Глава III
После унылого дня явились, шутовски кувыркаясь, стремительные декабрьские сумерки, и, уставившись в унылый квадрат окна классной комнаты, он чувствовал, как его брюхо требует пищи. Он надеялся, что на обед будет тушеное мясо, куски жирной баранины с морковью, репой и картофельным пюре, и он их будет вылавливать в сильно наперченном густомучнистом соусе. Давай-ка, набивай все в себя, рекомендовало брюхо.
Ночь придет мрачная и таящаяся. Стемнеет рано, зажгутся тут и там желтые фонари в убогом квартале веселых домов. Он отправится по своей неверной дорожке, описывая по улицам все сужающиеся круги, дрожа от радости и от страха, покуда вдруг ноги сами не завернут за темный угол. Шлюхи как раз будут выходить на улицу из своих домов, готовясь к ночи, лениво зевая после дневного сна и поправляя шпильки в прическах. Он спокойно пройдет мимо, дожидаясь внезапного импульса своей воли или внезапного зова со стороны надушенной мягкой плоти к его грехолюбивой душе. Но в этом рысканьи, ждущем зова, его чувства, лишь притупленные желанием, точно отметят все, что их унижает, ранит: глаза – кольцо пивной пены на непокрытом столе, фотографию двух стоящих навытяжку солдат, кричащую афишку; уши – грубый выговор окликов:
– Хэлло, Берти, чем порадуешь?
– Это ты, цыпочка?
– Десятый номер, тебя там Нелли-Свеженькая поджидает.
– Привет, муженек! заглянешь на короткий заход?
Уравнение на странице его черновика начало разворачиваться в широкий павлиний хвост, весь в глазках и звездах, а когда глазки и звезды показателей взаимно уничтожились, хвост начал медленно складываться обратно. Возникающие и исчезающие показатели – это были открывающиеся и закрывающиеся глазки; а открывающиеся и закрывающиеся глазки – это были рождающиеся и угасающие звезды. Необъятный цикл звездной жизни уносил усталый разум его вовне, за крайние пределы, и внутрь, к самому центру, и это движение вовне и внутрь сопровождала отдаленная музыка. Что за музыка? Музыка стала ближе, и ему припомнились слова из фрагмента Шелли о луне, что странствует одиноко, бледная от усталости. Звезды начали распадаться, и облака тонкой звездной пыли опадали в пространстве.
Унылый свет стал тускнеть на странице, где уже другое уравнение начало разворачиваться и медленно распускать широкий павлиний хвост. Это его собственная душа вступала в мир испытаний, развертываясь от греха ко греху, рассылая сигналы бедствия огнями своих пылающих звезд и снова свертываясь внутрь, в себя, мало-помалу тускнея, гася свои светильники и огни. Вот все погасли: и хладная мгла заполнила хаос.
Холодное, отчетливое безразличие царило в его душе. В страстном порыве его первого согрешенья он чувствовал, как волна жизненной силы хлынула из него, и боялся, что тело или душа его останутся искалечены потрясением. Вместо этого жизненная волна вынесла его на гребне вон из него самого и, схлынув, вернула обратно: ничто ни в душе, ни в теле при этом не искалечилось, и между тем и другим установился некий сумрачный мир. Тот хаос, который поглотил его пыл, был холодным и безразличным знанием себя. Он совершил смертный грех не однажды, а множество раз, и знал, что уже и за первое согрешение ему грозит вечное проклятие, и каждый дальнейший грех умножает его вину и кару. Его дни, его труды, размышления не могли нести ему искупление, поскольку источники благодати освящающей перестали орошать его душу. Самое большее, ему еще оставалась усталая надежда снискать толику благодати действующей через подаяние нищим; подавая, он убегал от их благословенья. На благочестие он махнул рукой. Какой смысл был молиться, когда он знал, что душа его алчет погибели? Некая гордость, некий благоговейный страх не позволяли ему обратить к Богу хотя бы единственную молитву на ночь, хотя он знал, что в Божией власти было лишить его жизни во время сна и ввергнуть его душу в ад, прежде чем он успеет взмолиться о милосердии. Гордость собственным грехом и лишенный любви страх Божий внушали ему, что его преступление слишком тяжело, чтобы оно могло быть полностью или частично искуплено лицемерным поклонением Всевидящему и Всезнающему.
– Ну знаете, Эннис, я подозреваю, что у вас на месте головы набалдашник! Вы что, хотите сказать, вам неизвестно, что такое иррациональное число?
Бестолковый ответ расшевелил тлеющие угольки его презрения к соученикам. По отношению к другим он не испытывал ни стыда, ни страха. Проходя мимо дверей храма воскресным утром, он холодно взирал на молящихся, что с непокрытыми головами стояли в четыре ряда на паперти, присутствуя морально на службе, которой они не могли ни видеть, ни слышать. Унылая набожность и тошнотворный запах дешевого бриллиантина от их волос отталкивали его от святыни, которой они поклонялись. Вместе с другими он впадал в грех лицемерия, относясь скептически к их простодушию, которое он мог с такой легкостью обмануть.
На стене в его спальне висела грамота, наподобие старинной лицевой рукописи, об избрании его старостой братства Пресвятой Девы Марии в колледже. По утрам в субботу, когда братство собиралось в часовне для малой богородичной службы, он занимал место справа от алтаря, с подушечкой для коленопреклонений, и вел свое крыло хора в антифонах. Фальшивость его положения его не мучила. Хотя иногда у него возникал порыв встать со своего почетного места и, исповедав пред всеми все свое недостоинство, покинуть часовню, один взгляд на их лица убивал тут же этот порыв. Образы пророчествующих псалмов умиротворяли его бесплодную гордыню. Славословия Марии пленяли душу его: нард, мирра и ладан – символы драгоценных Даров Божиих ее душе, пышные одеяния – символы ее царственного рода, ее эмблемы, поздно цветущее дерево и поздний цветок – символы многовекового роста ее почитания среди людей. И когда к концу службы приходила его очередь читать Писание, он читал его приглушенным голосом, убаюкивая свою совесть музыкой слов:
Quasi cedrus exaltata sum in Libanon et quasi cupressus in monte Sion. Quasi palma exaltata sum in Gades et quasi plantatio rosae in Jericho. Quasi uliva speciosa in campis et quasi platanus exaltata sum juxta aquam in plateis. Sicut cinnamomum et balsamum aromatizans odorem dedi et quasi myrrha electa dedi suavitatem adoris.
Грех, что закрыл от него лик Господа, приблизил его к заступнице всех грешников. Ее очи, казалось, взирали на него с кроткой жалостью, ее святость, загадочный свет, мерцавший тихо от ее хрупкой плоти, не унижали прибегающего к ней грешника. Если что-либо порой влекло его отбросить грех и покаяться, то двигавший им порыв был не чем иным, как стремлением сделаться ее рыцарем. Если когда-либо душа его, стыдливо возвращаясь в свою обитель после того, как иссяк яростный приступ плотской похоти, устремлялась к той, чей символ – утренняя звезда, ясная и мелодичная, несущая весть о небе и вселяющая мир, это бывало в те мгновения, когда имена ее шептались тихо устами, которые ощущали еще вкус развратного поцелуя, с которых только что срывались постыдные, грязные слова.
Это было странно. Он пытался обдумать, как же это возможно, но сумрак, сгущавшийся в классе, окутал и его мысли. Прозвенел звонок. Учитель задал примеры к следующему разу и вышел. Цапленд рядом со Стивеном замурлыкал фальшиво:
Мой друг, прекрасный Бомбадос.
Эннис, который выходил в туалет, вернулся и объявил:
– За ректором из дома пришли.
Высокий ученик позади Стивена сказал, потирая руки:
– Тайм в нашу пользу! Целый час можем прохлаждаться, он назад теперь раньше полтретьего не придет. А там ты его сможешь изводить вопросами по катехизису, Дедал.
Стивен, откинувшись и рассеянно черкая по тетрадке с черновиками, прислушивался к болтовне вокруг, которую время от времени Цапленд умерял окриками:
– Эй вы, потише! Устроили тут бедлам!
Странно было и то, что он испытывал некое бесцельное удовольствие, прослеживая до самых корней строгую логику церковных учений или же проникая в их темные умолчания лишь для того, чтобы услышать и еще глубже прочувствовать собственную осужденность. Суждение святого Иакова, гласящее, что согрешивший против одной заповеди грешит против всех, казалось ему пустой фразой, пока он не начал разбираться в потемках собственного сознания. Из дурного семени похоти произросли все прочие смертные грехи: гордость собой и презрение к другим, алчность к деньгам, потребным на преступные наслаждения, зависть к тем, кто превосходил его в пороках, и клеветнические нашептыванья в адрес благочестивых, жадное наслаждение пищей, тупое затаенное бешенство, с которым он отдавался своим мечтаниям, трясина беспутства духовного и телесного, в котором погрязло все его существо.
Когда он, сидя за партой, смотрел спокойно в суровое проницательное лицо ректора, ум его изощрялся в придумывании и разрешении каверзных вопросов. Если человек украл в юности фунт стерлингов и с помощью этого фунта сделал большое состояние, то сколько он должен вернуть – только ли украденный фунт, или же фунт со сложными процентами, что на него наросли, или же все огромное состояние? Если мирянин, совершая крещение, проделает окропление водой прежде соответствующих слов, будет ли дитя крещено? Является ли действительным крещение минеральной водой? Как это получается, что первая заповедь блаженства обещает царствие небесное нищим духом, а в то же время вторая обещает кротким, что они наследуют землю? Почему таинство евхаристии установлено под двумя видами, и хлебом и вином, если Иисус Христос телом и кровью, душою и божеством, присутствует уже в одном хлебе и в одном вине? Содержит ли малейшая частица освященного хлеба тело и кровь Христовы всецело или же только часть тела и часть крови? Если после их освящения вино обратится в уксус, а хлеб причастия зачерствеет и раскрошится, будет ли Иисус Христос по-прежнему присутствовать под их видами, как Бог и как человек?
– Идет, идет!
Один из учеников, стороживший у окна, увидел, как ректор вышел из орденского дома. Все катехизисы открылись, и все головы в молчании склонились над ними. Ректор вошел и занял свое место на возвышении. Высокий ученик сзади тихонько подтолкнул Стивена, чтобы тот задал трудный вопрос.
Но ректор не попросил дать ему катехизис, чтобы спрашивать по нему урок. Он сложил руки на столе и сказал:
– В среду мы начнем говение в честь святого Франциска Ксаверия, память которого празднуется в субботу. Говение будет продолжаться со среды до пятницы. В пятницу после дневных молитв исповедь будет приниматься до вечера. Для тех учеников, у кого есть свой духовник, будет, видимо, лучше не менять его. В субботу в девять часов утра будет литургия и общее причастие для всего колледжа. Занятий в субботу не будет. Конечно, и в воскресенье. Но некоторым захочется думать, что раз суббота и воскресенье праздники, то понедельник это тоже праздник. Постарайтесь не впасть в такую ошибку. Мне кажется, Лоулесс, что вы можете впасть в такую ошибку.
– Я, сэр? Почему, сэр?
Слабый всплеск сдержанного смеха прошел среди мальчиков от суровой улыбки ректора. Сердце Стивена стало медленно съеживаться и никнуть от страха, будто увядающий цветок.
