XXIII
В этот период происходили кое-какие волнения в политических кругах, связанные с деятельностью Королевского университета. Было предложено создать комиссию для рассмотрения вопроса. Иезуитов обвиняли в том, что они направляют эту деятельность в своих целях, пренебрегая беспристрастною справедливостью. Чтобы опровергнуть обвинение в обскурантизме, разрешили начать выпуск ежемесячного журнала под руководством Макканна. Свежеиспеченный редактор был полон воодушевления.
– У меня уже собрано почти на весь первый номер, – сообщил он Стивену. – Я уверен, нас ждет успех. Хочу, чтобы ты нам написал что-нибудь для второго номера – только чтобы можно было понять. Прояви каплю снисходительности. Теперь ты уже не скажешь, что мы такие варвары, – у нас свой журнал. Мы можем выражать свои взгляды. Напишешь нам что-нибудь, хорошо? В этом месяце у нас статья Хьюза.
– Конечно, у вас и цензор есть? – спросил Стивен.
– Понимаешь ли, – сказал Макканн, – первый, кто выдвинул идею журнала, это был отец Камминс.
– Глава вашего братства?
– Ну да. Он выдвинул эту идею, так что поэтому он выступает как бы ответственным за нас.
– Значит, он и есть цензор?
– У него есть полномочия, но он вовсе не узколобый человек. Тебе его незачем опасаться.
– Понятно. А скажи, пожалуйста, мне заплатят?
– Я думал, что ты идеалист, – отвечал Макканн.
– Удачи вашему органу, – молвил Стивен, помахав прощально рукой.
В первом номере журнала Макканна содержалась длинная статья Хьюза «Будущее кельтов». Там содержалась также статья сестры Глинна, написанная по-ирландски, и редакционная статья, в которой Макканн повествовал об истории возникновения журнала. Она начиналась так: «Главе нашего братства пришла счастливая мысль соединить все разнообразные стихии жизни нашего колледжа, открыв им возможность обмена идеями и взаимной критики на страницах университетского журнала. Благодаря усилиям и стараниям отца Камминса, исходные трудности были преодолены, и мы появляемся перед публикой с приветствием и с надеждой, что публика нас выслушает». Были в номере и несколько страниц сообщений из спортивных клубов и интеллектуальных кружков, где прохаживались по адресу разных знаменитостей, прозрачно скрытых под латинизированными фамилиями. «Медицинские заметки» за подписью «Н2О» [и] состояли из нескольких поздравительных абзацев о студентах-выпускниках медицинского факультета и нескольких восхвалительных – о милых и добрых профессорах. Имелись также стихи под названием «Девушка-товарищ» (песнь ласточки в полете), подписанные «Тога Девичис».
Стивену новый журнал показал в Библиотеке Крэнли, который, судя по всему, прочел его от корки до корки. С большой настойчивостью, невзирая на нетерпеливые восклицания, Крэнли протащил друга по всем разделам. «Медицинские заметки» извергли у Стивена такой взрыв приглушаемых ругательств, что Крэнли начал хохотать, прикрываясь страницами журнала, и краснолицый священник, сидевший напротив, воззрился на них с негодованием поверх своего номера «Тэблет». В портике Библиотеки стояли кучка юношей и кучка девушек; экземпляры новинки были у всех. Все болтали, смеясь, и медлили расходиться под предлогом дождя. Макканн, быстрый и возбужденный, в велосипедном кепи, сдвинутом набекрень, сновал между группами. Завидев Стивена, он подошел к нему с выжидающим видом.
– Ну как? Ты видел…?
– Это великий день для Ирландии, – произнес Стивен, завладевая рукою редактора и с торжественностью пожимая ее.
– Ну… все-таки это кое-что, – ответил Макканн с раскрасневшимся лбом.
