Книга: Европейцы (сборник)
Назад: 1
Дальше: 3

2

Спустя несколько дней они встретились снова в восточной, не слишком аристократической части Чаринг-Кросс, где в последнее время чаще всего и происходили их встречи. Мод выкроила часок на дневной спектакль по финской пьесе, который уже несколько суббот подряд давали в маленьком, душном, пропыленном театрике, где над огромными дамскими шляпами с пышной отделкой и перьями нависал такой же густой воздух, как над флорой и фауной тропического леса, – и по окончании очередного действия, выбравшись из кресла в последнем ряду партера, она присоединилась к кучке независимых критиков и корреспондентов – зрителям с собственными взглядами и густо исписанными манжетами, все они сошлись в фойе для обмена мнениями – от «несусветная чушь» до «весьма мило». Отзывы подобного толка гудели и вспыхивали, так что наша юная леди, захваченная дискуссией, как-то и не заметила, что джентльмен, стоящий с другого бока образовавшейся группы – правда, несколько поодаль, – не спускает с нее глаз по какой-то необычной, но, надо полагать, вполне благовидной причине. Он дожидался, когда она узнает его, и, как только завладел ее вниманием, приблизился с истовым поклоном. Она уже вспомнила, кто он, – вспомнила самый гладкий, прошедший без сучка без задоринки, ничем не омраченный случай среди тех попыток, какие она предпринимала в профессиональной практике; она узнала его, и тут же ее пронзила боль, которую дружеское приветствие лишь обострило. У нее были основания почувствовать себя неловко при виде этого розового, сияющего, благожелательного, но явно чем-то озабоченного джентльмена, к которому некоторое время тому назад она наведалась по собственному почину – вызвавшему немедленный отклик – за интервью «в домашней обстановке» и приятные черты которого, чиппендейл, фото– и автопортреты на стенах квартиры в Эрлз-Корте запечатлела в самой что ни на есть живейшей прозе, на какую только была способна. Она с юмором описала его любимого мопса, поведала – с любезного разрешения хозяина – о любимой модели «Кодака», коснулась излюбленного времяпрепровождения и вырвала робкое признание в том, что приключенческий роман он, откровенно говоря, предпочитает тонкостям психологического. Вот почему теперь ее особенно смущало то трогательное обстоятельство, что он, несомненно, искал ее общества без всякого заднего умысла и даже в мыслях не имел заводить разговор о предмете, которому у нее вряд ли нашлось бы изящное объяснение.
По первому взгляду он показался ей – она сразу же стала инстинктивно во всем подыгрывать ему – баловнем фортуны, и впечатление от его «домашней обстановки», в которой он так охотно давал ей интервью, породило в ней зависть более острую, чувство неравенства судьбы более нестерпимое, чем все иные обуревавшие ее писательскую совесть, с которой, полагая ее справедливой, она не могла не считаться. Он, должно быть, был богат, богат по ее меркам: во всяком случае, в его распоряжении было все, а в ее ничего – ничего, кроме пошлой необходимости предлагать ему и в его интересах хвалиться – если ей за это заплатят – своей счастливой долей. Никаких денег она, откровенно говоря, за свой опус так и не получила и никуда его не пристроила, что явилось практическим комментарием, достаточно острым, к тем заверениям, какие она давала – с ненужным, в чем скоро пришлось убедиться, пафосом, – как это для нее «важно», чтобы люди ее до себя допускали. Но этой безвестной знаменитости ее резоны были ни к чему; он не только позволил ей, как она выразилась, опробовать свои силы, но и сам лихорадочно опробовал на ней свои – с единственным результатом: показал, что среди находящихся за бортом есть и достойнее, чем она. Да, он мог бы выложить деньги, мог бы напечататься – получить две колонки, как это называется, за собственный счет, но в том-то и состояла его весьма раздражающая роскошь, что он на это не шел: он хотел вкусить сладкого, но не хотел идти кривыми путями. Он хотел золотое яблоко прямо с дерева, откуда оно просто так, в силу собственного веса, к нему в руки упасть не могло. Он поведал ей свою заветную тайну: вдохновение посещало его, ему хорошо работалось только тогда, когда он чувствовал, что нравится, что его труд так или иначе оценен по достоинству. Художнику – существу неизбежно ранимому – нельзя без похвал, без сознания и постоянного подтверждения, что его ценят, пусть даже немного, хотя бы настолько, чтобы не поскупиться на крошечную, совсем крошечную похвалу. Они поговорили об этом предмете, после чего он полностью, пользуясь словами Мод, отдался в ее руки. И не преминул шепнуть ей на ухо: пусть это недопустимая слабость и каприз, но он положительно не может быть самим собой, не способен что-либо делать, тем более творить, не ощущая на себе дыхания доброжелательства. Да, он любит внимание, особенно похвалу, – вот так. А когда тобой постоянно пренебрегают – это, скажем прямо, режет под корень. Он боялся, она подумает, что он чересчур разоткровенничался, но она, напротив, дала ему полную волю, а кое-что даже попросила повторить. Они условились, она упомянет – так, мимоходом, – что ему приятно доброе слово, а как она это выразит, тут он, разумеется, может довериться ее вкусу.