Ректор продолжал вновь серьезно:
– Вам всем знакома, как я уверен, история жизни святого Франциска Ксаверия, покровителя нашего колледжа. Святой Франциск происходил из старинного, славного испанского рода, и, как вы помните, он был одним из первых последователей святого Игнатия. Они встретились в Париже, где Франциск Ксаверий преподавал философию в университете. Этот молодой блестящий аристократ и ученый всей душою и сердцем воспринял учение великого нашего основателя, и, как вы знаете, по его собственному желанию святой Игнатий его направил проповедовать слово Божие индусам. Вам известно, что он заслужил прозвание апостола Индии. Он странствовал из страны в страну по всему Востоку, из Африки в Индию, из Индии в Японию, крестя народы и племена. За один только месяц, как повествуют, он окрестил десять тысяч идолопоклонников. Повествуют также, что правая рука его отнялась, оттого что такое множество раз он поднимал ее, возлагая на головы крещаемых. Затем он имел намерение направиться в Китай, дабы обратить ко Господу еще новые души, но умер от лихорадки на острове Саньцзян. Он был великим святым, святой Франциск Ксаверий! Великим воином Божиим!
Ректор сделал паузу и затем продолжал, покачивая перед собой сомкнутыми ладонями:
– В нем была та самая вера, которая движет горами. За один всего месяц – десять тысяч душ, обретенных для Господа! Вот истинный покоритель, верный девизу нашего ордена: ad majorem Dei gloriam! Помните, что велика власть у сего святого на небесах: власть предстательствовать за нас в наших несчастьях, власть испросить для нас все, о чем молимся мы, если только будет это во благо душ наших, и, превыше всего, власть обрести для нас благодать раскаяния, если мы пребываем во грехе. То великий святой, святой Франциск Ксаверий! Великий ловец душ!
Он перестал покачивать сомкнутыми ладонями и, прижав их ко лбу, испытующе взглянул направо и налево на своих слушателей темными строгими глазами.
Среди тишины их темное пламя красновато поблескивало в опустившихся сумерках. Сердце Стивена сжалось, словно цветок пустыни, ощущающий приближение отдаленного самума.
* * *
– Во всех делах твоих помни о конце твоем и вовек не согрешишь: эти слова, дорогие мои младшие братья во Христе, взяты из книги Экклезиаста, глава седьмая, стих сороковой. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь.
Стивен сидел в часовне на передней скамье. Отец Арнолл сидел за столиком слева от алтаря. Плечи его покрывал тяжелый плащ, лицо было осунувшимся и бледным, а в голосе слышалось, что он простужен. Лицо старого учителя, столь странно явившееся вновь, вызвало у Стивена воспоминания о жизни в Клонгоузе: большие спортивные площадки с толпами мальчиков, желоб в уборной, маленькое кладбище поодаль от главной липовой аллеи, на котором он себе представлял свои похороны, пламя камина, пляшущее на стене в лазарете, где он лежал больной, скорбное лицо брата Майкла. По мере того как эти воспоминания завладевали им, душа его снова становилась душой ребенка.
– Мы сегодня собрались здесь, дорогие мои младшие братья во Христе, на недолгий миг, вдалеке от всей суеты и дел мира, чтобы отпраздновать и почтить память одного из величайших святых, апостола Индии, а также и покровителя нашего колледжа, святого Франциска Ксаверия. Из года в год, с таких давних времен, каких не можем помнить ни вы, дорогие мои, ни я, – воспитанники колледжа собираются здесь, вот в этой часовне, для ежегодного говения перед праздником в честь своего святого покровителя. Шло и шло время, и с ним приходили перемены. Даже за несколько последних лет каких только перемен не назовут многие из вас! Иные из тех, кто совсем недавно сидел на этих передних скамьях, теперь, может быть, в дальних странах, в знойных тропиках – несут свой служебный долг в семинариях, в странствиях над необъятными морскими глубинами; а кого-то, может быть, Всевышний уже призвал в лучший мир, призвал держать перед Ним ответ в своем служении. Идут годы, неся с собой и добрые, и дурные перемены, но память великого святого по-прежнему чтится воспитанниками колледжа, и каждый год они устраивают говения в те дни, что предшествуют празднику, который наша святая матерь церковь установила для увековечения имени и славы одного из величайших сынов католической Испании.
– Но что же значит это слово, говение, и отчего оно во всех отношениях считается самым спасительным обрядом для всех, кто стремится пред Богом и людьми вести истинно христианскую жизнь? Говение, мои дорогие, означает отрешение на время от дел и забот жизни, мирских забот и трудов, – ради того, чтобы озаботиться состоянием нашей совести, подумать о тайнах святой религии и глубже понять, зачем же мы находимся в этом мире. В эти несколько дней я постараюсь вам изложить некоторые мысли, касающиеся четырех последних вещей. Вы знаете из катехизиса, что вещи эти суть смерть, Страшный суд, ад и рай. Мы приложим усилия, чтобы уразуметь их как можно лучше в течение этих дней и чтобы через уразумение извлеклась прочная польза для душ наших. И запомните, дети мои, что только ради одной-единственной цели все мы посланы в мир сей: исполнять волю святую Божию и спасать наши бессмертные души. Все же прочее – тлен. Одно и только одно насущно, спасение души. Что пользы человеку, если он приобретет весь мир и потеряет свою бессмертную душу? Поверьте, дорогие дети мои, нет ничего в этом бренном мире, что бы могло возместить такую потерю.
– Поэтому я прошу вас, дети мои, на эти несколько дней убрать все мирское из ваших мыслей, будь то уроки, развлечения или честолюбивые надежды, и все ваше внимание обратить лишь на состояние душ ваших. Я вряд ли вам должен напоминать, что в дни говения всем воспитанникам подобает себя вести тихо, с особенным благочестием, и не предаваться шумным неуместным забавам. Конечно, следить за этим надлежит старшим. И я особенно обращаюсь к старостам и к членам братства Пресвятой Девы и братства святых ангелов, чтобы они подавали бы добрый пример своим сотоварищам.
– Постараемся же совершать это говение в честь святого Франциска, предаваясь ему всем сердцем и всем помышлением нашим. Тогда благословение Божие пребудет с вами во всех ваших занятиях в этом году. Но главное и важнейшее – чтобы это говение стало бы тем событием, на которое вы бы смогли оглянуться чрез много лет, когда, может быть, будете уж вдали от своего колледжа, совсем в другой обстановке, – оглянуться с радостью и признательностью и воздать хвалу Богу за то, что Он вам дал этот случай заложить первый камень благочестивой, достойной, ревностной христианской жизни. И если – как ведь может случиться – есть сейчас на этих скамьях страждущая душа, кому выпало несказанное несчастье утратить Божию благодать и впасть в тяжкий грех, я горячо уповаю и молюсь, чтобы это говение стало бы точкой поворота в жизни бедной души. Молю Бога, чтобы силою заслуг ревностного Его служителя Франциска Ксаверия душа сия была бы приведена к чистосердечному раскаянию и, прияв святое причастие в день святого Франциска, положила бы нерушимый завет между собою и Богом. Равно для праведного и неправедного, для святого и грешника, да будет это говение памятно.
– Помогите же мне, дорогие мои младшие братья во Христе! Помогите своим благоговейным настроением, благочестивым вниманием, подобающим поведением. Изгоните из разума все мирские предметы, размышляйте лишь об одних последних вещах: о смерти, Страшном суде, аде и рае. Тот, кто помнит об этих вещах, – так говорит Экклезиаст – тот никогда не согрешит. Тот, кто помнит о них, у того они всегда будут перед глазами во всех его делах и помышлениях. Он будет вести праведную жизнь и умрет праведной кончиной, непреложно зная и веруя, что, если он многим жертвовал в своей земной жизни, ему воздастся за то сторицей, воздастся тысячекратно в жизни будущей, в царствии без конца – и этой блаженной участи я вам желаю от всего сердца, дети мои, желаю всем вам и каждому, во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь!
Когда он возвращался домой в толпе притихших товарищей, его сознание словно обволакивал густой туман. Оцепеневший ум ждал, когда туман рассеется и откроет то, что скрыто под ним. С угрюмой жадностью он поглощал ужин, и, когда все разошлись, оставив на столе сальные тарелки, он встал и подошел к окну, прочищая языком внутри рта и облизывая жирные губы. Значит, он пал до состояния зверя, который облизывает морду, нажравшись. Это был финиш; и сквозь туман в сознании начали пробиваться слабые искры страха. Прижав лицо к холодному стеклу окна, он стал смотреть на улицу, где быстро смеркалось. В сером свете сновали в разные стороны тени прохожих. То была жизнь. Буквы слова Дублин тяжело давили на его мозг, грубо, настойчиво, угрюмо пихая одна другую то туда, то сюда. Душа тяжелела, жирела, застывала жировой массой, в тупом страхе падала в зловещую бездну сумрака, меж тем как тело, бывшее его телом, бессильное и оскверненное, стояло, ища тускнеющим взглядом, беспомощным, беспокойным, человеческим, какого-то бычьего бога, чтобы уставиться на него.
На следующий день явились смерть со Страшным судом, медленно извлекая его душу из вялого отчаяния. Слабые искры страха обратились в ужас духовный, когда с хриплым голосом проповедника смерть повеяла в его душу. Он переживал агонию. Он чувствовал, как смертный холод касается его конечностей и ползет к сердцу, как смертная поволока задергивает глаза, ярко лучащиеся мозговые центры гаснут один за другим, как фонари; капли предсмертного пота выступают на коже; теряют силу отмирающие мышцы, речь заплетается, сбивается, молкнет, сердце бьется слабей, слабей, вот-вот остановится, и дыхание, бедное дыхание, бедный немощный человеческий дух, всхлипывает, прерывается, хрипит и клокочет в горле. Помощи нет! Нет помощи! Он, он сам, его тело, которому он во всем покорялся, умирает. В могилу его! Заколотите его в деревянный ящик, этот труп, унесите его из дома прочь на плечах наемников. Долой его с глаз людских, в глубокую яму, в землю, в могилу, и он будет там гнить, кормить копошащиеся тучи червей, пожираться верткими и отъевшимися крысами.
И пока еще друзья стоят в слезах у смертного ложа, душа грешника уже предстает перед судом. В последнюю сознательную минуту вся жизнь земная пройдет перед взором души, но, прежде чем душа успеет хоть о чем-то подумать, тело умрет, и, объятая ужасом, предстанет она перед престолом Судии. Бог, который столь долго был милосерден, воздает теперь по заслугам. Он был долготерпелив, увещевал грешную душу, давал ей время раскаяться, снова и снова ее щадил. Но это время прошло. Было время грешить и наслаждаться, время пренебрегать Богом и наставлениями Его святой церкви, бросать вызов Его могуществу, противиться Его велениям, обманывать себе подобных, время совершать грех за грехом, и снова грех за грехом, и скрывать от людей свою порочность. Но это время закончилось. Настал час Божий: и Бога уже не обмануть и не провести. Каждый грех явится тогда на свет из своего тайного убежища, и самый мятежный в противлении воле Божией и самый постыдный для скудной и падшей нашей природы, и самая крохотная ущербность и самая гнусная жестокость. Что пользы тогда, что ты был некогда великим правителем или великим воителем, хитроумным изобретателем, ученейшим средь ученых? Все равны пред престолом суда Божия. Бог наградит праведных и покарает грешных. В единый миг вершится суд над душой человека. В единый миг, миг смерти тела, душу взвешивают на весах. Суд над нею свершен – и душа переходит в обитель блаженства, или в темницу чистилища, или, стеная, низвергается в ад.