Прислонясь к одной из колонн, Стивен стал смотреть на группу поодаль. Там, в кольце подруг, стояла она, смеясь и болтая с ними. Гнев, которым наполнил его новоявленный журнал, ниспадал плавно, как прилив, и он решил увести свой ум к тому зрелищу, что являли она и ее подруги. Точно так же при вступлении в пределы семинарии Клонлифф неожиданное воспоминание пробудило неожиданную симпатию, симпатию-воспоминание об [изолированной] опекаемой жизни семинариста, все добродетели которой казались вызывающе выставлены напоказ мирскому беспутству, настолько вызывающе, что лишь крепкие стены и сторожевые собаки могли удержать их в тесном мирке робких и модничающих манер. Хотя выраженьям их чувств недоставало изящества, а вульгарность их нуждалась лишь в силе легких, чтобы стать еще более кричащей, однако дождь настраивал его на милосердие. Гомон студентов доходил до него словно издали, отдельными волнами, и, поднимая взгляд, он видел, как уплывают прочь высокие дождевые облака над дождеомытой страной. Быстрый и легкий ливень прошел, замешкавшись алмазною гроздью среди кустов на прямоугольнике двора, где подымался пар от почерневшей земли. Стайка в колоннаде портика покидала убежище, поглядывая наружу с сомнением, шелестя тонкими башмачками, мило оберегая юбки и направляя под искусно выбранными углами легкое вооружение зонтиков. Он видел их возвращение в монастырь – строгие коридоры, простые дортуары, тихие четки часов, – меж тем как облака дождя уплывали на запад и правильными волнами до него доходил гомон юношей. Он видел далеко-далеко посреди дождеомытой равнины высокое простое здание с окнами, едва пропускающими сумрачный свет дня. Триста шумливых и голодных мальчишек сидели за длинными столами, поедая говядину с каемкой зеленого жира, похожего на ворвань, и ломти сырого серого хлеба, и один малыш, опершись на локти, то затыкал, то оттыкал свои уши, и шум едоков доходил до него ритмичными волнами как дикий звериный рев.
– Должно существовать искусство жеста, – однажды вечером сказал Стивен Крэнли.
– Ну да?
– Разумеется, я имею в виду искусство жеста вовсе не в том смысле, как его понимает профессор риторики. Для него жест – усиление речи. Я же имею в виду ритм. Ты знаешь песню: «О, эта грусть желтых песков»?
– Нет.
– Вот она, – произнес юноша, делая каждою рукою грациозный анапестический жест. – Это ритм, ты видишь?
– Да.
– Я бы хотел в один прекрасный день выйти на Грэфтон-стрит и проделывать жесты посреди улицы.
– Я бы с удовольствием поглядел.
– Нет никаких причин, отчего жизнь должна утратить всю свою грацию и благородство, пусть даже Колумб и открыл Америку. Я буду жить жизнью свободной и благородной.
– Ну да?
– Искусство мое будет исходить из свободных и благородных истоков. Усваивать нравы этих рабов слишком невыносимо для меня. Я отказываюсь, чтобы меня насильственно оглупляли. Ты веришь в то, что одна строчка стихов может дать бессмертие человеку?
– А почему не одно слово?
– «Sitio» – вот классический возглас. Попробуй [и] это улучшить.
– Ты думаешь, что Иисус, вися на кресте, смаковал то, что ты называешь ритмом этого возгласа? Ты думаешь, что Шекспир, когда писал песню, выходил на улицу и проделывал жесты перед народом?
– Ясно, что Иисус не мог сопроводить свой возглас подобающе великолепным жестом, но мне не представляется, чтобы он произнес его бесцветным тоном. У Иисуса был подлинный чисто трагический стиль; его поведение во время суда достойно восхищения. Неужели ты думаешь, Церковь могла бы воздвигнуть вокруг его легенды такие изощренно художественные таинства, если бы в самой исходной фигуре не было некоего трагического величия?
– А Шекспир?..
– Не думаю, чтобы он хотел выйти на улицы, но уверен, что он сознавал и ценил собственную музыку. Я не верю, что красота – дело случая. Человек может думать семь лет, через какие-то промежутки, и потом вдруг написать единым духом строфу, которая обессмертит его – на первый взгляд, без размышления и труда, но только на первый взгляд. Потом зевака в партере будет говорить «Да, этот умел сочинять поэзию», а если я спрошу «И как это происходило?», зевака ответит «Да просто писал, и все тут».
– Я считаю, насчет ритма и жеста это все твоя выдумка. Тебя послушать, поэт это какая-то до жути запутанная личность.
– Ты так говоришь, потому что никогда раньше не видал поэта в работе.
– Откуда ты знаешь?
– Тебе кажется, мои теории – это высокопарные фантазии, правда?
– Чистая правда.
– Отлично, а я тебе скажу, что ты считаешь меня фантазером попросту потому, что я современен.
