Книга: Великий Гэтсби. Ночь нежна. Последний магнат. По эту сторону рая
Назад: Глава IV: Нарцисс не у дел
Дальше: Глава III: Ирония юности

Книга вторая: Воспитание личности

Глава I: Ее первый бал

Время действия — февраль. Место действия — большая нарядная спальня в особняке Коннеджей на Шестьдесят восьмой улице в Нью-Йорке. Комната явно девичья: розовые стены и занавески, розовое покрывало на кремовой кровати. Вся комната выдержана в розовых и кремовых тонах, но из обстановки прежде всего бросается в глаза роскошный туалетный стол со стеклянной крышкой и трехстворчатым зеркалом. На стенах — дорогая гравюра с картины «Спелые вишни», несколько вежливых собачек Лендсира и «Король Черных островов» Максфилда Пэрриша.
Страшный беспорядок, а именно: 1) семь-восемь пустых картонок, из пасти которых свисают, пыхтя, языки папиросной бумаги; 2) гора уличных костюмов вперемешку с вечерними платьями — все лежат на столе, все, несомненно, новые; 3) рулон тюля, потерявший всякое самоуважение и раболепно обвившийся вокруг всевозможных предметов; 4) на двух изящных стульчиках — стопки белья, не поддающегося подробному описанию. Возникает желание узнать, в какую сумму обошлось все это великолепие, и еще большее желание увидеть принцессу, для которой… Вот! Кто-то входит. Какое разочарование! Это всего лишь горничная, она что-то ищет. Под одной кучкой белья — нет. Под другой, на туалете, в ящиках шифоньерки. Мелькает несколько очень красивых ночных рубашек и сногсшибательная пижама, но это не то, что ей нужно. Уходит.
Из соседней комнаты слышна неразборчивая воркотня. Теплее. Это мать Алека, миссис Коннедж, пышная, важная, нарумяненная и вконец замученная. Губы ее выразительно шевелятся, она тоже принимается искать. Ищет не так старательно, как горничная, но зато яростнее. Спотыкается о размотавшийся тюль и отчетливо произносит: «О черт». Удаляется с пустыми руками. Опять разговор за сценой, и девичий голос, очень избалованный голос, произносит: «В жизни не видела таких безмозглых…» Входит третья искательница — не та, что с избалованным голосом, а другое издание, помоложе. Это Сесилия Коннедж, шестнадцати лет, хорошенькая, смышленая и от природы незлобивая. Она уже одета для вечера, и нарочитая простота ее платья, вероятно, ей не по душе. Подходит к ближайшей стопке белья, выдергивает из нее что-то маленькое, розовое и любуется, держа на вытянутой руке.

 

Сесилия. Розовый?
Розалинда (за сценой). Да.
Сесилия. Очень модный?
Розалинда. Да.
Сесилия. Нашла! (Бросает на себя взгляд в зеркало и от радости начинает танцевать шимми.)
Розалинда (за сценой). Что ты там делаешь? На себя примеряешь?

 

Сесилия, перестав танцевать, выходит, унося добычу на правом плече. Из другой двери входит Алек Коннедж. Быстро оглядевшись, зовет зычным голосом: «Мама!» В соседней комнате хор протестующих голосов, он делает шаг в ту сторону, но останавливается, потому что голоса протестуют громче прежнего.

 

Алек. Так вот где вы все попрятались! Эмори Блейн приехал.
Сесилия (живо). Уведи его вниз.
Алек. А он и есть внизу.
Миссис Коннедж. Так покажи ему, где расположиться. Передай, что я очень жалею, но сейчас не могу к нему выйти.
Алек. Он и так обо всех вас все знает. Вы там поскорее. Папа просвещает его относительно войны, и он уже грызет удила. Он, знаете ли, очень темпераментный.

 

Последние слова заинтересовали Сесилию, она входит.

 

Сесилия (усаживается прямо на кучки белья). В каком смысле темпераментный? Ты и в письмах так о нем отзывался.
Алек. Ну, пишет всякие произведения.
Сесилия. А на рояле играет?
Алек. Кажется, нет.
Сесилия (задумчиво). Пьет?
Алек. Да. Он не сумасшедший.
Сесилия. Богат?
Алек. О господи, это ты спроси у него. Семья была богатая, и сейчас какой-то доход у него есть.

 

Появляется миссис Коннедж.