Но это еще не все. Правосудие Божие еще должно быть свершено пред всеми: после этого, личного суда еще предстоит всеобщий. Настал последний день – пришел Страшный суд. Звезды небесные падают на землю, словно плоды смоковницы, сотрясаемой ветром. Солнце, сей великий светильник вселенной, стало подобно власянице, и луна сделалась красна как кровь. Небо скрылось, свившись как свиток. Архангел Михаил, предводитель небесного воинства, является в небесах, грозен и величествен. Став одной ногою на море, другой – на сушу, в архангельскую трубу свою медным гласом он вострубил смерть времен. Три гласа трубы ангельской наполнили всю вселенную. Время есть, время было, но времени не будет больше. С гласом последним души всего рода человеческого ринутся в Иосафатову долину, богатые и бедные, знатные и простые, мудрые и глупые, добрые и злые. Душа каждого создания человеческого, когда-либо жившего, души всех, кому еще предстоит родиться, все сыны и дщери Адамовы, все соберутся в этот высший из дней. И се грядет высший судия! То уже не смиренный Агнец Божий, не кроткий Иисус из Назарета, не Муж Скорбящий, не Добрый Пастырь. Ныне видят его грядущим на облаках в великой силе и славе, и все девять чинов ангельских предстанут в свите его: ангелы и архангелы, начала, власти и силы, престолы и господства, херувимы и серафимы – Бог Вседержитель, Бог предвечный! Возговорит Он, и глас Его достигнет во все дальние пределы, вплоть до бездонных бездн. Высший судия, чей приговор окончателен и ни в чем не может быть изменен. Он призовет праведных одесную Себя и скажет им войти в царство вечного блаженства, уготованное для них. Неправедных же изгонит от Себя, вскричав в оскорбленном Своем величии: Идите от меня, проклятые, в огонь вечный, уготованный дьяволу и ангелам его. О, что за мука тогда ожидает злосчастных грешников! Друг отторгается от друга, дети отторгаются от родителей, мужья от жен. Несчастный грешник простирает руки к тем, кто был дорог ему в этой земной жизни, к тем, чью простодушную набожность он, быть может, высмеивал, к тем, кто увещевал его и пытался наставить на путь праведный, к доброму брату, к милой сестре, к матери и отцу, которые так любили его. Но поздно! Праведные отворачивают лицо от жалких погибших душ, кои теперь явились перед глазами всех в истинном своем мерзостном обличье. О вы, лицемеры, вы, гробы повапленные, вы, являвшие миру лица с умильными улыбками, когда души ваши суть зловонное болото грехов, – что станет с вами в этот грозный день?
А день этот придет, неминуемо придет, должен прийти – день смерти, день Страшного суда. В удел человеку даны смерть и суд после смерти. Смерть ждет нас, мы это знаем точно. Но мы не знаем ее часа и ее вида, от долгого ли недуга или от внезапного случая, – Сын Божий грядет в тот час, когда ты не ожидаешь Его. Так будьте же готовы во всякий час, памятуя, что смерть может прийти в любую минуту. Смерть – общий удел наш. Смерть и суд, принесенные в мир грехом наших прародителей, суть темные врата, что закрываются за нашим земным существованием и открываются в неведомое и невиданное, врата, чрез которые должна пройти каждая душа, пройти одна, не имея в помощь ни друга, ни брата, ни родителя, ни наставника, без всякой опоры, кроме своих добрых дел, – одна трепещущая душа. Да пребудет мысль эта всегда с нами, и тогда мы не сможем грешить. Смерть, этот источник ужаса для грешника, – благословенный миг для того, кто шел праведным путем, исполняя долг, отвечающий его месту в жизни, вознося утренние и вечерние молитвы, приступая к Святому Причастию почасту и творя добрые милосердные дела. Для верующего и благочестивого католика, для праведного человека смерть не будет источником ужаса. Разве не послал Аддисон, великий английский писатель, будучи на смертном одре, за порочным молодым графом Уорвиком, дабы тот мог взглянуть, как встречает христианин свою кончину. Да, только верующий и благочестивый католик, он один лишь может воскликнуть в своем сердце:
Смерть! Где твое жало?
Ад! Где твоя победа?
Каждое слово здесь было прямо к нему. Весь гнев Божий направлен был против его греха, мерзостного, потаенного. Нож проповедника проник в глубину его больной совести, и он ощутил в душе своей заразу греха. Да, проповедник прав. Настал Божий час. Как зверь в своем логове, душа его улеглась в собственной грязи, но глас трубы ангельской вызвал ее на свет из греховной тьмы. Весть о конце, возглашенная архангелом, в одно мгновение разрушила его самонадеянное спокойствие. Вихрь последнего дня ворвался в сознание, и грехи, златоглазые блудницы его мечтаний, бросились врассыпную от этого урагана, в ужасе издавая мышиный писк, прикрываясь гривой волос.
Когда он переходил площадь по дороге домой, звонкий девичий смех коснулся его пылающих ушей. Этот легкий радостный звук поразил сердце его сильней, чем архангельская труба; не смея поднять глаза, он отвернулся и, проходя мимо, усиленно смотрел в гущу разросшегося кустарника. Из сокрушенного сердца поднялась волна стыда, охватившая все его существо. Образ Эммы встал перед ним, и под ее взглядом волна стыда, хлынувшего из сердца, накатила еще сильней. Если бы она только знала, чему она подвергалась в его воображении, как его скотоподобная похоть терзала и попирала ее невинность! И это вот была отроческая любовь? Рыцарство? Поэзия? Мерзостные детали его оргий разили удушающим зловонием. Пачка открыток, перепачканных сажей, которые он прятал в дымоходе и перед бесстыжим или стыдливым распутством которых лежал часами, мыслью и делом предаваясь греху; чудовищные сны, где являлись обезьяноподобные существа и блудницы с горящими золотыми глазами; длинные омерзительные письма, которые он писал, упиваясь излияниями своих скверн, и таскал подолгу с собой тайком, чтобы незаметно в темноте подбросить их в траву на углу сквера или под какую-нибудь дверь, или засунуть в щель забора, где девушки, проходя, могли бы увидеть их и после тайком прочесть. Безумец! Безумец! Неужели он делал это все? Мерзостные воспоминания, теснясь в мозгу, вызвали на лбу у него холодный пот.
Когда приступ стыда утих, он попытался заставить свою душу восстать из ее убогой немощи. Бог и Пресвятая Дева были слишком далеки от него. Бог слишком велик и суров, а Пресвятая Дева слишком чиста и непорочна. Но он представил, что стоит рядом с Эммой где-то на широкой равнине и со слезами смиренно наклоняется и целует ее рукав у локтя.
На бескрайней равнине, под нежно-прозрачным вечерним небом, бледно-зеленым морем, где проплывает на запад одинокое облако, – они стоят рядом, двое провинившихся заблудших детей. Своей провинностью они нанесли поругание величию Божию, хотя это и была провинность двоих детей, но они не нанесли поруганья ей, чья красота не подобие земной красоты, опасной для взора, но подобие утренней звезды, служащей ее символом, ясна и мелодична. Она обращает на них свой взор, и в этом взоре нет ни гнева, ни укоризны. Она соединяет их руки и говорит, обращаясь к их сердцам:
– Возьмитесь за руки, Стивен и Эмма. В небесах сейчас дивный вечер. Вы повинны, но вы по-прежнему мои дети. Здесь сердце, что любит другое сердце. Возьмитесь за руки, дорогие дети мои, и вы будете счастливы вместе, и сердца ваши будут любить друг друга.
Церковь была залита тусклым, багровым светом, сочившимся сквозь опущенные занавеси, а в щель между крайней занавесью и оконной рамой проникал луч бледного света, вонзаясь, словно копье, в медные выпуклости канделябров у алтаря, которые поблескивали, как помятые в битвах ангельские доспехи.
Дождь лил на часовню, на сад, на колледж. Он мог бы лить так бесконечно, беззвучно. Вода будет подниматься дюйм за дюймом, затопит траву и кусты, затопит деревья и дома, затопит памятники и вершины гор. Все живое беззвучно захлебнется – птицы, люди, слоны, свиньи, дети – трупы, беззвучно плавающие посреди груд обломков мировой катастрофы. Сорок дней и сорок ночей будет лить дождь, покуда вода не затопит лица земли.
Так может быть. А почему нет?
– Преисподняя расширилась и без меры раскрыла пасть свою. Слова эти, дорогие мои младшие братья во Христе, из книги пророка Исайи, глава пятая, стих четырнадцатый. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь.
Проповедник достал часы без цепочки из внутреннего кармана сутаны и одно мгновение глядел молча на циферблат. В молчании он положил их перед собой на стол.
Ровным голосом он начал:
– Вы знаете, дорогие мои друзья, что Адам и Ева – наши прародители, и вы помните, что Бог сотворил их, дабы вновь заполнилось место, опустевшее на небесах после падения Люцифера и восставших с ним ангелов. Люцифер, как сказано нам, был сын зари, денница, ангел сияющий и могущественный; однако же он отпал – отпал, и отпала с ним треть небесного воинства – отпал и низвергнут был вместе со своими восставшими ангелами во ад. Каков был грех его, мы не знаем. Богословы полагают, что это был грех гордыни, греховный помысл, родившийся в некое мгновение: поп serviam – не буду служить. Это мгновение погубило его. Он оскорбил величие Господа греховным помыслом одного мгновения, и Господь низверг его с неба в преисподнюю на веки вечные.
– Тогда Господь сотворил Адама и Еву и поселил их в Эдеме, в долине Дамасской, в чудесном саду с изобилием роскошных растений, в саду, сияющем светом и всеми красками. Плодородная земля оделяла их своими дарами – звери и птицы служили и повиновались им – и они не ведали тех зол, кои наследует наша плоть, болезней, нужды и смерти, – Господь великий и щедрый для них сделал все, что мог сделать. Но одно условие им поставлено было Богом – повиновение Его слову. Они не должны были вкушать плоды от запретного древа.
– Увы, дорогие друзья мои, они тоже пали. Сатана, некогда ангел сияющий, сын зари, а ныне коварный враг, явился им во образе змея, хитрейшего из всех зверей полевых. Он завидовал им. Падший с высот величия, не мог он вынести мысли, что человек, персть земная, будет обладать тем наследием, которое сам он во грехе своем утратил навеки. Он пришел к жене, ибо была она сосудом слабейшим, и, влив яд речей своих ей в уши, посулил ей – о, святотатственный посул! – что если она и Адам вкусят запретного плода, то станут как боги, станут как Сам Создатель. И подалась Ева на обман первоискусителя. Она вкусила от яблока и дала также его Адаму – а у того недостало духа устоять против нее. Ядовитый язык сатаны сделал свое дело. Они пали.
– И тогда в саду раздался глас Бога, призывающего тварь Свою, человека, к ответу. И Михаил, предводитель небесного воинства, с огненным мечом в руке, явился перед преступной четой и изгнал их из рая в мир, в мир нужды и болезней, жестокости и неправды, труда и лишений, дабы в поте лица добывали они хлеб свой. Но даже и тогда насколько милосерден был Бог! Сжалился Он над нашими несчастными падшими прародителями и обещал, что, когда исполнится час, Он пошлет с небес на землю Того, Кто искупит их, вновь сделает их чадами Божьими, наследниками царства небесного: и тем Искупителем падшего человека предстояло быть единородному Сыну Божию, Второму Лицу Пресвятой Троицы, Вечному Слову.