– Милый мой, это чистый вздор. Ты только и толкуешь о «современном». А ты представляешь, сколько времени земля стоит? Ты говоришь, ты очень эмансипированный, а на мой взгляд, ты пока что не пошел дальше первой книги Бытия. Нет таких вещей, как «современное» или «древнее», – это одно и то же.
– Что одно и то же?
– Древнее и современное.
– Ну да, знаю: любое ничем не отличается от любого другого. Конечно, я знаю, что слово «современный» всего лишь слово. Но когда я его применяю, я в него вкладываю определенный смысл…
– К примеру, какой?
– Дух современности – вивисекторский дух. Вивисекция – самый современный процесс, какой можно себе представить. Дух древности весьма неохотно мирился с реальными явлениями. Древний метод рассматривал закон с фонарем справедливости, мораль – с фонарем откровения, искусство – с фонарем традиции. Но все эти фонари обладают волшебным свойством: их свет изменяет и искажает. Современный метод исследует свою территорию при свете дня. Италия дала цивилизации науку, отставив фонарь справедливости и начав рассматривать [действия] преступника в его становлении и действии. Любой современный критический подход в политике и религии отправляет в отставку все презумпции касательно всех Государств, Искупителей и Церквей. [и] Он рассматривает все сообщество в целом и в действии и воссоздает весь спектакль искупления. Если б ты был философ-эстетик, ты бы взял на заметку все эти мои бредни, потому что в них перед тобой вся картина эстетического чувства в действии. Факультету философии следовало бы приставить ко мне сыщика.
– Тебе известно, я думаю, что Аристотель основал биологическую науку.
– За все блага мира я не скажу ничего против Аристотеля, но только при разборе «неточных» наук его дух, мне кажется, себя проявляет не в самых своих лучших свойствах.
– Мне интересно, как бы Аристотель расценил тебя как поэта?
– Черта с два я бы стал перед ним оправдываться. Пускай он меня изучает, если у него выйдет. Ты можешь себе представить прекрасную женщину, которая рассыпалась бы: «Ах, мистер Аристотель, ах, простите меня, что я так прекрасна»?
– Он был великий мудрец.
– Да, но я не думаю, что он был бы особым покровителем тех, кто пропагандирует полезность ходьбы на месте.
– Что ты хочешь сказать?
– Ты не замечал, как абстрактные термины звучат фальшиво и нереально, когда их произносят эти замшелые в нашем колледже? Ты видел, какие они подняли разговоры вокруг своего нового журнала. Макканн, они веруют, выведет их из пленения египетского. Этот журнальчик их, он тебя не заставляет твердить про себя «О боже, какое счастье, что у меня с этим ничего общего»? Вот та кукольная жизнь, какую отцы иезуиты дозволяют этим послушным юношам, ее я и называю ходьбой на месте. Марионеточная жизнь, какую ведет сам иезуит, как раздатчик праведности и света истины, – вот тебе еще вариант ходьбы на месте. И при этом оба вида марионеток думают, будто Аристотель их оправдывает перед всем миром. Будь добр, припомни чудовищную легенду, что управляет всем их существованием, – до чего аристотелианская, а? Будь добр, припомни все мельчайшие правила, где вычислено точное количество спасения в каждом благом деянии – какое аристотелевское изобретение!
Однажды вечером, когда оставалось с неделю до Рождества, Стивен стоял в колоннаде Библиотеки. Из здания вышла Эмма и остановилась побеседовать с ним. Она была в уютном, теплом твидовом одеянии, и ровные витки длинного белого боа открывали улыбающееся личико морозному воздуху. При виде такой счастливой сияющей фигурки среди безрадостного пейзажа любой нормального устройства юноша ощутил бы неудержимое желание сжать ее в объятиях. Небольшая шляпка темного меха делала ее похожей на куклу с рождественской елки, а неисправимые глаза говорили, казалось: «А вам не хотелось бы меня приласкать?» Она тут же принялась щебетать. Она знала ту, которая написала «Девушку-товарища», это девушка с большими способностями к таким вещам. А у них в монастыре был тоже журнал, и она туда пробовала писать «скетчи».
– Между прочим, я про вас слышу жуткие вещи.
– Как так?
– Все говорят, у вас жуткие идеи, вы читаете жуткие книги. Говорят, вы мистик или в этом духе. Знаете, что одна девушка мне сказала?