 

Миссис Коннедж. Алек, мы, конечно, очень рады принять любого твоего товарища…
Алек. С Эмори-то, во всяком случае, стоит познакомиться.
Миссис Коннедж. Конечно, с удовольствием. Но мне кажется, это чистое ребячество с твоей стороны — когда можно жить с семьей, в хорошо поставленном доме, поселиться с двумя другими молодыми людьми в какой-то немыслимой квартире. Надеюсь, вы придумали это не для того, чтобы пить без всяких ограничений. (Пауза.) Сегодня мне, правда, не до него. Эта неделя посвящена Розалинде. Когда у девушки первый большой бал, ей следует уделять внимание в первую очередь.
Розалинда (за сценой). Ты докажи это. Пойди сюда и застегни мне крючки.

 

Миссис Коннедж уходит.

 

Алек. Розалинда ничуть не изменилась.
Сесилия (понизив голос). Она ужасающе избалована.
Алек. Ну, сегодня ей найдется кто-то под пару.
Сесилия. Мистер Эмори Блейн?

 

Алек кивает.

 

Пока что Розалинду еще никто не перещеголял. Честное слово, Алек, она просто жутко обращается с мужчинами. Ругает их, подводит, не является на свидания и зевает им прямо в лицо — а они возвращаются и просят добавки.
Алек. Им только того и надо.
Сесилия. Ничего подобного. Она… она, по-моему, вроде вампира, и от девушек она тоже обычно добивается всего, что ей нужно, только девушек она терпеть не может.
Алек. Сильная личность — это у нас семейное.
Сесилия (смиренно). На меня этой силы, наверно, не хватило.
Алек. А ведет она себя прилично?
Сесилия. Да не очень. А в общем — ничего особенного, как все. Курит понемножку, пьет пунш, часто целуется… да, да, это все знают, это, понимаешь, одно из последствий войны.

 

Входит миссис Коннедж.

 

Миссис Коннедж. Розалинда почти готова, теперь я могу сойти вниз и познакомиться с твоим товарищем.

 

Мать и сын уходят.

 

Розалинда (за сценой). Ах да, мама…
Сесилия. Мама пошла вниз.

 

И вот входит Розалинда. Розалинда до кончиков ногтей. Это одна из тех девушек, которым не требуется ни малейших усилий для того, чтобы мужчины в них влюблялись. Участи этой обычно избегают два типа мужчин: недалеких мужчин страшит ее живой ум, а мужчин интеллектуального склада страшит ее красота. Все остальные — ее рабы по праву сильнейшего.
Если бы Розалинду можно было избаловать, этот процесс был бы уже завершен; и в самом деле, характер у нее не идеальный; если уж ей чего-нибудь хочется, так вынь да положь, и, когда ее желание оказывается невыполнимым, она умеет отравить существование всем окружающим. Но баловство не вконец ее испортило. Способность радоваться, желание расти и учиться, беспредельная вера в неисчерпаемость романтики, мужество и честность по большому счету — все это осталось при ней.
Бывает, что она подолгу ненавидит все свое семейство. Твердых принципов у нее не имеется, жизненная философия сводится к carpe diem для себя и Laissez-faire для других. Она обожает нецензурные анекдоты: в ней нет-нет да проявляется грубоватость, свойственная широким натурам. Она хочет нравиться, но осуждение ничуть ее не заботит и никак не влияет на нее.
Примерной ее не назовешь.
Образование для красивой женщины — это умение разбираться в мужчинах. Один мужчина за другим не оправдывал ее ожиданий, но в мужчин вообще она верила свято. Зато женщин терпеть не могла. Они воплощали те свойства, которые она чувствовала и презирала в себе, — потенциальную подлость, самомнение, трусость и нечестность по мелочам. Однажды она объявила целой группе дам, сидевших в гостях у ее матери, что женщин можно терпеть только потому, что они вносят в среду мужчин необходимый элемент легкого волнения. Танцевала она восхитительно, рисовала мило, но небрежно и обладала редкостной легкостью слога, которую использовала только в любовных письмах.
Но перед красотой Розалинды всякая критика умолкает. Роскошные волосы того особого желтого опенка, на подражании которому богатеет наша красильная промышленность. Просящий поцелуев рот, небольшой, немного чувственный, бесконечно волнующий. Серые глаза и безупречной белизны кожа, на которой вспыхивает и гаснет нежный румянец. Была она тоненькая, гибкая, но крепкая, с хорошо развитой фигурой, и чистым наслаждением было смотреть, как она движется по комнате, идет по улице, замахивается клюшкой для гольфа, а то и пройдется колесом.
И последняя поправка — ее живость, непосредственность была свободна от того налета лицедейства, который Эмори усмотрел в Изабелле. Монсеньер Дарси сильно затруднился бы, как ее назвать — индивидуумом или личностью. Возможно, она была бесценным, раз в сто лет встречающимся сплавом того и другого. Сегодня, в день своего первого большого бала, она, несмотря на свою умудренность, всего-навсего счастливая девочка. Горничная матери только что причесала ее, но она тут же решила, что сама сумеет причесаться гораздо лучше. От волнения она не может ни минуты посидеть на месте. Поэтому мы и увидели ее в этой неприбранной комнате. Сейчас она заговорит. Низкие модуляции Изабеллы напоминали скрипку, но доведись вам услышать голос Розалинды, вы бы сказали, что он мелодичен, как водопад.