Она обещала прислать верстку, но дальше машинописного экземпляра дело не продвинулось. Если бы она владела квартирой в Эрлз-Корт-роуд, украшенной – только в гостиной – восьмьюдесятью тремя фотографиями, все как одна в плюшевых рамках, и была бы розовой и сияющей, налитой и по горло сытой, если бы выглядела по всем статьям – как не упускала случая вставить, когда хотела, не впадая в вульгарность, определить кого-нибудь занимающего завидное место в социальной пирамиде, – «неоспоримо благородной», если бы на ее счету числились все эти достижения, она была бы совершенно равнодушна к любым прочим сладостям жизни, сидела как можно крепче на своем месте, сколько бы ни мотало весь окружающий мир, а по воскресеньям молча благодарила бы свою звезду и не тщилась различать модели «Кодака» или отличать «почерк» одного романиста от другого. Короче, за исключением нечестивого зуда, ее «герой» вполне отвечал тому разряду, в который она сама с удовольствием бы вошла, а последним штрихом к его характеристике было то, как он сейчас заговорил с ней – словно единственной его целью было услышать ее мнение об этой «загадочной финской душе». Он посетил все спектакли – их дали четыре, по субботам, – тогда как ей, для которой они являлись хлебом насущным, пришлось ждать, когда ее облагодетельствуют бесплатным билетом на «слепое» место. Не суть важно, почему он эти спектакли посещал, – возможно, чтобы увидеть свое имя в каком-нибудь репортаже, где его назовут «на редкость верным посетителем» интересных утренников; важно было другое: он легко простил ей неудачу со статьей о нем и, несмотря ни на что, с беспокойством смотрел на нее голодными – при его-то сытости! – молящими глазами, которые теперь отнюдь не казались ей умными; хотя это тоже не имело значения. А пока она разбиралась в своих впечатлениях, появился Говард Байт, и ее уже подмывало увернуться от своего благодетеля. Другой ее приятель – тот, что только что прибыл и, видимо, дожидался момента, когда удобно будет с ней заговорить, мог послужить предлогом, чтобы прервать беседу с любезным джентльменом, прежде чем тот разразится попреками – ах, как она его подвела! Но себя она не в пример больше подвела, и на языке у нее вертелся ответ – не ему бы жаловаться. К счастью, звонок возвестил конец антракта, и она облегченно вздохнула. Публика хлынула в зал, и ее camarade – как она при каждом удобном случае величала Говарда – исхитрился, переместив нескольких зрителей, усесться с ней рядом. От него исходил дух кипучей деятельности: поспешая с одного делового свидания на другое, он смог выкроить время лишь на один акт. Остальные он уже посмотрел по отдельности и сейчас заскочил на третий, сглотнув прежде четвертый, чем лишний раз показал ей, какой настоящей жизнью он живет. Ее – была лишь тусклой подделкой. При всем том он не преминул поинтересоваться: «Кто этот твой жирный кавалер?» – и тем самым открыто признал, что застал ее при попытке сделать свою жизнь поярче.
– Мортимер Маршал? – повторил он эхом, когда она несколько сухо удовлетворила его любопытство. – Впервые слышу.
– Этого я ему не передам, – сказала она. – Только ты слышал. Я рассказывала тебе о своем визите к нему.
Говард задумался – что-то забрезжило.
– Ну как же. Ты еще показала мне, что тогда соорудила. Помнится, у тебя прелестно получилось.