– Нет, а что?
– Что вы не верите в Бога.
Они шли по Грину за цепным ограждением, и когда она это сказала, она чуть сильней послала к нему тепло своего тела, и ее глаза глянули на него с выражением заботливого участия. Ответный взгляд Стивена был тверд.
– Не будем о Боге, Эмма, – произнес он. – Вы меня занимаете гораздо больше, чем этот старый джентльмен.
– Какой джентльмен? – спросила она наивно.
– Пожилой джентльмен, владеющий птичником, – Иегова Второй.
– Не надо при мне говорить такие вещи, я ведь уже просила вас.
– Хорошо-хорошо, Эмма. Я вижу, вы страшитесь потерять веру. Но вам нечего страшиться моего влияния.
Они прошли от Грина до самой Южной Кольцевой, не пробуя возобновить разговор. С каждым шагом решимость Стивена расстаться с ней и никогда больше ее не видеть становилась прочней и глубже. Даже в качестве развлеченья, ее общество действовало слегка разрушающе на его чувство собственного достоинства. Проходя под большими деревьями на Молл, она замедлила шаг и, когда они вышли из полосы света фонарей на мосту, остановилась сама, без его побуждения. Стивена это очень удивило: час и место придавали их положению двусмысленность и, хотя она выбрала для остановки глубокую тень деревьев, дерзость эта совершалась уже вблизи от ее дома. С минуту они прислушивались к тихому журчанью воды, глядя, как к середине моста ползет на подъем трамвай.
– Я правда так сильно занимаю ваши мысли? – произнесла наконец она глубоким и значительным тоном.
– Да, без сомнения, – сказал Стивен, стараясь попасть в ее тон. – Я знаю, какая вы живая, человеческая.
– Но живых людей множество.
– Вы женщина, Эмма.
– Вы меня бы уже назвали женщиной? Вам не кажется, что я еще девочка?
В течение нескольких мгновений взгляд Стивена обходил рискованные территории, меж тем как ее полуприкрытый взор переносил это вторжение без упрека.
– Нет, Эмма, – проговорил он. – Вы больше уже не девочка.
– Но вы еще не мужчина, правда? – быстро откликнулась она; и было заметно даже в тени, как гордость, юность, желание начинают горячить ее щеки.
– Я желторотый, – отвечал Стивен.
Она чуть сильней подалась к нему, и в ее глазах вновь появилось выражение заботливого участия. Тепло ее тела, казалось, перетекало в его тело – и без минуты колебаний он сунул руку в карман и принялся нащупывать там монеты.
– Мне надо идти, – сказала она.
– Доброй ночи, – сказал он с улыбкой.
Когда она вошла в дом, он направился берегом канала, по-прежнему в тени оголенных деревьев, тихо напевая себе под нос из службы Великой Пятницы. Он думал о том, что он сказал Крэнли, – когда люди любят, они отдают, – и произнес громко вслух: «Я больше никогда не буду говорить с ней». Когда он проходил у нижнего моста, из темноты появилась женщина и сказала: «Привет, миленький». Остановясь, Стивен посмотрел на нее. «Она была маленького роста, и даже в эту морозную пору от ее одежды несло застарелым потом. Над остекленелым лицом была надвинутая на гулящий манер соломенная черная шляпка. Она предложила ему пройтись с ней недалеко. Не отвечая ей и не прерывая страстной напев, Стивен переместил свои монеты в ее руку и продолжал путь.» Удаляясь и слыша ее благословения за своей спиной, он принялся размышлять о том, что совершенней с литературной точки зрения: рассказ о смерти Иисуса, данный Ренаном или же данный евангелистами. Однажды ему пришлось слышать, как проповедник, исполнясь благочестивого ужаса, намекал, что существует теория, пущенная каким-то литературным агентом сатаны и утверждающая, будто Иисус был маньяком. Женщина в черной шляпке не поверила бы никогда, что Иисус маньяк, и Стивен разделял ее мнение. Бесспорно, он великий образец для холостяков – сказал он себе – но все-таки для божественной личности он слишком уж печется насчет себя. Женщина в черной шляпке никогда не слыхивала о Будде, а характер Будды, пожалуй, превосходил характер Иисуса в том, что касается бесстрастной святости. Интересно, как бы понравилась ей эта история, как Яшодхара целовала Будду уже после его просветления и покаяния. Иисус Ренана малость буддийский, но западные люди, ярые обжоры и выпивохи, нипочем бы не стали поклоняться такому. Кровь требует крови. Есть люди на этом острове, у которых религиозное чувство находит выход в пении гимна «Омыты в крови Агнца». Возможно, это вопрос [порыва] диеты, но я бы все-таки предпочел омовение в рисовой воде. Уфф! Как подумаешь! Кровавая баня, чтобы очистить тело духовное от всех грешных потовыделений… Чувство декорума заставляет ту женщину носить соломенную шляпку в разгар зимы. Она мне сказала: «Привет, миленький». Самое любящее существо всех времен не сможет сказать ничего большего. Вы только подумайте – «Привет, миленький». Сатана должен разгневаться, когда ее будут называть исчадием сатаны.