– Он пришел. Он родился от Пречистой Девы Марии, девы-матери. Он родился в Иудее во убогом хлеву и жил смиренным плотником тридцать лет, пока не наступил час Его служения. Тогда, преисполненный любви к людям, Он выступил и воззвал, дабы они выслушали новую весть от Бога.
– Слушали ли они Его? Да, слушали, но не слышали. Его схватили и связали как какого-нибудь преступника, насмехались над Ним как над безумцем, предпочли Ему разбойника с большой дороги, бичевали Его пятью тысячами ударов, возложили на Его главу терновый венец; чернь иудейская и римская солдатня волокли Его по улицам, сорвали с Него одежды и пригвоздили к кресту, пронзили Ему ребро копьем, и из раненого тела нашего Господа истекли кровь и вода.
– Но даже и тогда, в этот час величайшей муки, наш Милосердный Искупитель явил жалость к роду людскому. Там, на Голгофе, основал Он святую католическую церковь, которую по Его обетованию не одолеют врата адовы. Он воздвиг ее на вековечной скале и наделил ее Своею благодатью, таинствами и бескровною жертвою, и обещал, что если люди будут послушны слову церкви Его, то внидут в жизнь вечную, но если и после всего, содеянного для них, будут они коснеть во грехах – уделом их станут вечные муки: ад.
Здесь голос проповедника упал. Он сделал паузу, сложил на мгновение ладони, потом разнял их. И продолжал речь:
– Теперь попробуем на минуту представить, насколько сможем, что же такое эта обитель про́клятых, созданная правосудием Божиим для вечной кары грешникам. Ад – это тесная, мрачная, смрадная темница, обитель бесов и погибших душ, полная пламени и дыма. Теснота темницы по плану Божию должна служить наказанием для тех, кто не желал подчиняться Его законам. В земных тюрьмах несчастный узник имеет хотя бы некоторую свободу движений, пускай лишь в четырех стенах камеры или в мрачном тюремном дворе. В аду и этого нет. Там, из-за великого множества осужденных, пленники нагромождены все вместе в своей ужасной тюрьме, у которой толщина стен, как говорят, достигает четырех тысяч миль, и они там стиснуты и беспомощны до такой крайности, что, как свидетельствует блаженный святой, святой Ансельм, в книге о подобиях, они даже не могут отогнать червей, гложущих их глаза.
– Они лежат во тьме внешней. Ибо, запомните, огнь адский не дает света. Как по велению Божию огнь печи Вавилонской утратил свой жар, однако не свет, так же по Божию велению огнь преисподней, сохраняя всю силу жара, пылает в вечной тьме. То вечно бушующий ураган тьмы, темных языков пламени и темного дыма горящей серы, и в этом урагане до тел, нагроможденных грудами друг на друга, не достигает ни единого глотка воздуха. Из всех казней, коими поразил Господь землю Фараонову, одна лишь только казнь тьмой была названа ужасною. Каким же именем может тогда быть названа тьма адская, которой суждено длиться не три дня, но веки вечные?
– Ужас этой тесной и темной тюрьмы усиливается еще от ее чудовищного смрада. Сказано, что вся грязь земная, все нечистоты и отбросы мира будут стекаться туда, словно в бездонную сточную яму, когда очистительное пламя судного дня охватит мир. К тому же сгорающие там огромные массы серы тоже наполняют всю преисподнюю нестерпимым смрадом, и самые тела осужденных издают настолько тлетворное зловоние, что даже единого из них, как говорит святой Бонавентура, достаточно, чтобы отравить весь мир. Сам воздух нашего мира, эта чистейшая стихия, становится смрадным и удушливым, когда долго застаивается. Подумайте же, какова должна быть смрадность адского воздуха. Вообразите зловонный разложившийся труп, который лежал и гнил в могиле, превращаясь в студенистую массу, в липкую и гнойную жижу. Вообразите, что этот труп предается огню, пожирается пламенем горящей серы и испускает кругом густой, удушливый дым омерзительного и тошнотворного разложения. И теперь вообразите этот невыносимый смрад усиленным в миллионы и миллионы раз за счет бессчетных миллионов и миллионов зловонных останков, сваленных грудами в вонючей тьме, – неимоверный разлагающийся, гниющий нарост человеческого дикого мяса. Вообразите все это, и у вас будет некоторый образ жуткого смрада преисподней.
– Но как ни ужасен этот смрад, это еще не самая тяжкая из телесных мук, которым подвергаются осужденные. Тягчайшая из всех пыток, которым тираны когда-либо подвергали своих смертных собратьев, это пытка огнем. Поднесите на мгновение палец к пламени свечи, и вы ощутите боль от огня. Но земной огонь создан Богом на благо человеку – для поддержания в нем искры жизни, для помощи в полезных трудах его, меж тем как адский огонь – иного рода и создан Господом для мучения и кары нераскаянных грешников. Огонь земной пожирает предмет свой более или менее быстро, в зависимости от того, насколько этот предмет горючий, так что людская изобретательность даже придумала химические средства, что могут умерить или задержать сгорание. Но сера, горящая в преисподней, это вещество, специально предназначенное к тому, чтобы гореть веки вечные с бушующей яростью. Более того, наш земной огонь, когда он горит, уничтожает, так что чем сильней он пылает, тем меньше длится – но огнь адский имеет то свойство, что он жжет, не истребляя сжигаемое, и потому, хотя он бушует с неистовой силой, он длится вечно.
– Земной огонь наш, к тому же, сколь ни было бы огромно и яростно его пламя, всегда имеет пределы – но огненное озеро преисподней безгранично, безбрежно и бездонно. Свидетельствуют, что сам сатана, будучи спрошен неким воином, был должен признаться, что, если бы целая гора низверглась разом в пылающий океан преисподней, она сгорела бы в одно мгновение, как капля воска. И это страшное пламя будет терзать тела осужденных не только извне – каждая из погибших душ вся целиком превратится в ад, и необъятное пламя будет бушевать в ее недрах. О, как ужасна участь этих пропащих! Кровь делается бурлящим кипятком, мозг прикипает к черепу, сердце в груди разбухает и разрывается, кишки – пылающая докрасна раскаленная каша, глаза, такие чувствительные, пылают расплавленными шарами.
– Но все, что я говорил про свойства этого пламени, его безграничность, ярость, все это ничто по сравнению с его немыслимым напором – напором, который дан ему Божьим промыслом как орудию, избранному для кары и душ, и тел. Пламя это прямо порождено гневом Божиим, и действует оно не своею силой, а как орудие божественного возмездия. Как воды крещальные очищают душу совместно с телом, так и огонь карающий истязает дух вместе с плотью. Казнится каждое из телесных чувств, и купно каждая из способностей души: зрение терзает кромешная непроглядная тьма, обоняние – отравляющие миазмы, слух – вопли, завывания и проклятья, вкус – гадостная гниль, гнойники проказы, неведомая тухлая грязь, осязание – раскаленные щупы и острия, языки безжалостного огня. И чрез муки всех чувств вечно мучится и бессмертная душа в самом своем существе, среди неисчислимых миль и миль пылающего огня, который возжен был в бездне разгневанным величием Всемогущего, и дыханием Его гнева раздуваем все яростнее и яростнее, века и века, вечно и непрестанно.
– Вспомните, наконец, что мучения в этой темнице адской еще усиливаются и самим обществом пропащих. В земной жизни дурное общество так губительно, что даже растения как бы инстинктом избегают соседства всего, что для них гибельно и вредно. В аду все законы перевернуты – здесь не думают о семье, о родине, о родственных или иных узах. Осужденные воют и вопят друг на друга, их муки и ярость лишь усиливаются от присутствия других существ, разъяренных и мучимых, как они сами. Всякое чувство человечности позабыто. Все пространства, все закоулки громадной бездны заполнены страдающими воплями грешников. Уста осужденных изрыгают хулу на Бога, ненависть к товарищам по несчастью, проклятия всем сообщникам по греху. В старину был один обычай наказания за отцеубийство: человека, поднявшего преступную руку на отца своего, бросали в море в мешке, куда вместе с ним зашиты были петух, обезьяна и змея. Те, что ввели такой закон, сегодня нам кажущийся столь жестоким, хотели, чтобы наказанием преступнику служило бы также и соседство злобных и вредоносных тварей. Но что ярость бессловесных тварей в сравнении с яростью проклятий, изрыгаемых спекшимися губами и горящими глотками адских узников, когда в терзаемых по соседству они узнают своих помощников и сообщников во грехе, тех, чьи слова посеяли в их умах первые семена злых помыслов, злых поступков, чьи наглые подстрекания толкали их ко греху, чьи взоры их соблазняли и совращали с пути праведного. Со всей силой тогда узники ополчаются на своих сообщников, поносят и проклинают их. Но нет уже для них ни помощи, ни надежды – им поздно уже раскаиваться.
– А в заключение еще прибавьте сюда страшные муки этих погибших душ, как соблазнителей, так и соблазненных, идущие от бесовского сообщества. Бесы несут страдания осужденным двояко, самим присутствием своим и своими попреками. Мы даже не можем представить, как мерзостны эти бесы. Святая Екатерина Сиенская однажды видела беса, и она писала, что выбрала бы скорей ходить по раскаленным угольям до конца дней своих, чем еще раз увидеть хотя б на миг столь ужасающее чудовище. Бесы эти, что были некогда прекрасными ангелами, стали настолько же мерзки и уродливы, сколь прежде были прекрасны. Они издеваются и глумятся над погибшими душами, которых сами же довели до погибели. В аду эти гнусные бесы превратились в глас совести. Зачем ты грешил? Зачем слушал вражеские наущения? Зачем отошел от жизни благочестивой, от добрых дел? Почему не избегал опасности согрешить? Не избегал дурных компаний, знакомств? Почему не бросил вот ту, вот эту нечистую и распутную привычку? Почему не слушал советов духовника твоего? И почему, согрешив в первый или во второй или в третий или хоть в сотый раз, ты не покаялся и не обратился со скользких путей твоих к Господу, который неустанно ждал твоего раскаяния, дабы простить и отпустить тебе твои грехи? Но теперь ушло уже время для раскаяния. Время есть, время было, но времени больше не будет! Было время грешить тайком, предаваться лени, гордыне, вожделеть незаконного, уступать прихотям своей низменной природы, жить, подобно зверям полевым – нет, хуже зверей, ибо они лишь животные, не имеющие разума, который бы ими управлял, – было время, но времени больше не будет. Многими голосами Господь говорил к тебе, но ты не хотел слушать. Не хотел победить гордыню и гнев в сердце, возвратить то, что нажил неправедно, следовать правилам святой церкви, исполняя духовный долг свой, бросить сообщников, погрязших в грехе, бежать от опасных искушений. Таковы речи этих дьявольских мучителей, речи, клеймящие, упрекающие, полные ненависти и отвращения. Да, отвращения! Ибо даже они, сами бесы, грешили всего лишь единственным грехом, что совместим с ангельской их природой, бунтом разума, – и даже они, мерзкие бесы, должны с возмущением и отвращением отвернуться от зрелища тех неслыханных грехов, какими павший человек оскверняет и оскорбляет храм Духа Святого, оскверняет и растлевает себя.