– Получилось? Да ничего ты не помнишь, – заявила она еще суше. – Я не показывала тебе, что соорудила. Ничего я не соорудила. Ничего ты не видел, и никто не видел. И не увидит.
Она говорила вибрирующим полушепотом, хотя действие еще не началось, и он невольно уставился на нее, что еще сильнее ее задело.
– Кто не увидит?
– Никто ничего. Ни одна душа во веки веков. Ничего не увидят. Он – безнадежен, вернее, не он, а я. Бездарь. И он это знает.
– Ох-ох-ох! – добродушно, но не слишком решительно запротестовал молодой человек. – И об этом он как раз сейчас вел речь?
– Нет, конечно. И это хуже всего. Он до невозможности благовоспитан. И считает, что я что-то могу.
– Зачем же ты говоришь, будто он знает, что ты не можешь?
Ей надоело, и она отрезала:
– Не знаю, что он знает… разве только, что хочет быть любимым.
– То есть? Любимым тобою?
– Любимым необъятным сердцем публики… говорить с ней через ее естественный рупор. Ему хочется быть на месте… скажем, Бидел-Маффета.
– Надеюсь, нет! – угрюмо усмехнулся Байт.
Его тон насторожил Мод.
– Что ты хочешь сказать? На Бидел-Маффета уже надвигается? Ну, то, о чем мы говорили? – И так как он лишь уклончиво взглянул на нее, любопытство ее разгорелось. – Уже? Да? Что-нибудь случилось?
– Да, предурацкая история – нарочно не придумаешь… после того, как мы виделись с тобой в последний раз. Все-таки мы с тобой молодцы: мы видим. И то, что видим, сбывается в течение недели. Кому сказать – не поверят. Да и не надо. И без того удовольствие высокого класса.
– Значит, и впрямь началось? Ты это имеешь в виду?
Но он имел в виду только то, что сказал.
– Он снова мне написал: хочет встретиться. Договорились на понедельник.
– А это не прежние его игры?
– Нет, не прежние. Ему нужно выудить из меня – поскольку я уже бывал ему полезен, – нельзя ли что-нибудь сделать? On a souvent besoin d’un plus petit que soi. Ты пока ни гугу, и мы еще не такое увидим.
С этим она была согласна; только от манеры, в которой он свою мысль выразил, на нее, видимо, повеяло холодом.
– Надеюсь, – сказала она, – ты, по крайней мере, будешь вести себя с ним пристойно.
– Предоставлю судить тебе. Сделать ведь ничего нельзя – время безвозвратно упущено. Я, конечно, не стану его обманывать, разве, пожалуй, чуть-чуть развлекусь на его счет.
Скрипки еще звучали, и Мод, немного помедлив, шепнула:
– Все-таки ты им кормился. То есть ты ими кормишься – им и ему подобными.
– Совершенно верно… а потому терпеть их не могу.
Она снова помедлила:
– Знаешь, не надо бросаться хлебом своим насущным, да еще с маслом.
Он вперил в нее взгляд, будто словил на намеренном и малоприятном, мягко говоря, назидательстве:
– Вот уж чего я ни в каких обстоятельствах не делаю. Но если хлеб наш насущный – пробивать дорогу всем и каждому, то в наших же интересах не давать им вертеть собой. Не им толкать меня туда-сюда, сегодня так, завтра этак. Попался – сам пусть и выкручивается. А для меня удовольствие – смотреть, сумеет ли.
– А не в том, чтобы ему, бедняге, помочь?
Но Байт был совершенно непреклонен:
– Черта лысого ему поможешь. Он с первого своего младенческого писка признает лишь один вид помощи: чтобы о нем эффектно – словцо-то какое, пропади оно пропадом – сообщали публике, а другая помощь ему ни к чему. Так что прикажешь делать теперь, когда нужно все это, напротив, прекратить, когда нужен особого рода эффект – вроде люка в пантомиме, куда наш голубчик исчезнет, когда потребуется. Сообщить, что он не хочет, чтобы о нем сообщали, – не надо, не надо, пожалуйста, не надо? Ты представляешь себе, как великолепно это будет выглядеть в наших газетах? А в заголовках американских газет? Нет, пусть умрет так, как жил, – Газетным Кумиром на Час.