– Я не собираюсь больше встречаться с ней, – сообщил Стивен Линчу несколько вечеров спустя.
– Это большая ошибка, – сказал Линч, надувая грудь.
– Пустая трата времени. Я не получу никогда того, чего я хочу от нее.
– А чего ты от нее хочешь?
– Любви.
– Как?
– Любви.
Линч резко остановился и произнес:
– Смотри, у меня есть четыре пенса…
– Это у тебя-то?
– Давай куда-нибудь зайдем. Но только, если я тебе ставлю выпивку, ты мне должен обещать, что никогда больше этого не скажешь.
– Не скажешь чего?
– Того слова.
– «Любовь» то есть?
– Заходим сюда.
Когда они уселись в замызганной полутьме таверны, Стивен начал в задумчивости раскачивать под собой табурет.
– Я вижу, я слишком далеко завел твое воспитание, дружище Линч?
– Но ведь это была жестокость, – сказал Линч, наслаждаясь роскошью угощать и поучать приятеля.
– Ты мне не веришь?
– Конечно нет.
Некоторое время Стивен был целиком сосредоточен на своей мерной кружке.
– Конечно, – молвил он наконец, – кое-что меньшее я бы тоже взял, если бы она дала.
– Уж знаю, взял бы.
– А ты б хотел, чтобы я ее соблазнил?
– Еще бы. Было б так интересно.
– Эх, только это невозможно!
Линч рассмеялся.
– Каким ты это жалостным тоном говоришь. Если бы только Макканн слышал…
– Знаешь, Линч, – сказал Стивен, – надо это признать нам свободно и открыто. Мы должны иметь женщин.
– Точно. Согласен. Мы должны иметь женщин.
– Иисус сказал: «Всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем», но он не осуждал «прелюбодеяния». Притом не совершать «прелюбодеяния» невозможно.
– Абсолютно невозможно.
– Следовательно, если я вижу женщину, которая склонна к оракулу, я иду к ней; если у нее нет склонности, держусь подальше.
– Но у той твоей вполне склонность к оракулу.
– Вот тут-то и танталовы муки – я знаю, что она вполне. Это с ее стороны так нечестно, что она меня дразнит. Я должен идти туда, где я точно уверен.
– Но это стоит денег, а кроме того, опасно. Можешь такое заполучить, что потом не расхлебаешь всю жизнь. Я удивляюсь, как до сих пор ты не подхватил.
– Ну да, эта еще морока. Но все равно я куда-то должен пойти… Понимаешь, она человеческое существо. А шлюх я не рассматриваю как человеческие существа. И scoitum, и moechus – существительные среднего рода.
– Конечно, с человеческим существом было бы гораздо лучше. Но она может быть твоя, если ты захочешь.
– Как?
– В браке.
– Я рад, что ты мне об этом напомнил, – сказал Стивен. – Я совсем как-то позабыл.
– Можешь быть уверен, она не забыла, – заметил Линч, – и никому не даст позабыть.
Стивен вздохнул.
– Помнишь, как в «Поклонении волхвов»: «Когда бессмертные желают низвергнуть вещи сего дня и вернуть вещи дня вчерашнего, нет никого, кто мог бы помочь им, кроме того, кто отвержен вещами сего дня».
– Да.
– Кто мог бы помочь мне, кроме женщины в черной шляпке? И вопреки всему, я желаю принести в мир то духовное обновление, какое приносит поэт… Нет, я решил. Больше я ее не увижу.
– Женщину в черной шляпке?
– Нет. Деву.