 

Розалинда. Честное слово, я только в двух нарядах чувствую себя хорошо — в кринолине и в купальном костюме. В том и другом я выгляжу очаровательно.
Сесилия. Рада, что выплываешь в свет?
Розалинда. Очень, а ты?
Сесилия (безжалостно). Ты рада, потому что сможешь теперь выйти замуж и жить на Лонг-Айленде среди «наших молодых супружеских пар современного типа». Ты хочешь, чтобы жизнь у тебя была цепочкой флиртов — что ни звено, то новый мужчина.
Розалинда. «Хочу»! Ты лучше скажи, что так оно и есть, и я в этом давно убедилась.
Сесилия. Уж будто!
Розалинда. Сесилия, крошка, тебе не понять, до чего это тяжело быть… такой, как я. На улице я должна сохранять каменное лицо, чтобы мужчины мне не подмигивали. В театре, если я рассмеюсь, комик потом весь вечер играет только для меня. Если на танцах я скажу что-то шепотом, или опущу глаза, или уроню платок, мой кавалер потом целую неделю изо дня в день звонит мне по телефону.
Сесилия. Да, это, должно быть, утомительно.
Розалинда. И, как назло, единственные мужчины, которые меня хоть сколько-нибудь интересуют, абсолютно не годятся для брака. Будь я бедна, я пошла бы на сцену.
Сесилия. Правильно. Ты и так все время играешь, так пусть бы хоть деньги платили.
Розалинда. Иногда, когда я бываю особенно неотразима, мне приходит в голову — к чему растрачивать все это на одного мужчину?
Сесилия. А я, когда ты бываешь особенно не в духе, часто думаю, к чему растрачивать все это на одну семью? (Встает.) Пойду, пожалуй, вниз, познакомлюсь с мистером Эмори Блейном. Люблю темпераментных мужчин.
Розалинда. Таких нет в природе. Мужчины не умеют ни сердиться, ни наслаждаться по-настоящему, а те, что умеют, тех хватает ненадолго.
Сесилия. У меня-то, к счастью, твоих забот нет. Я помолвлена.
Розалинда (с презрительной улыбкой). Помолвлена? Ах ты, глупышка! Если бы мама такое услышала, она бы отправила тебя в закрытую школу, где тебе и место.
Сесилия. Но ты ей не расскажешь, потому что я тоже могла бы кое-что рассказать, а это тебе не понравится, тебе твое спокойствие дороже.
Розалинда (с легкой досадой). Ну, беги, малышка. А с кем это ты помолвлена? С тем молодым человеком, который развозит лед, или с тем, что держит кондитерскую лавочку?
Сесилия. Дешевое остроумие! Счастливо оставаться, дорогая, мы еще увидимся.
Розалинда. Надеюсь, ведь ты моя единственная опора.

 

Сесилия уходит. Розалинда, закончив прическу, встает, напевая. Потом начинает танцевать перед зеркалом, на мягком ковре. Она смотрит не на свои ноги, а на глаза, смотрит внимательно, даже когда улыбается. Внезапно дверь отворяется рывком и снова захлопывается. Вошел Эмори, как всегда очень спокойный и красивый. Секунда замешательства.