– Ах, – вздохнула она, – все это безобразно. – И без всякого перехода: – Что же, по-твоему, с ним случилось?
– Что, собственно, ты хочешь знать? Какие безобразные подробности тебя интересуют?
– Я только хотела бы знать: по-твоему, он и впрямь попал в большую беду?
Молодой человек задумался:
– Вряд ли все сразу у него пошло прахом – нет. Пожалуй, дама, на которой он собрался жениться, к нему переменилась – не более того.
– Как? Я думала – при той куче детей, вокруг которых столько шума, – он уже познал брачные узы.
– Естественно, иначе как бы он мог устроить такой бум вокруг болезни, смерти и похорон этой бедной леди, своей жены. Разве ты не помнишь? Два года назад. «Как нам дали понять, сэр А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, настоятельно просит не посылать цветы на гроб его покойной супруги, досточтимой леди Бидел-Маффет». И тут же, на следующий день: «Мы уполномочены заявить, что повсеместно господствующее мнение, будто сэр А. Б. В. Бидел-Маффет возражает против возложения цветов во время погребального обряда при захоронении его покойной супруги, досточтимой леди Бидел-Маффет, зиждется на неверном истолковании личных взглядов сэра Бидел-Маффета. Многочисленные и разнообразные цветы и венки, доставленные на Куинз-Гейт-Гарденс, явились неоценимым источником удовлетворения, насколько это возможно в его обстоятельствах, для убитого горем джентльмена». И новый виток на следующей неделе: несколько неизбежных строк под соответствующим заголовком – замечания убитого горем джентльмена на тему о цветах на похоронах как обычае и прочем, высказанные им под сильным давлением, быть может, не всегда уместным, со стороны молодого растущего журналиста, всегда жадного до правдивого слова.
– Догадываюсь, о каком молодом и растущем речь, – после секундной паузы обронила Мод. – Так это ты его подбил?
– Что ты, дорогая. Я пыхтел в самом хвосте.
– До чего же ты циничен, – бросила она. – Дьявольски циничен.
– Да, циничен. На чем и поставим точку. – И тут же вернулся к оставленному было предмету: – Ты собиралась мне поведать, чем он известен, этот Мортимер Маршал.
Но она не поддержала его: ее любопытство к другой затронутой в их беседе теме еще не было утолено.
– Ты точно знаешь, что он снова женится, этот убитый горем джентльмен?
Вопрос вызвал у него раздражение.
– Ты что же, голубушка, ослепла? Все это нам уже преподносили три месяца назад, потом перестали, потом преподнесли вновь, а теперь никто не знает, с чем мы имеем дело. Только я ничего не исключаю. Забыл, как эту особу зовут, но она, возможно, богата и, возможно, добропорядочна. И вполне возможно, поставила ему условие, чтобы духу его не было на той арене, где он единственно сумел обосноваться.
– В газетах?
– В ужасных, грязных, вульгарных газетах. Она, может, потребовала – не в полный голос, но четко и ясно, и я такой возможности не исключаю, – чтобы сначала он расстался с газетами, а уж потом состоится разговор, потом она скажет «да», потом он получит ее деньги. Вот это я вижу – уж яснее некуда: ему нужны деньги, необходимы, отчаянно, позарез; нужда в деньгах, пожалуй, и загнала его сейчас в яму. Он должен что-то предпринять – он и пытается. Вот тот побудительный мотив, которого недоставало в нарисованной нами позавчера картине.
Мод Блэнди внимательно все выслушала, но эти рассуждения ее, по всей видимости, не убедили.
– Нет, случилось что-то другое, и худшее. Ты это так толкуешь, чтобы твоя беспощадность в практических делах – а тебе этого от меня не скрыть – выглядела не столь уж бесчеловечной.
– Ничего я не толкую, и мне совершенно все равно, что там с ним случилось. С меня достаточно той поразительной – великолепной – «иронии», которая тут заключена. А вот ты, я вижу, напротив, порываешься истолковать его дела в смысле – как ты выразилась? – «худшее». Из-за своего романтизма. Ты видишь все в мрачном свете. Но ведь и без того ясно – он свою распрекрасную невесту потеряет.
– Ты уверен, что потеряет?
– Этого требуют высшая справедливость и мои интересы, которые тут замешаны.