– И я все-таки уверен, это ошибка, – заключил Линч, допивая свою пинту.
Однажды после Рождества, холодным пасмурным утром Стивен читал в комнате патера Артифони «Орестею». Он механически задавал вопросы и выслушивал механически ответы. Им был составлен следующий вопросоответ для псевдоклассического катехизиса:
Вопрос: Какую великую истину мы узнаем из трагедии Эсхила «Жертва у гроба»?
Ответ: Из трагедии Эсхила «Жертва у гроба» мы узнаем, что в Древней Греции братья и сестры носили ботинки одинакового размера.
Он перевел усталый взгляд с истрепанной обложки итальянского томика на пустынный парк Стивенс-Грин. Над ним, под ним и вокруг него в темных и пыльных комнатушках билось интеллектуальное сердце Ирландии – юноши подвизались в достиженьи учености. Над ним, под ним и вокруг него стояли на страже иезуиты, дабы направлять юношей на опасных путях познания. Властная длань иезуита твердо лежала на этом интеллектуальном сердце, и если порой она на него давила с излишней тяжестью, это был, право, небольшой крест! Юноши сознавали, что для этой строгости есть причины. Они понимали ее как свидетельство чуткой заботы и внимания и были уверены, что в их будущей жизни эта забота продлится и внимание сохранится: по поводу действий власти могли еще иногда (изредка) выражаться сомнения, но по поводу ее намерений – никогда. И кто ж тогда живей этих юношей готов откликнуться на шуточки добряка-профессора или на неотесанность мужлана-привратника, кто сильней озабочен тем, чтобы всемерно оберегать и лично превозносить честь Alma Mater?
Мертвящая атмосфера колледжа проникала в сердце Стивена. Со своей стороны, он был в трудном возрасте, обездоленный и нуждающийся, чувствительный ко всему, что было недостойного в подобных нравах, и принадлежащий к тем, кто по меньшей мере в мечтах знавал благородство. Как средство от столь злополучного недуга, честнейший иезуит [за несколько дней до этого] порекомендовал службу клерком у Гиннесса: и без сомнения, кандидат в клерки на пивоварне не питал бы к замечательному сообществу всего лишь презрение и жалость, не будь того обстоятельства, что он желал, на языке учености, труднодостижимого блага. Невозможным было, чтобы он нашел достаточное благо себе в обществах для поощрения умственных занятий мирян или какое-либо утешение, помимо телесного, в теплом благочестивом братстве, среди множества шальных и нелепых невинностей! Невозможным было, чтобы натура, вечно и трепетно устремленная к экстазу, решилась смириться, чтобы душа предписала той своей части, над которой подобно мантии уже ниспадал образ красоты, рабскую покорность.
Смертельный холод атмосферы колледжа сковывал сердце Стивена. В бессильном оцепенении он разглядывал чуму, имя которой – католицизм. Ему казалось, он видит, как заразная нечисть, рожденная в катакомбах в эпоху болезней и жестокости, расползается по равнинам и по горам Европы. Как нашествие саранчи, описанное в «Каллисте», эта нечисть запруживала реки и заполняла долины. Она заслонила солнце. Презрение к [телу] человеческой природе, слабость, нервная дрожь, боязнь яркого дня и радости, недоверие к человеку и жизни, паралич воли завладели телом с непослушными членами, изнемогающим от тиранства черной вши. Ликование разума пред радостью красоты, ликование тела в свободном общем труде, всякий естественный порыв к здоровью, мудрости, счастью поражались этой заразной нечистью. Зрелище порабощенного мира зажигало его смелым пламенем. По крайней мере, уж он – пускай живущий в предельном удаленьи от центра европейской культуры, на заброшенном океанском острове, пускай наделенный волей, что сломлена сомнением, и душой, вся стойкость ненависти которой испарилась в объятиях сирены, – он будет жить собственною жизнью, согласной с тем, что он признает за голос нового человечества, деятельного, бесстрашного и не стыдящегося себя.