 

Он. Ох, простите! Я думал…
Она (с лучезарной улыбкой). Вы — Эмори Блейн?
Он (рассматривая ее). А вы — Розалинда?
Она. Я буду называть вас Эмори. Да вы входите, не бойтесь, мама сейчас придет… (едва слышно) к сожалению.
Он (оглядываясь по сторонам). Это для меня что-то новое.
Она. Это — «ничья земля».
Он. Это здесь вы… (Пауза.)
Она. Да, тут все мое. (Подходит к туалетному столу.) Вот видите — мои румяна, мой карандаш для бровей.
Он. Я не думал, что вы такая.
Она. А чего вы ждали?
Он. Я думал, вы… ну, как бы бесполая — играете в гольф, плаваете…
Она. А я этим и занимаюсь, только не в приемные часы.
Он. Приемные часы?
Она. От шести вечера до двух ночи. Ни минутой дольше.
Он. Я не прочь войти пайщиком в эту корпорацию.
Она. А это не корпорация — просто «Розалинда, компания с неограниченной ответственностью». Пятьдесят один процент акций, имя, стоимость фирмы и все прочее оценивается в двадцать пять тысяч годового дохода.
Он (неодобрительно). Холодноватое, я бы сказал, начинание.
Она. Но вам от этого ни холодно ни жарко, Эмори, верно? Когда я встречу человека, который за две недели не надоест мне до смерти, кое-что, возможно, изменится.
Он. Забавно, вы держитесь такой же точки зрения на мужчин, как я — на женщин.
Она. Я-то, понимаете, не типичная женщина… по складу ума.
Он (заинтригован). Продолжайте.
Она. Нет, лучше вы — вы продолжайте. Вы заставили меня заговорить о себе. А это против правил.
Он. Правил?
Она. Моих правил. Но вы… Ах, Эмори, я слышала, что вы — блестящий человек. Мои родные так много от вас ждут.
Он. Это вдохновляет!
Она. Алек говорит, что вы научили его думать. Это правда? Мне казалось, что на это никто не способен.
Он. Нет. На самом деле я очень заурядный. (Явно с расчетом, что это не будет принято всерьез.)
Она. Не верю.
Он. Я… я религиозен… я причастен к литературе, я… даже пишу стихи.
Она. Вольным стихом? Прелестно! (Декламирует.)

 

Деревья зеленые,
На деревьях поют птицы,
Девушка маленькими глотками пьет яд,
Птица улетает, девушка умирает.

 

Он (смеется). Нет, не такие.
Она (неожиданно). Вы мне нравитесь.
Он. Не надо.
Она. И такая скромность…
Он. Я вас боюсь. Я любой девушки боюсь — пока не поцелую ее.
Она (назидательно). Сейчас не военное время.
Он. Значит, я всегда буду вас бояться.
Она (не без грусти). Видимо, так.

 

Оба минуту колеблются.

 

Он (обдумав все «за» и «против»). Я понимаю, это чудовищная просьба…
Она (заранее зная продолжение). После пяти минут знакомства.
Он. Но прошу вас, поцелуйте меня. Или боитесь?
Она. Я ничего не боюсь, но ваши доводы как-то не убеждают.
Он. Розалинда, я так хочу вас поцеловать.
Она. Я тоже.

 

Поцелуй — долгий, на совесть.

 

Он (переводя дух). Ну как, удовлетворили свое любопытство?
Она. А вы?
Он. Нет, оно только-только проснулось. (Видно, что он не лжет.)
Она (мечтательно). Я целовалась с десятками мужчин. Впереди, скорей всего, еще десятки.
Он (рассеянно). Да, это вы могли.
Она. Почти всем нравится со мной целоваться.
Он (спохватившись). Господи, а как же иначе! Поцелуйте меня еще, Розалинда!
Она. Нет, мое любопытство обычно удовлетворяется с первого раза.
Он (обескуражен). Это правило?
Она. Я создаю правила для каждого случая.
Он. У нас с вами есть кое-что общее — только я, конечно, намного старше и опытнее.
Она. Вам сколько лет?
Он. Скоро двадцать три. А вам?
Она. Девятнадцать — только что исполнилось.
Он. Вы, надо полагать, продукт какой-нибудь фешенебельной школы?
Она. Нет, я, можно сказать, сырой материал. Из Спенса меня исключили, за что — не помню.
Он. А вообще вы какая?
Она. Ну — яркая, эгоистка, возбудима, люблю поклонение…
Он (перебивая). Я не хочу в вас влюбиться.
Она (вздернув брови). А вас никто и не просил.
Он (невозмутимо продолжает)…но, вероятно, влюблюсь. У вас чудесный рот.
Она. Чш! Ради бога, не влюбляйтесь в мой рот. Волосы, плечи, туфли — что угодно, только не рот. Все влюбляются в мой рот.
Он. Не удивительно, он очень красивый.
Она. Слишком маленький.
Он. Разве? По-моему, нет.