– О, дорогие мои младшие братья во Христе, да не выпадет нам судьба слышать такие речи! Да не выпадет нам судьба сия! Горячо молю Бога, чтобы в последний день страшного подведенья счетов ни единая душа из стоящих ныне в этой часовне не оказалась бы среди тех несчастных, кому Великий Судия повелит скрыться навеки от очей Его, чтобы ни один из нас не испытал, как раздастся в ушах его страшный приговор отвержения: Идите от меня, проклятые, в огонь вечный, уготованный дьяволу и ангелам его!
Он вышел из бокового придела, ноги его подкашивались, кожа на голове вздрагивала, будто ее касались пальцы призрака. Поднявшись по лестнице, он вошел в коридор, по стенам которого висели пальто и плащи, словно злодеи на виселицах, обезглавленные, истекающие кровью, бесформенные. С каждым шагом его охватывал страх, что он уже умер, душа его вырвана из телесной оболочки и он, вышвырнутый головой вперед, несется в пространстве.
Не в силах твердо стоять, он тяжело опустился за свою парту, не глядя взял какой-то учебник и уставился в него. Все сказанное было о нем! И было верно. Бог всемогущ. Бог может призвать его сейчас, сию минуту, сидящего вот за этой партой, прежде чем он даже осознает, что его призывают. Бог призвал его. А? Что? А? Его плоть сжалась, будто уже чувствуя приближение жадных языков пламени, стала сухой, будто ощутив касание удушающего вихря. Он умер. Да. Его судят. Огненная волна прокатилась сквозь его тело – первая. Затем другая. Мозг начал раскаляться. Еще волна. Мозг вскипает, пузырится в лопающейся коробке черепа. Языки пламени вырываются из черепа огненным венцом, вопят человечьими голосами:
– Ад! Ад! Ад! Ад!
Голоса раздались подле него:
– Про ад.
– Ну как, задолбал он вас?
– Не говори, аж все посинели.
– Так только и надо с вами – да еще бы покруче, чтоб взялись за работу.
Обессиленный, он откинулся на спинку парты. Нет, он не умер. Покамест Бог пощадил его. Покамест он еще был в школьном знакомом мире. У окна стояли мистер Тэйт и Винсент Цапленд, беседовали и шутили, глядя на унылый дождь и покачивая головами.
– Надеюсь, небо расчистится. Мы тут сговаривались с друзьями прокатиться к Малахайду на велосипедах. Но на дорогах сейчас, небось, по колено.
– Может быть, расчистится, сэр.
Такие знакомые голоса, знакомые разговоры, тишина в классе, когда голоса замолкли и раздавались лишь звуки мирно пасущегося стада – то мальчики жевали в спокойствии свои завтраки, – все это убаюкивало его душевную боль.
Еще есть время. О, Дева Мария, прибежище грешников, заступись! О, Дева Непорочная, спаси от пучины смерти!
Урок английского начался с заданий на историческую тему. Царственные особы, фавориты, интриганы, епископы как безмолвные привидения проходили под покровом имен. Все умерли – все были судимы. Какая польза человеку приобрести мир, если он потеряет свою душу? Он понял наконец. Вокруг простиралась человеческая жизнь: мирная долина, на которой братски трудились люди-муравьи, а их мертвые спали тихим сном под могильными холмами. Его коснулся локоть соседа, и сердце тоже ощутило касание – и когда он отвечал на вопрос учителя, то слышал собственный голос, проникнутый спокойствием смирения и раскаяния.
Душа его продолжала погружаться в стихию мира и покаяния, она больше была не в силах терзаться ужасом и, погружаясь, возносила робкую молитву. О да, он будет помилован: он покается в сердце своем и будет прощен, и тогда сущие там, над нами, сущие на небесах, увидят, как он будет навёрстывать, искупать прошлое – всей жизнью, каждым часом ее. Только помедлите!
– Всем, Господи! Всем, всем!
Кто-то приоткрыл дверь и сказал, что в часовне уже принимают исповедь. Четверо мальчиков вышли из класса, и он слышал, как по коридору проходят другие. Холодок и дрожь пробежали по сердцу, они были несильные, как легкое дуновение, но, молча прислушиваясь и страдая, он испытывал такое чувство, словно приложил ухо к самому сердцу и чувствовал его вплотную, испуганно дрожащим, слышал трепыхание его желудочков.
Никакого выхода нет. Он должен исповедаться, высказать словами все, что делал и думал, грех за грехом. Но как же? Как?
– Отец, я…
Эта мысль как холодное блестящее лезвие вошла в его податливую, слабую плоть: исповедь. Но только не здесь, не в часовне колледжа. Он исповедуется во всем, в каждом грехе содеянном или мысленном, чистосердечно – но только не здесь, среди соучеников. Подальше отсюда, где-нибудь в глухом месте он вышепчет свой позор – и смиренно он молил Бога не гневаться на него за то, что у него не хватает смелости исповедаться в школьной часовне, и в беспредельной приниженности духа просил безгласно, чтобы его простили и отроческие сердца товарищей.
А время шло.
Он снова сидел в часовне на передней скамье. Дневной свет снаружи уже слабел и, тускло просачиваясь сквозь красные занавеси, рождал впечатление, как будто заходит солнце последнего дня и души всех созываются на Страшный суд.
– Отвержен я от очей Твоих – слова эти, дорогие мои младшие братья во Христе, из псалма тридцатого, стих двадцать третий. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь.
Проповедник заговорил спокойным и приветливым голосом, у него было доброе лицо. Мягким движением он сложил вместе пальцы ладоней, и между их сомкнутыми кончиками образовалась хрупкая клетка.
– Сегодня утром в нашем размышлении об аде мы пытались достичь того, что святой основатель нашего ордена в своей книге духовных упражнений именует воображением места. Иными словами, мы пытались вообразить чувствами нашего разума, то есть нашим воображением, материальную природу этого ужаснейшего места и физические мучения, которые испытывают все пребывающие в аду. Сейчас, в этой вечерней беседе, мы остановимся на природе духовных мучений ада.
– Запомните, что грех – это двоякое преступление. Это безвольное подчинение зову низменных инстинктов нашей падшей природы, влекущихся ко всему грубому и животному; но это также и отвращение от советов и указаний нашей высшей природы, от всего чистого и святого, от Самого Святейшего Господа. И в силу этого грех смертный карается в преисподней двумя различными видами кары: физической и духовной.
– Далее, из всех духовных скорбей наибольшей является скорбь утраты – она столь велика, что мучения ее превосходят все прочие. Как говорит святой Фома, величайший учитель церкви, прозываемый ангельским доктором, самое страшное проклятие состоит в том, что разумение человека всецело лишается божественного света, а его влечения упорно отвращаются от благости Божией. Бог, как вы помните, бесконечно благ, а значит, и утрата подобного блага – бесконечно мучительная утрата. В этой жизни мы не слишком ясно представляем себе, какова же эта утрата; но осужденные в аду, к вящему мучению своему, полностью понимают и то, что́ же они утратили, и то, что эта утрата вызвана собственным их грехом, и то, что она вечна и окончательна. В самый миг кончины распадаются узы плоти, и душа тотчас же устремляется к Богу. Она влечется к Богу как к средоточию своего существования. Помните, дорогие друзья мои, что наши души жаждут быть с Богом. Мы исходим от Бога, живем Богом, принадлежим Богу – принадлежим Ему неотъемлемо. Божественною своей любовью Бог любит каждую человеческую душу, и каждая человеческая душа живет в этой любви. И как может быть иначе? Каждый наш вздох, каждый помысл, каждое мгновение нашей жизни исходят от неиссякаемой благости Божией. И если мучительно для матери разлучаться с младенцем, для мужа – быть на чужбине, вдали от родного очага, для друга – не иметь связи с другом – о, подумайте только, какую скорбь и тоску переживает душа, лишаемая присутствия всеблагого и любящего Создателя, Того, Кто вызвал эту душу из ничто к бытию, поддерживал ее в жизни, любил ее беспредельной любовью. Итак, именно это – вечное отлучение от величайшего блага, от Бога, чувство тоски от этого отлучения, твердое знание того, что отлучение вечно и никакое изменение невозможно, – именно это и есть величайшая мука, какую способна перенести сотворенная душа: poena damni, мука утраты.
– Второй вид мук, терзающих души осужденных в аду, это муки совести. Как черви заводятся в мертвом теле при разложении, так разлагаются в погибших душах грехи, и при разложении их рождаются бесконечные угрызения – жало совести, или, как называет его папа Иннокентий III, червь с тройным жалом. Первое жало, что вонзает этот жестокий червь, – воспоминания о былых наслаждениях. О, как эти воспоминания ужасны! Горделивый монарх, ввергнутый в море огненное, будет вспоминать пышное величие своего двора; муж мудрый, но порочный – свои книги, научные приборы; ценитель художеств – свои прекрасные сокровища, картины, статуи; тот, кто влекся к изысканному столу, – роскошные пиры, деликатнейшие яства, тонкие вина; скряга вспомнит сундуки с золотом; грабитель – богатства, неправедно добытые; жестокие, злобные, мстительные убийцы – тешившие их кровавые деяния и злодейства; сластолюбцы и прелюбодеи – неописуемо грязные наслаждения, которым они предавались. Все это они вспомнят – и с отвращением ужаснутся себе и грехам своим. Ибо какими жалкими покажутся эти наслаждения душе, обреченной веки вечные мучиться в адском пламени! Какая бешеная ярость их охватит при мысли, что небесное блаженство они променяли на прах земной, на горстку металла, пустые почести, телесные удобства и щекотанье нервов! Тут они истинно раскаются: и это – второе жало червя совести, позднее бесполезное сокрушение о грехах. Правосудие Божие велит, чтобы разум этих несчастных был неотступно прикован ко грехам, в коих они повинны, и притом, как указывает святой Августин, Бог наделит их Своим собственным познанием греха, так что грех явится им во всей гнусной его злокозненности, таким, каков он пред очами Самого Господа. Узрят они грехи свои во всей мерзости их, и раскаются, однако поздно уж будет – и примутся они тогда оплакивать все благие возможности, которыми в свое время пренебрегли. И сие есть последнее, самое язвящее и жестокое жало червя совести. Будет говорить совесть: имел ты и время и полную возможность покаяться, однако не каялся. Ты был воспитан родителями твоими в вере. В помощь тебе даны были и таинства, и благодать, и индульгенции святой церкви. Был и служитель Божий, дабы проповеданием наставить тебя, направить на путь, когда ты сбился с него, даровать прощение грехов твоих, сколь мерзки и многочисленны они бы ни были, лишь бы только ты исповедался и покаялся. Но нет. Ты не хотел этого. Презрел ты служителей твоей религии, стороной обходил исповедальню и глубже и глубже погрязал в трясине греха. Бог тебя призывал, грозил, заклинал вернуться к Нему. О, какое горе, какой позор! Владыка вселенной заклинал, умолял тебя, тварь из персти земной, любить Его, сотворившего тебя, и соблюдать закон Его. Нет! Ты не хотел этого. А теперь, хоть бы ты затопил весь ад своими слезами, если бы еще мог плакать, весь этот океан раскаяния бессилен тебе дать то, что дала бы одна-единственная слеза искреннего раскаяния, пролитая в земной жизни. Теперь ты вымаливаешь единый миг земной жизни, дабы покаяться. Напрасно уже. То время прошло – прошло навсегда.