Но Мод продолжала гнуть свое:
– Ты, если не ошибаюсь, никого не считаешь добропорядочным. Так где же, помилуй, отыскать женщину, которая ставит подобное условие?
– Согласен, такую найти нелегко. – Молодой человек помолчал, соображая. – И если он нашел, ему очень повезло. Но в том-то и трагизм его положения: она может спасти его от разорения, но вот, поди ж ты, оказалась из тех странных созданий, чье нутро не все переваривает. Надо нам все-таки сохранять искру – я имею в виду искру порядочности, – и, кто знает, может, она и тлеет в сем сосуде скудельном.
– Ясно. Только зачем столь редкостному женскому сосуду признавать себя сходным со столь заурядным мужским? Он же – сплошная самореклама, и для нее куда естественнее испытывать к нему отвращение. Разве не так?
– Вот уж нет. Что-то не знаю никого, кто испытывал бы к нему отвращение.
– Ты первый, – заявила Мод. – Убить его готов.
Он повернулся к ней пылающей щекой, и она поняла, что коснулась чего-то очень сокровенного.
– Да, мы можем довести до смерти. – Он принужденно улыбнулся. – И вся прелесть этой ситуации в том, что можем сделать это совершенно прямым путем. Подвести к ней вплотную. Кстати, ты когда-нибудь его видела, Бидел-Маффета?
– Помилуй, сколько раз тебе говорить, что я никого и ничего не вижу.
– Жаль, тогда бы поняла.
– Ты хочешь сказать, он такой обаятельный?
– О, он великолепен! И вовсе не «сплошная самореклама», во всяком случае, отнюдь не выглядит напористым и навязчивым, на чем и зиждется его успех. Я еще посмотрю, голубушка, как ты на него клюнешь.
– Мне, когда я о нем думаю, от души хочется его пожалеть.
– Вот-вот. Что у женщины означает – без всякой меры и даже поступаясь добродетелью.
– А я не женщина, – вздохнула Мод Блэнди, – к сожалению.
– Ну, в том, что касается жалости, – продолжал он, – ты тоже переступишь через добродетель и, слово даю, сама даже не заметишь. Кстати, что, Мортимер Маршал так уж и не видит в тебе женщину?
– Об этом ты у него спроси. Я в таких вещах не разбираюсь, – отрезала она и тут же возвратилась к Бидел-Маффету: – Если ты встречаешься с ним в понедельник, значит, верно, сумеешь раскопать все до дна.
– Не скрою – сумею, и уже предвкушаю, какое удовольствие получу. Но тебе ничего, решительно ничего из того, что раскопаю, не выложу, – заявил Байт. – Ты чересчур впечатлительна и, коли дела его плохи – я имею в виду ту причину, что лежит в основе всего, – непременно ринешься его спасать.
– Разве ты не твердишь ему, что такова и твоя цель?
– Ну-ну, – почти рассердился молодой человек, – полагаю, ты и в самом деле придумаешь для него что-нибудь спасительное.
– Охотно, если б только могла! – сказала Мод и на этом закрыла тему. – А вот и мой жирный кавалер! – вдруг воскликнула она, заметив Мортимера Маршала, который, сидя на много рядов впереди, крутился в своем узком кресле, выворачивая шею, с явной целью не потерять Мод из виду.
– Прямое доказательство, что он видит в тебе женщину, – заметил ее собеседник. – А он, часом, не графоман, творящий «изящную литературу»?
– Еще какой! Написал пьеску «Корисанда» – сплошная литературщина. Ты, верно, помнишь: она шла здесь на утренниках с Беатрис Боумонт в главной роли и не удостоилась даже брани. У всех, кто был к ней причастен – начиная с самой Беатрис и кончая матушками и бабушками грошовых статисток, даже билетершами, – у всех до и после спектакля брались интервью, и он тут же свое изделие опубликовал, признав справедливым обвинение в «литературности» – мол, такова его позиция, что должно было стать отправной точкой для дискуссии.
Байт слушал с удивлением.
– Какой дискуссии?