 

Снова целует ее, также на совесть.

 

Она (слегка взволнованная). Скажите что-нибудь милое.
Он (испуганно). О господи!
Она (отодвигаясь). Ну и не надо — если это так трудно.
Он. Начнем притворяться? Уже?
Она. У нас для времени не такие мерки, как у других.
Он. Вот видите — уже появились «другие».
Она. Давайте притворяться.
Он. Нет, не могу — это сантименты.
Она. А вы не сентиментальны?
Он. Нет. Я — романтик. Человек сентиментальный воображает, что любовь может длиться, — романтик вопреки всему надеется, что конец близко. Сентиментальность — это эмоции.
Она. А вы не эмоциональны? (Опустив веки.) Вам, вероятно, кажется, что вы до этого не снисходите?
Он. Нет, я… Розалинда, Розалинда, не надо спорить. Поцелуйте меня.
Она (на этот раз совсем холодно). Нет — не чувствую такого желания.
Он (откровенно уязвленный). Но минуту назад вам хотелось меня целовать.
Она. А сейчас не хочется.
Он. Мне лучше уйти.
Она. Пожалуй.

 

Он направляется к двери.
Ах да!
Он оборачивается.
(Смеясь.) Очко. Счет — сто — ноль в пользу нашей команды.
Он делает шаг назад.
(Быстро.) Дождь, игра отменяется.
Он уходит. Она спокойно идет к шифоньерке, достает портсигар и прячет в боковом ящике письменного столика. Входит ее мать с блокнотом в руке.

 

Миссис Коннедж. Хорошо, что ты здесь. Я хотела поговорить с тобой, прежде чем мы сойдем вниз.
Розалинда. Боже мой! Ты меня пугаешь.
Миссис Коннедж. Розалинда, ты в последнее время обходишься нам недешево.
Розалинда (смиренно). Да.
Миссис Коннедж. И тебе известно, что состояние твоего отца не то, что было раньше.
Розалинда (с гримаской). Очень тебя прошу, не говори о деньгах.
Миссис Коннедж. А без них — шагу ступить нельзя. В этом доме мы доживаем последний год — и, если так пойдет дальше, у Сесилии не будет тех возможностей, какие были у тебя.
Розалинда (нетерпеливо). Ну, так что ты хотела сказать?
Миссис Коннедж. Будь добра прислушаться к нескольким моим пожеланиям, которые я тут записала в блокноте. Во-первых, не прячься по углам с молодыми людьми. Допускаю, что иногда это удобно, но сегодня я хочу, чтобы ты была в бальной зале, где я в любую минуту могу тебя найти. Я хочу познакомить тебя с несколькими гостями, и мне не улыбается разыскивать тебя за кустами в зимнем саду, когда ты болтаешь глупости — или выслушиваешь их.
Розалинда (язвительно). Да, «выслушиваешь» — это вернее.
Миссис Коннедж. А во-вторых, не трать столько времени попусту со студентами — мальчиками по девятнадцать — двадцать лет. Почему не побывать на университетском балу или на футбольном матче, против этого я не возражаю, но ты, вместо того чтобы ездить в гости в хорошие дома, закусываешь в дешевых кафе с первыми встречными…
Розалинда (утверждая собственный кодекс, по-своему не менее возвышенный, чем у матери). Мама, сейчас все так делают, нельзя же равняться на девяностые годы.
Миссис Коннедж (не слушая). Есть несколько друзей твоего отца, холостых, с которыми я хочу тебя сегодня познакомить, люди еще не старые.
Розалинда (умудренно кивает). Лет на сорок пять?
Миссис Коннедж (резко). Ну и что ж?
Розалинда. Да нет, ничего, они знают жизнь и напускают на себя такой обворожительно усталый вид. (Качает головой.) И притом непременно желают танцевать.
Миссис Коннедж. С мистером Блейном я еще незнакома, но едва ли он тебя заинтересует. Судя по рассказам, он не умеет наживать деньги.
Розалинда. Мама, я никогда не думаю о деньгах.
Миссис Коннедж. Тебе некогда о них думать, ты их только тратишь.
Розалинда (вздыхает). Да, когда-нибудь я, скорее всего, выйду замуж за целый мешок с деньгами — просто от скуки.
Миссис Коннедж (заглянув в блокнот). Я получила телеграмму из Хартфорда. Досон Райдер сегодня будет в Нью-Йорке. Вот это приятный молодой человек, и денег куры не клюют. Мне кажется, что раз Хауорд Гиллеспи тебе надоел, ты могла бы обойтись с мистером Райдером поласковее. Он за месяц уже третий раз сюда приезжает.
Розалинда. Откуда ты знаешь, что Хауорд Гиллеспи мне надоел?
Миссис Коннедж. У бедного мальчика теперь всегда такие грустные глаза.
Розалинда. Это был один из моих романтических флиртов довоенного типа. Они всегда кончаются ничем.
Миссис Коннедж (она свое сказала). Как бы то ни было, сегодня мы хотим тобой гордиться.
Розалинда. Разве я, по-вашему, не красива?
Миссис Коннедж. Это ты и сама знаешь.