– Таково троякое жало совести, этой змеи, гложущей самую глубину сердца у несчастных в аду, так что они, исполнившись адской злобы, проклинают и себя, и свое безумие, и пособников во зле, толкавших их на погибель, и бесов, что искушали их при жизни, а теперь, в вечности, их мучат и издеваются над ними; хулят и проклинают даже Самого Всевышнего, Чье милосердие и терпение они презрели и осмеяли, но Чьей власти и правосудия им не дано избежать.
– Следующая духовная мука, которой подвергаются осужденные, есть мука всеохватности. Человек в своей земной жизни способен творить множество разных зол, но он не способен их творить разом все, поскольку одно зло противодействует другому и его исправляет, точно как один яд нередко может исцелить от другого. В аду же, наоборот, одно мучение не только не противодействует другому, а еще усиливает его. И мало этого: наши духовные способности более совершенны, чем телесные чувства, и потому они способны страдать сильней. Как каждое из чувств терзается своею особой мукой, так же точно и каждая из духовных способностей: фантазия – жуткими образами, эмоции – попеременно тоской и яростью, сознание и разум – внутренней тьмой, которая страшнее тьмы внешней, что царит в этой чудовищной темнице. Та злоба, хоть и бессильная, которой одержимы эти бесовские души, есть зло безграничной всеохватности и беспредельной длительности, состояние столь ужасающей злобности, что мы даже не сумеем представить его себе, если не осознаем всю чудовищность греха и все отвращение, какое питает к нему Всевышний.
– Сей муке всеохватности противоположна другая мука, которая ей тем не менее сопутствует: мука напряженности страдания. Ад – средоточие и центр зла, а как вы понимаете, к центру всегда напряжение растет, сгущается. И нет ровно никаких сил противодействующих или просто сторонних, которые хоть на йоту смягчали бы, умеряли адскую муку. Даже то, что само по себе добро, в аду становится злом. Общение, которое в земных скорбях нас утешает, поддерживает, там делается сплошной пыткой – познание, к которому стремятся как к главному сокровищу разума, там будет ненавистнее, чем невежество, – а свет, столь желанный для любой твари, от царя природы до малейшей травки в лесу, – там вызывает лютое отвращение. В земной жизни наши страдания или не слишком долги, или не слишком сильны, ибо природа человека либо пересиливает их путем привыкания, либо рушится под их тяжестью, и тогда им настает конец. Но в аду нельзя пересилить муки привыканием. Здесь они, будучи непереносимой силы, в то же время отличаются бесконечным многообразием, так что одна мука как бы воспламеняет другую, а та, в свою очередь, делает пламя первой еще более яростным. Не может также природа избавиться от этих сильнейших и многообразных мучений, рухнув под ними, ибо душа грешника пребывает и сохраняется во зле, дабы ее страдание пребывало с ней неизбывно и могло бы все возрастать. Безграничная всеохватность мук, немыслимое напряжение страданий, постоянная смена пыток – именно этого требует божественное величие, столь поруганное грешниками, именно так велит святыня небес, отвергнутая ради низменных похотливых наслаждений падшей плоти. И именно к этому взывает невинная кровь Агнца Божия, пролитая во искупление грешников и попранная гнуснейшими из всех гнусных.
– Последнее же мучение, поистине вершина всех мук в этом страшном месте, – это вечность ада. Вечность! Какое ужасающее, неумолимое слово! Вечность! Чей разум способен ее постичь? А здесь, не забудьте, это вечность мучений. Если бы даже муки ада были не столь страшны, они все равно сделались бы наисильнейшими за счет того, что им назначено длиться вечно. Но они, будучи вечными, еще к тому же обладают, вы помните, нестерпимым напряжением, непереносимой всеохватностью. Терпеть целую вечность хотя бы и комариный укус было бы страшной мукой. Так каково же тогда переносить все сменяющиеся муки ада всю вечность? Веки вечные! Без конца! Не год, не столетие – без конца. Лишь попытайтесь представить страшный смысл этого. Вы все не раз видели песок на берегу моря. Видели, какие мельчайшие, крошечные его песчинки. Какое множество этих песчинок в маленькой горсточке, которую ребенок схватит, играя! А теперь представьте себе гору такого песка в миллион миль высотой, вздымающуюся от земли до небес, и в миллион миль шириной, доходящую до самых отдаленных границ, и в миллион миль толщиной – и представьте эту всю громадную массу из бессчетных частиц песка еще умноженной во столько раз, сколько листьев в лесу, капель в безбрежном океане, перьев у всех птиц, чешуек у рыб, шерстинок у всех зверей, атомов в воздушном пространстве – и представьте, что однажды в миллион лет птичка подлетает к горе и уносит в клюве одну песчинку. Сколько же пройдет миллионов и миллионов веков, прежде чем птичка унесет хотя бы один квадратный фут этой горы – и сколько понадобится столетий, эпох, эонов, пока она не унесет гору целиком? А между тем по прошествии всего этого безмерного периода времени не протечет и одного-единственного мгновения вечности. По прошествии всех этих биллионов и триллионов лет вечность едва-едва лишь начнется. И если та гора вновь воздвигнется после того, как была вся унесена – и если вновь птичка, подлетая, унесет ее по одной песчинке – и если так она будет воздвигаться и уноситься столько раз, сколько звезд в небе, атомов во вселенной, капель воды в море, листьев на деревьях, перьев у птиц, чешуек у рыб, шерстинок у всех зверей – к концу всех этих бесчисленных появлений и исчезаний сей необъятной горы не протечет и одного-единственного мгновения вечности. Даже тогда, к концу такого периода, по прошествии такой массы лет, от простой мысли о которой у нас голова кружится и ум заходит за разум – вечность едва-едва лишь начнется.
– Один великий святой – один из отцов нашего ордена, как я помню, – некогда сподобился видения ада. Представилось ему, что он стоит посреди громадной залы, темной, беззвучной, и только слышно тиканье гигантских часов. Это тиканье было непрестанно – и показалось святому, что в его звуке непрестанно повторялись слова: всегда, никогда, всегда, никогда. Всегда быть в аду – никогда на небесах; всегда быть отринутым от лица Божьего – никогда не насладиться блаженным созерцанием; всегда быть добычей пламени, пищей червей, жертвой раскаленных прутьев – никогда не избавиться от этих страданий; всегда иметь совесть казнящую, память взъяренную, разум, объятый отчаянием и тьмой, – никогда от этого не уйти; всегда упрекать и проклинать гнусных бесов, что злобно радуются бедствиям одураченных ими, – никогда не узреть сияющих одеяний блаженных духов; всегда взывать к Богу из бездны пламени, моля Его об одном-единственном мгновении передышки от невообразимых страданий, – никогда, ни на один миг не обрести прощения Божия; всегда испытывать муки – никогда наслаждения; всегда быть с про́клятыми – никогда со спасенными; всегда – никогда! всегда – никогда! Какая жуткая кара! Вечность бесконечной агонии, бесконечных телесных и духовных мучений, без единого лучика надежды, единого мига облегчения – лишь одни муки, безграничного напряжения, безграничной всеохватности, беспредельно длящиеся и беспредельно многообразные; лишь пытка, вечно терзающая жертву, но вечно сохраняющая ее; лишь тоска и отчаяние, вечно раздирающие дух, покуда казнится плоть: вечность, каждое мгновение которой есть тоже вечность, и притом вечность горестей. Вот та страшная кара, что назначена для скончавшихся в смертном грехе Богом всемогущим и справедливым.
– Да, справедливым. Люди рассуждают по людскому своему разумению и поражаются, как это Бог может назначить вечное, нескончаемое наказание в адском пламени всего за единственный тяжкий грех. Они так судят, потому что ослеплены грубыми обманами плоти и темнотой человеческого разумения и не способны постичь всю чудовищную пагубность греха смертного. Они так судят, потому что не способны постичь, что даже у греха простимого природа столь мерзка и чудовищна, что если бы всемогущий Творец мог разом прекратить все несчастья и все зло в мире – все войны, болезни, разбой, преступления, убийства и смерти – ценою того, чтобы Он оставил безнаказанным один-единственный простимый грех – всего один и простимый, ложь, гневный взгляд, минутное попущенье лени – Он, Бог великий и всемогущий, не мог бы так сделать, ибо всякий грех, будь то делом или помышлением, есть преступление Его закона, и Бог не был бы Богом, если бы не покарал преступника.
– Один грех, одно мгновение восставшей гордыни разума, повлек падение Люцифера и трети ангельских воинств с вершин их славы. Один грех, одно мгновение слабости и безумия, изгнал Адама и Еву из рая и принес в мир смерть и страдания. Дабы искупить последствия этого греха, Единородный Сын Божий сошел на землю, и пострадал, и умер самой жестокой смертью, претерпев в течение трех часов распятие на кресте.
– О, дорогие мои младшие братья во Христе, неужели мы оскорбим доброго Искупителя и вызовем Его гнев? Вновь станем попирать распятое, истерзанное тело Его? Оплевывать лик Его, полный любви и скорби? Подобно жестоким иудеям, грубым солдатам, и мы тоже станем поносить кроткого, милосердного Спасителя, Который один ради нас топтал страшное точило скорбей? Каждое греховное слово – рана на страждущем Его теле. Каждое деяние греховное – терний, впивающийся в Его чело. Каждый нечистый помысл, попускаемый с потворством, – острое копье, пронзающее Его святое и любящее сердце. Нет, нет! Ни одно человеческое существо не способно совершить то, что так глубоко оскорбляет божественное величие, что карается вечной мукой, что распинает снова Сына Божия и снова предает Его глумлению.
– Молю Господа, чтобы мои слабые увещевания содействовали бы ныне тому, чтобы укрепить в святости пребывающих в состоянии благодати, дать опору колеблющимся и обратить вновь к состоянию благодати бедную заблудшую душу, если имеется такая меж вас. Молю Господа, и вы молитесь со мной, дабы смогли мы покаяться во грехах наших. А теперь я прошу вас всех повторить за мной покаянную молитву, преклонив колена в этой скромной часовне пред лицем Господа. Он здесь, в сей дарохранительнице, исполненный любви к роду человеческому, готовый дать утешение скорбящим. Не страшитесь. Сколь бы ни были грехи ваши многочисленны или тяжки, они будут прощены, если вы покаетесь в них. И пусть вас не удерживает мирской стыд. Бог ведь по-прежнему – Господь милосердный, Который желает грешнику не вечной погибели, а покаяния и праведной жизни.
– Он вас призывает к Себе. Ему вы принадлежите. Он вас сотворил из ничто. Он вас любил так, как один лишь Бог может любить. Руки Его простерты, чтобы принять вас, пускай вы и согрешили против Него. Прииди к Нему, бедный грешник, бедный, неразумный, заблудший грешник. Настало время урочное. Час настал.
Священник встал, повернулся к алтарю и в сгустившемся сумраке преклонил колени на ступеньке перед дарохранительницей. Он ждал, пока в часовне все станут на колени и прекратятся любые звуки. Потом, подняв голову, он начал истово читать покаянную молитву, один стих за другим. Мальчики вторили ему, один стих за другим. Стивен, у которого язык прилип к гортани, склонил голову и молился сердцем.