– Той, которую он тщетно ждал. Но разумеется, никакой дискуссии не последовало и не последует, как он ее ни жаждет, как по ней ни томится. Критики ее не начинают, что бы о пьеске ни говорилось; и я сильно сомневаюсь, что о ней вообще что-либо говорится. А ему по его душевному состоянию непременно нужно хоть что-то, с чего начать спор, хоть две-три строки из кого-нибудь вытянуть. Нужен шум, понимаешь? Чтобы сделаться известным, чтобы продолжать быть известным, ему нужны враги, которых он будет сокрушать. Нужно, чтобы на его «Корисанду» нападали за ее «литературность», а без этого у нас ничего не получается. Но вызвать нападки – гигантский труд. Мы ночами сидим – стараемся, но так и не сдвинулись с места. Внимание публики, видимо, как и природа, не терпит пустоты.
– Понятно, – прокомментировал Байт. – Значит, сидим в луже.
– Если бы. Сидим там, где осела «Корисанда», – на этой вот сцене и в театральных уборных. Там и завязли. Дальше ни тпру ни ну, никак не сдвинуться с места – вернее, никакими усилиями не сдвинуть. Ждем.
– Ну, если он ждет с тобой!.. – дружелюбно съязвил Байт.
– То может ждать вечность?
– Нет, но с тихой покорностью. Ты поможешь ему забыть обидное пренебреженье.
– Ах, я не из той породы, да и помочь ему можно, лишь обеспечив признание. А я уверена: это невозможно. Один случай, видишь ли, не похож на другой, они совсем разные, эта прямая противоположность твоему Бидел-Маффету.
Говард Байт сердито гмыкнул.
– Какая же противоположность, когда тебе его тоже жаль. Голову даю, – продолжал он, – ты и этого бросишься спасать.
Но она покачала головой:
– Не брошусь. Правда, случай такой же прозрачный. Знаешь, что он сделал?
– Сделал? Вся трудность, насколько могу судить, в том и состоит, что он ничего не способен сделать. Ему надо бить в одну точку. Пусть накропает вторую пьеску.
– Зачем? Для него главное – быть известным, а он уже известен. И теперь для него главное – это стать клиентом тридцати семи пресс-агентств Англии и Америки и, подписав с ними договор, сидеть дома в ожидании результатов и прислушиваться, не стучит ли почтальон. Вот тут и начинается трагедия – нет результатов. Не стучится почтальон к Мортимеру Маршалу. А когда тридцать семь пресс-агентств в необозримом англоязычном мире тщетно листают миллионы газет – на что идет солидный кус личного состояния мистера Маршала, – такая «ирония» жестоко бьет по его нервам; он уже смотрит на каждого как на виноватого и взглядом, от которого бросает в дрожь. Самые большие надежды он, разумеется, возлагал на американцев, и они-то сильнее всего его подвели. Молчат как могила, и с каждым днем все глубже и безнадежнее, если молчание могилы может быть глубже и безнадежнее. Он не верит, что эти тридцать семь агентств ищут с должной тщательностью, с должным упорством, и пишет им, полагаю, сердитые письма, вопрошая, за что, так их и эдак, он, по их мнению, платит им свои кровные. Ну а им, беднягам, что прикажешь делать?
– Что? Опубликовать его сердитые письма. Этим они, по крайней мере, нарушат молчание, что будет ему приятнее, чем ничего.
Вот это да! Мод, видимо, была поражена.
– И в самом деле приятнее, честное слово, – согласилась она, но тут же, подумав, добавила: – Нет, они побоятся. Они же каждому клиенту гарантируют что-нибудь о нем найти. Заявляют – и в этом их сила – всегда что-то найдется. Признать, что дали маху, они не захотят.
– Ну, в таком случае, – пожал плечами молодой человек, – если он не исхитрится разбить где-нибудь окно…
– Вот-вот. Тут он как раз рассчитывал на меня. И мне, по правде сказать, казалось, я сумею, иначе не стала бы напрашиваться на встречу. Думала, кривая вывезет. Но вот нет от меня никакого проку. Роковая неудачница. Не обладаю я легкой рукой, ничего не умею пробивать.
Она произнесла это с такой простодушной искренностью, что ее собеседник мгновенно отозвался.
– Вот те на! – чуть слышно пробормотал он. – Что за тайная печаль тебя гложет, а?
– Да, тайная печаль.
И она замкнулась, напряженная и помрачневшая, не желая, чтобы ее сокровенное обсуждалось в игриво-легкомысленном тоне. Тем временем над освещенной сценой наконец поднялся занавес.
Назад: 1
Дальше: 3