 

Снизу доносится стон настраиваемой скрипки, рокот барабана. Миссис Коннедж быстро поворачивается к двери.
Пошли!
Розалинда. Иди, я сейчас.

 

Мать уходит. Розалинда, подойдя к зеркалу, с одобрением себя рассматривает. Целует свою руку и прикасается ею к отражению своего рта в зеркале. Потом гасит лампы и выходит из комнаты. Тишина. Аккорды рояля, приглушенный стук барабана, шуршание нового шелка — все эти звуки, слившись воедино на лестнице, проникают сюда через приоткрытую дверь. В освещенном коридоре мелькают фигуры в манто. Внизу кто-то засмеялся, кто-то подхватил, смех стал общим. Потом кто-то входит в комнату, включает свет. Это Сесилия. Подходит к шифоньерке, заглядывает в ящики, подумав, направляется к столику и достает из него портсигар, а оттуда — сигарету. Закуривает и, старательно втягивая и выпуская дым, идет к зеркалу.

 

Сесилия (пародируя светскую львицу). О да, в наше время эти «первые» званые вечера — не более как фарс. Столько успеваешь повеселиться еще до семнадцати лет, что это больше похоже на конец, чем на начало. (Пожимает руку воображаемому титулованному мужчине средних лет.) Да, ваша светлость, помнится, мне говорила о вас моя сестра. Хотите закурить? Сигареты хорошие. Называются… называются «Корона». Не курите? Какая жалость! Наверно, вам король не разрешает?.. Да, пойдемте танцевать. (И пускается танцевать по всей комнате под музыку, доносящуюся снизу, протянув руки к невидимому кавалеру, зажав в пальцах сигарету.)
Спустя несколько часов
Маленькая гостиная на первом этаже, почти полностью занятая очень удобной кожаной тахтой. В потолке две неяркие лампы, а посредине, над тахтой, висит писанный маслом портрет очень старого, очень почтенного джентльмена, одетого по моде 1860-х годов.
За сценой звучит музыка фокстрота.
Розалинда сидит на тахте, слева от нее — Хауорд Гиллеспи, нудный молодой человек лет двадцати четырех. Он явно страдает, а ей очень скучно.

 

Гиллеспи (вяло). В каком смысле я изменился? К вам я отношусь все так же.
Розалинда. А мне вы кажетесь другим.
Гиллеспи. Три недели назад вы говорили, что я вам нравлюсь, потому что я такой пресыщенный, такой равнодушный, — я и сейчас такой.
Розалинда. Только не по отношению ко мне. Раньше вы мне нравились, потому что у вас карие глаза и тонкие ноги.
Гиллеспи (беспомощно). Они и сейчас карие и тонкие. А вы просто кокетка, вот и все.
Розалинда. Кокетки меня интересуют только те, что в модных журналах. Мужчин обычно сбивает с толку то, что я вполне естественна. Я-то думала, что вы никогда не ревнуете. А вы теперь глаз с меня не спускаете, куда бы я ни пошла.
Гиллеспи. Я вас люблю.
Розалинда (холодно). Знаю.
Гиллеспи. И вы уже две недели не даете себя поцеловать. Мне казалось, что после того, как девушку поцелуешь, она… она завоевана.
Розалинда. Это в прежнее время так было. Меня каждый раз надо завоевывать сызнова.
Гиллеспи. Вы шутите?
Розалинда. Как всегда, не больше и не меньше. Раньше были поцелуи двух сортов: либо девушку целовали и бросали, либо целовали и объявляли о помолвке. А теперь есть новая разновидность — не девушку, а мужчину целуют и бросают. В девяностых годах, если мистер Джонс похвалялся, что поцеловал девушку, всем было ясно, что он с ней покончил. Если тем же похваляется мистер Джонс выпуска тысяча девятьсот двадцатого года, всем понятно, что ему, значит, больше не разрешается ее целовать. В наше время девушка, стоит ей удачно начать, всегда перещеголяет мужчину.
Гиллеспи. Так зачем вы играете мужчинами?
Розалинда (наклонясь к нему, доверительно). Ради первой секунды — пока ему только любопытно. Есть такая секунда — как раз перед первым поцелуем — одно шепотом сказанное слово — что-то неуловимое, ради чего стоит все это затевать.
Гиллеспи. А потом?
Розалинда. А потом заставляешь его заговорить о себе. Скоро он уже только о том и думает, как бы остаться с тобой наедине — он дуется, не пробует бороться, не хочет играть — победа!