Он механически следовал течению итальянского урока, ощущая, как ни на секунду не отпускающая смертоносность атмосферы колледжа проникает в его горло и легкие, застилает черным глаза, одурманивает мозг. Маленькие железные часы на столике едва отсчитали полчаса – до одиннадцати еще оставалось непомерно далеко. Ему пришлось раскрыть своего Макиавелли и перечитывать место оттуда, пока слух учителя не был удовлетворен. Куски тусклой хроники выпадали из его уст, унылые деревянные слова. Время от времени, отрывая взор от страницы, он видел, как мясистый рот патера поправляет его небрежные «о», то резким внезапным извержением звука гласной, то медленным беззвучным выпячиванием губ. Маленькие железные часы натикали еще пять минут. Учитель принялся проверять упражнения. «Стивен устало глазел в окно на затянутый пеленою тумана парк. В воздухе повисла паутина паров, и все дорожки и клумбы вызывающе контрастировали с серым небом резкой намокшей чернотой. По дорожкам, по ступеням памятника двигались макинтоши и пальто с навершиями зонтов или голов в капюшонах. Дорожка за цепным ограждением, где он столько раз прогуливался по ночам с друзьями, блестела, словно тусклое зеркало. Он глядел, как шагают ноги по этой блестящей поверхности, – он спрашивал себя, не приходят ли такие часы отчаяния как обратное отражение его всплесков избыточной жизненной энергии. Он понял, что смотрит на мир глазами Крэнли, но продолжал по-прежнему глазеть на дорожку.
– Так нельзя сказать, – произнес учитель, подчеркивая карандашом какое-то предложение. – Это не по-итальянски.
Стивен внезапно оторвал глаза от окна и встал:
– Вы не будете столь любезны извинить меня, сэр. К сожалению, я забыл сказать вам, что сегодня мне необходимо уйти пораньше… Я боюсь, я уже опаздываю, – тут он бросил взгляд на часы. – Вы меня не отпустите?
– У вас какая-то встреча?
– Да, я почти совсем забыл. Вы уж сегодня меня простите…
– Конечно, конечно. Можете идти.
– Спасибо. Боюсь, я…
– Конечно, конечно.
Стивен слетел по лестнице, стремительно скользя рукой по перилам и перемахивая через пять ступенек. В вестибюле нацепил кой-как дождевик и, запыхавшийся, с беспорядком в одежде, выскочил на переднее крыльцо. Выбежав на середину дороги, утопавшей в грязи, сквозь сумрачный воздух он стал всматриваться в направлении восточного края парка. Потом быстро зашагал по середине дороги, постоянно вглядываясь в ту же точку, пока не перешел на дорожку, пустившись бежать по ней. На углу Эрлсфорт-террас он повернул направо и вновь перешел с бега на быстрый шаг. За территорией университета он поравнялся с преследуемою целью.
– Доброе утро!
– Стивен!.. Вы что, бежали?
– Да.
– А куда вы направляетесь?
– Я увидел вас из окна.
– Какого окна?
– В колледже. А куда вы сейчас?
– Иду в Лисон-парк.
– Это сюда, – сказал Стивен, беря ее под руку.
Казалось, что сейчас она возмутится подобным поведением среди бела дня, но, ограничившись одним быстрым укоряющим взглядом, она позволила ему себя проводить. Стивен крепко прижимал к себе ее руку и вызывал замешательство у нее, при разговоре приближаясь почти вплотную к ее лицу. Капельки тумана поблескивали на этом лице, и оно начинало розоветь в ответ на его страстную возбужденность.
– А как вы меня увидели?
– Я сидел у окна, у меня был урок итальянского с отцом Артифони. Я увидел, как вы идете по Грину и потом через дорогу.
– Правда?
– Я тут же вскочил, попросил у него извинения, что у меня срочная встреча, и пустился опрометью вас догонять.
Щека ее начала принимать густо-красный оттенок, и было хорошо видно, как она пытается держаться непринужденно. Сперва она была польщена, однако теперь начинала немного нервничать. Рассказ о его погоне за нею вызвал у нее нервный смешок.
– Боже правый! Почему вы так сделали?
Стивен ничего не ответил, но прижал к себе ее руку крепко-крепко. В конце террасы она инстинктивно свернула в боковую улицу. Здесь она замедлила шаг. Улица была тиха и пустынна, и они оба невольно понизили голос.
– Откуда вы знали, что это я? – спросила она. – У вас, должно быть, отличное зрение.
– Я глазел в окно на Грин и на небо, – отвечал он. – Господи боже! У меня было такое чувство отчаяния! Иногда это бывает со мной. Я живу такой странной жизнью – я не имею ни от кого ни помощи, ни сочувствия. Иногда я боюсь самого себя. Эта публика в колледже, я их называю не людьми, а овощами… И вот, когда я проклинал свою судьбу и характер, я вас увидел.
