставил себя ждать. Не прошло и нескольких месяцев, как умер генерал, а следом за ним отправилась на тот свет его супружница, которую Зоя про себя называла не иначе как тещей. Зоя торжествовала. Наконец-то! Наконец-то они получили по заслугам! Пусть теперь Ольга со своими детишками поживет как все люди: без казенной дачи, без персональной машины с личным водителем, без спецобслуживания, без кремлевской поликлиники, без родительских знакомств, блата и спецпайков. То-то они попляшут! То, что в понятие «они» входят и ее собственные племянники, и родной брат, Зою не смущало. Илье, по ее мнению, было к трудностям не привыкать, он вырос в том бараке, где Зоя ютилась до сих пор. А обоих его сыновей она терпеть не могла, для Зои и Андрей, и Антон были не Рябовыми, а исключительно Назаровыми, детьми ненавистной Ольги и частью проклятой семейки.
И вдруг что-то пошло не так. Сначала убили на войне Андрея, к чему Зоя, собственно, не стремилась. Как по ней, так лучше бы умерла Ольга, тогда Зоя, глядишь, и смогла бы перебраться к брату в Москву… Но этому плану тоже не суждено было сбыться. Илья – ее маленький Илюша, братик, кровиночка, единственная отрада в жизни – не пережил смерти сына, скончался от инфаркта всего через несколько дней после страшного известия. А эта сука Ольга даже «Скорую» ему не вызвала. Дома ее, видите ли, не было! Ну, не сволочь ли? Мужу плохо, а она шляется неизвестно где…
Похороны прошли как в тумане, да и на поминках Зоя чувствовала себя как во сне. Стерва Ольга, конечно, не придумала ничего умнее, чем объединить поминки Ильи и Андрея. Набилась куча народу, полна квартира зеленой молодежи, видимо, дружков племянничка, здоровых парней да зареванных девиц. Друзей Ильи или сотрудников по научному институту было совсем немного. Да и те, поднимая рюмки по обычаю не чокаясь, вместо того чтобы вспомнить добрым словом ее брата, сказать, каким он был замечательным, умным и талантливым, как много обещал и как мало успел сделать, говорили больше об Андрее, о том, как несправедливо, когда люди умирают столь молодыми и какая война ужасная и неестественная для цивилизованного мира вещь.
Поминая умершего брата, Зоя не плакала. Лить слезы на людях казалось ей делом постыдным, горе, постигшее ее, было слишком глубоким, слишком личным, чтобы выносить его на публику. Зоя только ела и пила, машинально отмечая про себя, что после смерти тещи и ухода старой прислуги качество закусок, подаваемых в этом доме, резко ухудшилось. Белая рыба как будто уже с душком, индейка пережарена и сухая, как подошва, а икра и водка теплые до противного, их бы еще часок-другой подержать в холодильнике… Глядя по сторонам, Зоя заметила и другие изменения в квартире. Вон на стене появился и портрет генерала, и портрет его супруги, а рядом с ними обрамленное черным фото Андрея в форме десантника. Фотографию Ильи в черной рамке Ольга повесить не удосужилась, некогда, видимо, ей было, времени, понимаете ли, не нашла. Ну, ничего, дорогая невестушка, скоро ты узнаешь, что такое нет времени. Постоишь в очередях, поездишь на общественном транспорте – без казенной-то машины… Может, и прислугу придется рассчитать. Зарплата-то у преподавателя МГУ, ясное дело, не секретарская, да хватит ли ее этой барыне, привыкшей жить на широкую ногу? Еще же сыночка-дебила опекать нужно. У парня и раньше-то с головой не все в порядке было, а теперь, похоже, совсем крышу снесло. Так и не вылазит из-за своего шкафа, сидит там, как собачонка. За все поминки ни разу даже рожу не показал…
* * *
После той поездки в Архангельское Меркулов с Тамарой начали часто встречаться, и Вилен был очень рад этому. С ней он чувствовал себя на удивление комфортно – спокойно, легко и уютно. И это было какое-то новое ощущение, не то что раньше. Встречи втроем дарили Меркулову иллюзию возвращения в молодость – а сейчас он понял не только то, что это было всего лишь иллюзией, но и то, что и в собственном возрасте, без всяких самообманов, вполне можно получать удовольствие от жизни.
Казалось бы, что может быть хорошего в старости? Когда сердце может забиться сильнее лишь при подъеме на третий этаж без лифта. Когда то и дело подводит память. Когда дни летят с ужасающей быстротой, и не успеваешь сделать и десятой части того, что успевал еще несколько лет назад. Когда врач, листая твою неприлично растолстевшую медицинскую карту, в ответ на твои жалобы лишь пожимает плечами – мол, а что вы хотите, старость не лечится. Когда поток жизни течет все медленнее, а потом и вовсе останавливается и превращается в зацветшее тиной, а позже и вовсе в гниющее болотце.
У старости особый запах, как и у детства. Но если аромат младенца нежен и приятен, то о запахе старости, увы, никак нельзя сказать ничего подобного. Врачи, наверное, считают, что это связано с особой работой гормонов. Но Меркулову всегда казалось, что это умершие с годами души начинают разлагаться в еще вроде бы живом теле. Вилен чувствовал этот запах от своих ровесников и, весьма вероятно, сам источал такой же, просто не замечал этого. Но никак не мог примириться с этой мыслью, как и с тем, что его собственная душа тоже может умереть раньше срока.
Ему хотелось жить, жить полной жизнью – даже несмотря на то, что молодость давно миновала. В зрелом возрасте тоже есть свои плюсы, и их, как ни удивительно, не так уж и мало. Самым главным подарком, который опыт дарит людям, Вилен считал умение отделять зерна от плевел. Сколько ж было в юности переживаний из-за пустяков, которые тогда казались вселенской трагедией, сколько времени и сил было потрачено на вещи, не стоившие и ломаного гроша, сколько души и нервов было отдано отношениям с людьми, которые явно этого не заслуживали! С возрастом уже все не так, уже умеешь понять, что ценно, и посвятить себя только этому… И именно такой ценностью все больше становилось для него общение с Тамарой. Теперь казалось странным, что еще какой-то месяц назад он собирался прекратить встречи с ней. Как хорошо, что он не совершил этой грубейшей ошибки! Вилен ни за что бы не простил ее себе.
Они виделись часто, не менее двух, а то и трех раз в неделю. Гуляли, если было не слишком жарко, выезжали за город, вместе обедали, подолгу сидели за чашкой кофе или бокалом прохладительного напитка на летних верандах любимых ресторанов. Разговаривали обо всем на свете. И иногда Меркулов все же уговаривал свою спутницу рассказать продолжение истории шкафа. Он немного лукавил, скрывая от Тамары, что шкаф он давно продал – его на удивление быстро купила для своей обширной гардеробной оперная певица, которую совершенно не интересовало, кому принадлежала эта вещь раньше. С материальной точки зрения эта сделка стала очень выгодной для Вилена… Но в душе, что греха таить, ему было несколько грустно расставаться со шкафом. Тем самым шкафом, который познакомил его с чудесной женщиной по имени Тамара и который, как оказалось, был не только свидетелем, но и непосредственным участником трагедии генеральской семьи.