 

Входит Досон Райдер — двадцати шести лет, красив, богат, знает себе цену, скучноват, пожалуй, но надежен и уверен в успехе.

 

Райдер. По-моему, этот танец за мной, Розалинда.
Розалинда. Как приятно, что вы меня узнали, Досон. Значит, я не слишком накрашена. Познакомьтесь: мистер Райдер — мистер Гиллеспи.

 

Они пожимают друг другу руки, и Гиллеспи уходит, погрузившись в бездну уныния.

 

Райдер. Что и говорить, ваш вечер — большая удача.
Розалинда. Да, кажется… Не берусь об этом судить. Я устала… Посидим немного, вы не против?
Райдер. Против? Да я в восторге. Вы же знаете, я ненавижу торопиться и торопить других. Лучше видеться с девушкой вчера, сегодня, завтра.
Розалинда. Досон!
Досон. Что?
Розалинда. Интересно, вы понимаете, что влюблены в меня?
Райдер (поражен). О, вы замечательная девушка.
Розалинда. А то ведь со мной, знаете ли, сладить трудно. Тот, кто на мне женится, не будет знать ни минуты покоя. Я скверная, очень скверная.
Райдер. Ну, этого я бы не сказал.
Розалинда. Правда, правда — особенно по отношению к самым близким людям. (Встает.) Пошли. Я передумала, хочу танцевать. Мама там, наверное, уже голову потеряла.

 

Уходят. Входят Алек и Сесилия.

 

Сесилия. Вот уж повезло — в перерыве между танцами оказаться с родным братом.
Алек (мрачно). Пожалуйста, могу уйти.
Сесилия. Ни в коем случае. С кем же мне тогда начинать следующий танец? (Вздыхает.) С тех пор как уехали французские офицеры, балы уже стали не те.
Алек (хмурясь). Я не хочу, чтобы Эмори влюбился в Розалинду.
Сесилия. Да? А мне казалось, что ты именно этого хочешь.
Алек. Я и хотел, но как посмотрел на этих девиц, что-то засомневался. Эмори мне очень дорог. Он уязвимая натура, и я вовсе не хочу, чтобы сердце у него оказалось разбитым из-за девушки, которой он безразличен.
Сесилия. Он очень красивый.
Алек (все еще хмурясь). Замуж она за него не выйдет, но разбить человеку сердце можно и без этого.
Сесилия. Чем она их привораживает? Хорошо бы узнать секрет.
Алек. Ах ты, хладнокровный котенок. Счастье еще, что у тебя нос курносый, а то никому бы спасения не было.

 

Входит миссис Коннедж.

 

Миссис Коннедж. Господи, да где же Розалинда?
Алек (в тоне милой шутки). Да уж, ты знала, у кого спросить. С кем же ей быть, как не с нами!
Миссис Коннедж. Отец созвал восемь холостых миллионеров, специально чтобы представить ей.
Алек. Ты их построй по ранжиру, и шагом марш по всему дому.
Миссис Коннедж. Я не шучу — с нее станется в вечер первого бала удрать с каким-нибудь футболистом в кафе «Кокос». Ты пойди влево, а я…
Алек (непочтительно). А может, тебе лучше послать дворецкого поискать в погребе?
Миссис Коннедж (на полном серьезе). Неужели ты думаешь, что она там?
Сесилия. Да он шутит, мама.
Алек. Мама уже представила себе, как она пьет пиво прямо из бочки с каким-нибудь чемпионом.
Миссис Коннедж. Пойдемте же, пойдемте ее искать.

 

Уходят. Входят Розалинда и Гиллеспи.

 

Гиллеспи. Розалинда, я вас спрашиваю еще раз — неужели я вам совершенно безразличен?

 

Быстро входит Эмори.