– И что? – сказала она, окидывая растрепанную фигуру рядом с собою большими овальными глазами.
– Знаете, это была такая радость увидеть вас. Я тут же должен был вскочить и за вами броситься, я не мог высидеть больше ни минуты… Я сказал себе: вот наконец человеческое существо… Я вам не могу передать, какая это была радость.
– Какой странный мальчик! – сказала она. – Вам не следует так носиться – надо быть более рассудительным.
– Эмма! – воскликнул Стивен. – Пожалуйста, не говорите так сегодня со мной. Я знаю, вы хотите вести себя благоразумно. Но вы и я – мы оба молоды, правда?
– Да, Стивен.
– Чудесно. Когда мы молоды, мы чувствуем себя счастливыми. Мы чувствуем себя полными желания.
– Желания?
– Вы знаете, когда я увидел вас…
– Да, как вы меня узнали?
– Я узнал походку.
– Походку!
– Эмма, вы знаете, я мог даже из окна видеть движения ваших бедер под плащом. Я видел, как юная женщина гордо шествует по безжизненному городу. Да, именно так вы шли, вы шествовали – гордая быть молодой и быть женщиной. Знаете, когда я увидел вас из окна – вы знаете, что я почувствовал?
Теперь для нее уже было бесполезно разыгрывать безразличие. Все щеки ее заливал румянец, глаза сияли как самоцветы. Она смотрела прямо перед собой, и ее дыхание стало учащаться. Они стояли вдвоем на этой пустынной улице, и он все продолжал говорить, и словно какая-то прямолинейная отрешенность вела за собой его возбужденную страсть.
– Я почувствовал безумную тягу обнять вас – ваше тело. Безумную тягу самому быть в ваших объятиях. Только это… И тогда я подумал, что я выбегу за вами и скажу это вам… Прожить вместе одну ночь, Эмма, и потом наутро проститься и никогда больше не видеть друг друга! В мире не существует того, что называют любовью: но люди молоды, и в этом все…
Она пыталась забрать свою руку у него и шепотом говорила, будто повторяя заученное:
– Вы сошли с ума, Стивен.
Стивен высвободил ее, перестав держать под руку, но взял ее за руку, говоря:
– Прощайте, Эмма… Я чувствую, что я хотел, что мне надо было сказать вам это, но если я постою еще рядом с вами на этой нелепой улице, то я наговорю больше… Вы говорите, что я сошел с ума, потому что я не вхожу в торг с вами, не говорю, что я вас люблю, не произношу клятв. Но вы ведь слышите мои слова и вы понимаете меня, ведь правда?
– Уверяю вас, что не понимаю, – ответила она с ноткой гнева.
– Тогда я разъясню, – сказал Стивен, сжав крепко ее руку в своих ладонях. – Сегодня, когда вы пойдете ложиться спать, вспомните меня и подойдите к окну. Я буду в саду. Откройте окно и позовите меня, скажите, чтоб я вошел. Потом сойдите вниз и впустите меня. Мы проживем вместе одну ночь – одну ночь, Эмма, наедине вдвоем, и наутро простимся.
– Пожалуйста, отпустите мою руку, – сказала она, выдергивая свою ладонь из его рук. – Если бы я знала [если], что это будут такие ненормальные речи… Я запрещаю вам разговаривать со мной, – произнесла она, отступая от него и оправляя свой плащ, так чтобы оказаться вне его досягаемости. – За кого вы принимаете меня, когда позволяете себе так со мной говорить?
– Это вовсе не оскорбление, – молвил Стивен, резко краснея, когда до него вдруг дошло, какова оборотная сторона образа, – если мужчина просит женщину о том, о чем я попросил вас. Вас рассердило что-то другое, не это.
– Мне кажется, вы сошли с ума, – сказала она и прошла быстро мимо него, не обращая внимания на его прощальный жест. Однако она шла не так быстро, чтобы скрыть слезы на глазах, и он, поразившись при виде их и недоумевая об их причине, забыл произнести прощальное слово, уже бывшее на губах. Когда он смотрел, как она быстро удаляется с немного опущенной головой, он чувствовал, казалось, как две души, ее и его, разделяются резко и быстро и навсегда, побыв один миг на волосок от слияния.