– Господи, Боже мой! —
– Господи, Боже мой! —
– Истинно сокрушаюсь я —
– Истинно сокрушаюсь я —
– Ибо прогневил Тебя —
– Ибо прогневил Тебя —
– И ненавистны мне грехи мои —
– И ненавистны мне грехи мои —
– Паче всех зол иных —
– Паче всех зол иных —
– Ибо неугодны они Тебе, Господи, Боже мой —
– Ибо неугодны они Тебе, Господи, Боже мой —
– Тебе, к Кому подобает обратить —
– Тебе, к Кому подобает обратить —
– всю любовь мою —
– всю любовь мою —
– и полагаю твердый себе обет —
– и полагаю твердый себе обет —
– Твоею святою благодатью —
– Твоею святою благодатью —
– да не прогневлю Тебя отныне и до конца дней моих —
– да не прогневлю Тебя отныне и до конца дней моих —
– и исправлю пути свои —
– и исправлю пути свои —
* * *
После обеда он пошел наверх к себе в комнату, чтобы побыть наедине со своей душой – и на каждой ступеньке его душа как будто вздыхала – его душа тоже взбиралась на каждую ступеньку и вздыхала, совершая подъем сквозь пространство вязкого сумрака.
На площадке у двери он помедлил, а потом, нажав на фарфоровую ручку, отворил дверь разом. Со страхом он еще подождал, душа в нем изнемогала, и он безмолвно молился, чтобы смерть не коснулась его чела, когда он перешагнет порог, и чтобы бесам, населяющим тьму, не дано было над ним власти. На пороге подождал неподвижно снова, как перед входом в некую темную пещеру. Там были лица и глаза – они выжидали и следили.
– Мы конечно прекрасно знали что хотя это неизбежно должно было выйти на свет ему будет необычайно трудно стремиться к попытке себя заставить попытаться обрести стремление признать полномочного духовного посланника и потому мы конечно прекрасно знали…
Шепчущие лица выжидали и следили, нашептывающие голоса заполнили темные недра пещеры. Он испытывал сильнейший страх, и физический, и духовный, но, смело подняв голову, он решительно вошел в комнату. Тамбур, комната, та же комната и то же окно. Спокойно он повторял себе, что эти слова абсолютно бессмысленны, все те, что ему казались звучащими, нашептываемыми из тьмы. Он повторял себе, что это всего лишь его комната с распахнутой дверью.
Он закрыл дверь, быстро подошел к кровати и стал на колени подле нее, закрыв руками лицо. Ладони у него были холодные, влажные, и его всюду знобило. Телесное недомогание, усталость, озноб одолевали его, действовали на его мысли. Зачем он тут стоит на коленях как ребенок, читающий молитвы на ночь? Чтобы остаться наедине со своей душой, проверить свою совесть, взглянуть в упор на свои грехи, точно восстановив, когда, как и при каких обстоятельствах он их совершил, – и оплакать их. Но он не мог плакать. Не мог вызвать их в своей памяти. Он ощущал лишь боль в теле и душе, и все его существо, память, воля, разумение, плоть, бессильно оцепенело.
Это бесовская работа, это они стараются спутать его мысли и затуманить совесть, они нападают на него у врат плоти его, трусливой и развращенной грехом, – и, робко умоляя Бога простить ему его слабость, он заполз в кровать и, завернувшись потуже в одеяла, снова закрыл лицо руками. Он согрешил. Он согрешил так тяжко против небес и пред Богом, что недостоин больше называться сыном Божиим.
Неужели же это он, Стивен Дедал, проделывал все эти вещи? Совесть его в ответ вздохнула. Да, проделывал, тайно, мерзко, и не один раз, и, закоренев в своей нераскаянности греховной, смел еще носить маску святости пред самим алтарем, когда душа в нем была одна разлагающаяся масса. Как Бог не поразил его смертью? Грехи, как толпа прокаженных, обступили его кольцом, притискивались со всех сторон, дыша на него. Он силился забыть их, отдаваясь молитве, весь тесно сжавшись и крепко закрыв глаза – но чувства души было не закрыть – его глаза были крепко зажмурены, но он видел те места, где грешил, уши были плотно зажаты, но он слышал. Его сильнейшим желанием было не слышать и не видеть. И это желание не отступало, пока все тело не начало содрогаться под напором его, а чувства души не затмились. Они затмились на миг и отверзлись вновь. И он увидел.
Поле, заросшее сорняками, чертополохом, крапивой. Среди торчащих засохших стеблей этой растительности всюду раскиданы побитые канистры, жестянки, спирали и кучи затвердевших испражнений. Над всей помойкой поднимается слабый свет болотных огней, пробивающийся сквозь щетину серо-зеленой поросли. Зловонный дух, такой же слабый и мерзкий, как этот свет, ползет, клубясь, из жестянок, от слежавшегося дерьма.
Какие-то твари в поле; одна, три, шесть – твари движутся по полю туда и сюда. Козловатые твари с человечьими лицами, рогами во лбу, жидкими бороденками, каучуково-серые. Они бродят, передвигаются туда и сюда, волоча за собой длинные хвосты, в их мутных глазах злобный блеск. Оскалом жестокого злорадства тускло светятся их старческие костлявые лица. Один кутается в рваный фланелевый жилет, другой скулит без конца, когда в его бороденку вцепляются колючки и прутья. Невнятная речь срывается с их пересохших губ, меж тем как они со свистящим звуком кружат медленными кругами по полю, завивая туда и сюда круги среди сорных трав, задевая гремящие жестянки хвостами. Они кружат медленными кругами, все ближе, все теснее, тесней, чтобы окружить, окружить, с их губ срывается невнятная речь, свистящие длинные хвосты облеплены вонючим дерьмом, ужасающие морды задраны к небу…
– Спасите!
Он как безумный отбросил одеяло, чтобы скорее высвободить лицо и шею. Вот он, его ад. Бог дал ему увидеть тот ад, что уготован за его грехи, – злобный, вонючий, скотский – ад похотливых козлоподобных бесов. Его они ждут! Его!
Он вскочил с постели, клубок вонючего воздуха душил его горло, полз ниже, сводил кишки. Воздуха! Воздуха небес! Шатаясь, он двинулся к окну, глухо мыча, близкий к обмороку от тошноты. Около умывальника ему схватило внутренности, и он сжал руками, что было силы, холодный лоб, корчась в неудержимом приступе рвоты.
Когда приступ иссяк, он добрел с трудом до окна и, открыв его, сел подле в углу, опершись локтем на подоконник. Дождь перестал, меж светящимися точками подымались вверх испарения и желтоватая мгла облекала город коконом мягкой пряжи. Тишь была в небесах, светившихся слабым светом, воздух живителен как в чаще, омытой ливнем, и в окружении мирной жизни, мерцающих огней, легких благоуханий он дал обет своему сердцу.
Он молился:
– Некогда Он судил прийти на землю в небесной славе, но мы согрешили, и тогда поистине не мог Он уже явиться нам, иначе как скрыв завесой Свое величие и умалив сияние, ибо Он Бог. Итак, пришел Он не в силе Своей, но в слабости, и на место Свое послал тебя, создание тварное, с тою красотою и славой, что для нас восприемлемы. И ныне самый лик твой и очертанья, о возлюбленная мати, говорят нам о Вечном, и не земной красоте, опасной для взора, они подобны, но подобны звезде утренней, ставшей символом твоим, звезде ясной и мелодичной, несущей весть о небе и вселяющей мир. О дня провозвестнице и паломника светоче! Не оставь нас и впредь наставлением твоим. Во мраке ночи, в глухой пустыне укажи путь нам ко Иисусу Христу, Господу нашему, укажи нам путь в дом наш.
Глаза его застилали слезы, и, подняв смиренный взгляд к небу, он заплакал о своей утраченной чистоте.
Когда совсем стемнело, он вышел из дому. С ощущением сырой мглы, со стуком захлопнувшейся двери к нему тут же снова вернулись острые угрызения, приглушенные было слезами и молитвой. Исповедь! Исповедь! Приглушать угрызения молитвою и слезами – этого было мало. Он должен пасть на колени перед служителем Святого Духа и исповедать ему правдиво и покаянно все свои тайные грехи. Прежде чем он снова услышит, как дверь их дома, открываясь, чтобы его впустить, глухо заденет за порог, прежде чем снова увидит накрытый к ужину стол на кухне, он падет на колени и исповедается. Это же так просто.
Угрызения совести утихли, и он быстро зашагал вперед по темным улицам. На этом тротуаре множество плит, а в городе множество тротуаров, а в мире множество городов. Но у вечности вообще нет конца. Сейчас он пребывает в смертном грехе. Даже если однажды все равно смертный грех. Может случиться в одно мгновение. Но как же, так моментально? Едва увидел или подумал, что увидел. Глаза что-то видят, заранее они этого не хотели видеть. И потом раз – и готово. Но как же, эта часть тела, она что, может понимать, или как? Змей, хитрейший из зверей полевых. Должно быть, она понимает один миг, когда возникает вожделение, а потом уже она греховно длит это свое вожделение, один миг за другим. Чувствует, понимает и вожделеет. Что ж это за жуткий предмет? Кто ее такой создал, эту скотскую часть тела, что она может скотски понимать, скотски вожделеть? На самом ли деле это он – или это нечто нечеловеческое, движимое какой-то душой, более низменной, чем его душа? Его душа содрогнулась, когда он представил себе вялую змееподобную жизнь, питающуюся нежной сердцевиной его жизни и насыщаемую слизью похоти. О, зачем это так? Зачем?
Он весь съежился в мрачной тени этой мысли, полный приниженности и страха пред Богом. Кто создал все вещи и человека. Безумие. Кому только могло такое прийти на ум? И съежившись во тьме и убожестве, он бессловесно взывал к своему ангелу-хранителю, дабы тот мечом своим изгнал демона, нашептывающего его сознанию.
Нашептывание прекратилось, и он четко осознал, что его собственная душа грешила по своей воле, и словом, и делом, и помышлением, имея орудием греха собственное его тело. Исповедь! Он должен исповедаться в каждом своем грехе. Как же он сможет высказать словами священнику то, что содеял? Он должен. Должен. Или как же он сможет это объяснить, не умерев от стыда? А как же он смог это все проделать, не умерев от стыда? Безумец, грязный безумец! Исповедь! О, ведь тогда он вправду станет снова свободен и безгрешен! Может быть, священник поймет. О Боже милостивый!
Он все шагал и шагал по улицам с тусклым освещением, страшась остановиться хоть на секунду, чтобы никак не показалось, будто он хочет уклониться от того, что его ждет, и страшась прибыть к цели, к тому, чего неотступно жаждал. Как прекрасна должна быть душа в состоянии благодати, когда Господь на нее взирает с любовью!
Растрепанные бабы с корзинами сидели вдоль обочины тротуара, сырые пряди волос налипли у них на лоб. Вид их, сгорбившихся и сидящих в грязи, не был прекрасен. Но Богу видимы были души их, и, если были они в состоянии благодати, то сияли светом и Бог, взирая на них, любил их.
Опустошающее чувство унижения дохнуло хладом на его душу, заставив подумать, до чего же он пал, ощутить, что души их, тех, дороже Богу, нежели его душа. Ветер дохнул на него и умчался к мириадам и мириадам других душ, которым милость Божия сияла то сильней, то слабей, подобно звездам, что светят то ярче, то бледнее, замирают и гаснут. И души мерцающие уплывали прочь, замирая и угасая, сливаясь в одном потоке. Одна погибла – крошечная душа – его душа. Она вспыхнула и погасла, забытая, погибшая. Конец: мрак, хлад, пустота, ничто.
Сознание места медленно возвращалось к нему, словно волна отлива по широкой полосе неосвещенного, неощущенного, непрожитого времени. Убогая сцена составилась вокруг: простонародная речь, газовые рожки лавок, запахи рыбы, спиртного, мокрых опилок, снующие мужчины и женщины. Старуха собралась перейти улицу, в руке керосиновый бидон. Нагнувшись к ней, он спросил, есть ли где-нибудь недалеко церковь.
– Церковь, сэр? Да, на Черч-стрит.
– Черч-стрит?
Она взяла бидон в другую руку и показала, куда ему – и когда она протянула из-под бахромы платка свою высохшую правую руку, от которой пахло, он нагнулся к ней еще ближе, утешаемый и печалимый звуками ее голоса.
– Благодарю вас.
– Сделайте милость, сэр.
Свечи на главном алтаре были уже потушены, но благовоние ладана плыло еще в темном храме. Бородатые, с набожными лицами прислужники уносили балдахин через боковую дверь, и ризничий направлял их сдержанными жестами и словами. Кое-кто из верных еще задержались, одни молились у боковых алтарей, другие стояли на коленах подле исповедален. Он робко приблизился и стал на колени в последнем ряду скамей, признательный за мирную тишину и благоухающий сумрак храма. Планка, на которую опирались его колени, была узкой, вытертой, а те, кто стоял на коленах подле него, были смиренные последователи Иисуса. Иисус тоже родился в бедности и работал у плотника, пилил и строгал, и первые Его речи о Царствии Божием были к бедным рыбакам, и всех Он учил смирению и кротости сердца.
Он опустил голову на руки, вменяя своему сердцу быть смиренным и кротким, так чтобы он мог стать таким же, как те, что стояли на коленах рядом с ним, и молитва его была бы столь же угодна Господу, как их молитва. Он молился с ними рядом, но молитва шла тяжело. Его душа была в мерзости греха, и он не смел молить о прощеньи с простодушием и доверием, как те, кого Иисус неисповедимыми путями Божьими призвал первыми к Себе, – как плотники, рыбаки, простые бедные люди, которые занимались скромным ремеслом: обрабатывали дерево, терпеливо чинили сети.
Высокая фигура приблизилась со стороны бокового нефа, и ждущие исповеди задвигались; подняв быстро взгляд в последний момент, он успел заметить седую длинную бороду и коричневую рясу капуцина. Священник скрылся в исповедальне. Двое поднялись и вошли также, с двух сторон. Деревянная ставенка задвинулась, и тишину нарушил слабый шум шепота.
Кровь в венах у него тоже зашумела, шепча, зашумела и зашепталась, словно греховный город, поднятый ото сна и услышавший свой смертный приговор. Язычки пламени летали, падали, на людские жилища мягко падали хлопья пепла. Люди пробуждались от сна, люди задвигались в беспокойстве, почуяв жар.
Ставенка отодвинулась. Покаявшийся вышел сбоку. Открылась дальняя ставенка. На то место, где стоял на коленях первый покаявшийся, прошла спокойно, бесшумно женщина. Снова раздался слабый шепот.
Еще можно пока уйти. Можно подняться, сделать шаг, потом выйти тихо и потом побежать, побежать стремглав, помчаться по темным улицам. Еще можно скрыться от этого позора. Пусть бы любое страшное преступление, только не этот грех! Пусть бы даже убийство! Огненные язычки падали на него отовсюду, обжигая, – постыдные мысли, постыдные слова, постыдные поступки. Стыд и позор покрыли его с головы до ног, как тонкая пелена раскаленного тлеющего пепла. Выговорить это словами! Его душа не сможет, она задохнется, прекратит быть.
Ставенка отодвинулась. Покаявшийся вышел с другой стороны исповедальни. Открылась ближняя ставенка. Следующий вошел туда, откуда возник ушедший. Мягкие шепчущие звуки плыли влажными облачками из исповедальни. Это женщина – мягкие, шепчущие облачка, мягкий и влажный шепот – испаряется, отшептав.
Он ударял себя покаянно кулаком в грудь, тайком, за укрытием деревянного подлокотника. Он примирится, воссоединится с людьми и с Богом. Возлюбит ближнего своего. Возлюбит Бога, Который его сотворил и любил его. Падет на колени, и будет молиться вместе с другими, и будет счастлив. И воззрит Господь на него и на них и возлюбит всех их.
Нетрудно быть добрым. Бремя Божие сладостно и легко. Было бы лучше никогда не грешить, всегда оставаться в детстве, потому что Бог любит детей и допускает их к Себе. Грешить тягостно и ужасно. Но Господь милосерден к бедным грешникам, которые истинно раскаиваются. Какая истина в этом! Это же и есть настоящая доброта.
Ставенку внезапно толкнули. Женщина вышла. Следующим был он. Он в ужасе поднялся и, ничего не видя перед собой, прошел в исповедальню.
Наконец-то. В сумраке и тишине он стал на колени и поднял глаза на белое распятие, висевшее перед ним. Господь ведь видит, что он раскаивается. Он поведает все грехи свои. Исповедь будет долгой-долгой. Все, кто в церкви, узнают, какой он грешник. Пусть знают. Такова истина. Но Бог обещал ему прощение, если он скорбит о грехах своих. А он скорбит. Сжав руки, он простер их к белевшей фигуре, он молился глазами, в которых все помутилось, молился всем содрогающимся телом, как потерянный мотал туда-сюда головой, молился стенающими губами.
– Каюсь, каюсь! О, каюсь!
Ставенка стукнула, и сердце в его груди резко подскочило. За решеткой было лицо старого священника, который сидел вполоборота к нему, опершись на руку. Он перекрестился и попросил священника благословить его, ибо он согрешил. Затем, опустив голову, прочел со страхом «Confiteor». На словах самая тяжкая моя вина он остановился, его дыхание иссякло.
– Когда ты исповедовался в последний раз, сын мой?
– Очень давно, отец.
– Месяц назад, сын мой?
– Больше, отец.
– Три месяца, сын мой?
– Больше, отец.
– Шесть месяцев?
– Восемь месяцев, отец.
Итак, он начал. Священник спросил:
– И что ты можешь вспомнить за это время?
Он начал исповедовать свои грехи: пропускал обедни, не читал молитвы, лгал.
– Что-нибудь еще, сын мой?
Грехи гнева, зависти, чревоугодия, тщеславия, непослушания.
– Что-нибудь еще, сын мой?
– Лень.
– Что-нибудь еще, сын мой?
Выхода нет. Он прошептал:
– Я… совершал грехи блуда, отец.
Священник не повернул головы.
– С самим собой, сын мой?
– И… с другими.
– С женщинами, сын мой?
– Да, отец.
– С замужними женщинами, сын мой?
Он не знает. Грехи струйкой стекали с его губ, один за другим, постыдными каплями истекали из его души, сочащейся, как язва, гноем и кровью, изливались мерзкой струей порока. Вот выдавились последние – вязкие, грязные. Больше нечего было исповедать. Он поник головой, сломленный.
Священник молчал. Потом спросил:
– Сколько тебе лет, сын мой?
– Шестнадцать, отец.
Священник несколько раз провел рукой по лицу. Потом, опирая лоб на ладонь, наклонился ближе к решетке и, по-прежнему с отведенным взглядом, заговорил медленно. Его голос был старческим и усталым.
– Ты очень молод еще, сын мой, – сказал он, – и я молю тебя оставить сей грех. Этот грех страшен. Он убивает тело и убивает душу. Он – корень множества преступлений и несчастий. Во имя Господа нашего, дитя мое, оставь грех сей. Он унизителен и недостоин мужчины. Ты сам не знаешь, куда эта злосчастная привычка тебя заведет, как она может обратиться против тебя. Покуда ты будешь в этом грехе, бедный сын мой, ты ничего не значишь, не существуешь для глаз Божиих. Моли о помощи нашу святую матерь Марию. Она поможет тебе, сын мой. Едва сей грех начнет одолевать разум твой – молись нашей Всеблагой Деве. Я уверен, что ты будешь так поступать. Покайся во всех этих грехах. Я верю, что ты раскаиваешься. И ныне ты дашь Богу обет, что по Его святой благодати ты никогда больше не прогневишь Его этим мерзким грехом. Ты дашь Богу этот торжественный обет, ты это обещаешь, сын мой?
– Да, отец.
Звуки усталого старческого голоса как отрадный дождь падали на его пересохшее и дрожащее сердце. Как отрадно и как печально!
– Дай обет, сын мой. Дьявол совратил тебя. Гони же его прочь, в ад, когда он станет искушать тебя, чтобы ты бесчестил свое тело этим грехом; он – дух нечистый и ненавидящий Господа. Дай обет Богу, что ты оставишь сей грех, поистине гнусный, гнусный грех.
Ослепленный слезами, ослепленный светом милосердия Божия, он склонил голову, и услышал торжественные слова отпущения грехов, и увидел руку священника, что поднялась над ним в прощающем жесте.
– Господь да благословит тебя, сын мой. Молись за меня.
Он стал на колени в углу темного придела, чтобы прочесть покаянную молитву, и молитва возносилась к небу из его очистившегося сердца как струящееся благоухание белой розы.
Грязные улицы смотрели весело. Он торопился домой, чувствуя, как незримая благодать проникает и наполняет легкостью его тело. Вопреки всему, он совершил это. Он покаялся, и Господь простил его. Его душа стала вновь чистой и святой, святой и радостной.
Прекрасно было бы умереть, если бы такова была воля Господа. И было прекрасно жить, если воля Господа такова, жить в Божией благодати, в мире и добродетели, и с кротостью к ближним.
Он сидел в кухне у очага, от счастья не решаясь заговорить. До этой минуты он не знал, какой прекрасной, какой умиротворенной может быть жизнь. Зеленый лист бумаги, пришпиленный вокруг лампы, отбрасывал вниз мягкую тень. На буфете была тарелка с сосисками и пудингом, на полке яйца. Это все к завтраку после причастия в церкви колледжа. Пудинг, яйца, сосиски, чашка чаю. Как же, оказывается, проста и прекрасна жизнь! И вся жизнь впереди.
Словно во сне, он лег и уснул. Словно во сне, он поднялся и увидел, что вокруг утро. Словно во сне наяву, он шагал тихим утром к колледжу.
Все мальчики уже были в сборе, стоя на коленах каждый на своем месте. Счастливый, смущенный, он присоединился к ним. Весь алтарь был усыпан множеством благоухающих белых цветов – и в утреннем свете бледные огни свечей среди белых цветов были ясны и тихи как его собственная душа.
Он стоял на коленах перед алтарем среди одноклассников и вместе с ними поддерживал руками напрестольную пелену, словно живой подпорой. Руки его дрожали, и душа также дрогнула, когда он услышал, как священник с чашей святых даров переходит от одного причастника к другому.
– Corpus Domini nostri.
Так это возможно? Вот он стоит здесь на коленах, безгрешный, робкий – и он почувствует на языке своем гостию, и Бог войдет в очистившееся его тело.
– In vitam eternam. Amen.
Иная жизнь! Жизнь благодати, добродетели, счастья! Это было реальностью. Это не сон, от которого он пробудится. Прошлое прошло.
– Corpus Domini nostri.
Чаша со святыми дарами достигла его.