 

Эмори. Этот танец за мной. Розалинда. Мистер Гиллеспи, это мистер Блейн, познакомьтесь.
Гиллеспи. Мы с мистером Блейном встречались. Вы ведь из Лейк-Джинева?
Эмори. Да.
Гиллеспи (хватаясь за соломинку). Я там бывал. Это… это на Среднем Западе, так, кажется?
Эмори (с издевкой). Более или менее. Но меня всегда больше прельщало быть провинциальным рагу с перцем, чем пресной похлебкой.
Гиллеспи. Что?!
Эмори. О, прошу не принимать на свой счет.

 

Гиллеспи, отвесив поклон, удаляется.

 

Розалинда. Очень уж он примитивен.
Эмори. Я когда-то был влюблен в такой вот примитив.
Розалинда. В самом деле?
Эмори. Да, да, ее звали Изабелла — и ничего в ней не было, кроме того, чем я сам ее наделил.
Розалинда. И что получилось?
Эмори. В конце концов я убедил ее, что мне до нее далеко — и тогда она дала мне отставку. Заявила, что я все на свете критикую и к тому же непрактичен.
Розалинда. В каком смысле непрактичен?
Эмори. Ну, понимаете, вести автомобиль могу, а шину сменить не сумею.
Розалинда. Что вы намерены делать в жизни?
Эмори. Да еще не знаю, избираться в президенты, писать…
Розалинда. Гринич-Вилледж?
Эмори. Боже сохрани, я сказал «писать», а не «пить».
Розалинда. Я люблю деловых людей. Умные мужчины обычно такие невзрачные.
Эмори. Мне кажется, что я вас знал тысячу лет.
Розалинда. Ой, сейчас начнется рассказ про пирамиды!
Эмори. Нет, у меня была в мыслях Франция. Я был Людовиком XIV, а вы — одной из моих… моих… (Совсем другим тоном.) А что, если нам влюбиться друг в друга?
Розалинда. Я предлагала притвориться влюбленными.
Эмори. Нам бы это легко не прошло.
Розалинда. Почему?
Эмори. Потому что именно эгоисты, как ни странно, способны на большую любовь.
Розалинда (поднимая к нему лицо). Притворитесь.

 

Долгий, неспешный поцелуй.

 

Эмори. Милых вещей я говорить не умею. Но вы прекрасны.
Розалинда. Ой, только не это.
Эмори. А что же?
Розалинда (грустно). Да ничего. Просто я жду чувства, настоящего чувства — и никогда его не нахожу.
Эмори. А я только это и нахожу кругом и ненавижу от всей души.
Розалинда. Так трудно найти мужчину, который удовлетворял бы вашим эстетическим запросам.

 

Где-то отворили дверь, и в комнату ворвались звуки вальса. Розалинда встает.

 

Слышите? Там играют «Поцелуй еще раз».
Он смотрит на нее.

 

Эмори. Так что?
Розалинда. Так что?
Эмори (тихо, признавая свое поражение). Я вас люблю.
Розалинда. И я вас люблю — сейчас.

 

Поцелуй.

 

Эмори. Боже мой, что я наделал?
Розалинда. Ничего. Не надо говорить. Поцелуй меня еще.
Эмори. Сам не знаю, почему и как, но я полюбил вас с первого взгляда.
Розалинда. И я… я тоже, сегодня такой вечер…

 

В комнату не спеша входит ее брат, вздрагивает, потом громко произносит: «Ох, простите», — и выходит.

 

(Едва шевеля губами.) Не отпускай меня. Пусть знают, мне все равно.
Эмори. Повтори!
Розалинда. Люблю — сейчас. (Отходят друг от друга.) О, я еще очень молода, слава богу, и, слава богу, довольно красива, и, слава богу, счастлива… (После паузы, словно в пророческом озарении, добавляет.) Бедный Эмори!
Он снова ее целует.
Неотвратимое
Еще две недели — и Эмори с Розалиндой уже любили глубоко и страстно. Критический зуд, в прошлом испортивший — и ему и ей немало любовных встреч, утих под окатившей их мощной волною чувства.
— Пусть этот роман безумие, — сказала она однажды встревоженной матери, — но уж, во всяком случае, это не пустое времяпрепровождение.
В начале марта все той же мощной волной Эмори внесло в некое рекламное агентство, где он попеременно показывал образцы незаурядной работы и погружался в сумасбродные мечты о том, как вдруг разбогатеет и увезет Розалинду в путешествие по Италии.
Они виделись постоянно — за завтраком, за обедом и почти каждый вечер — словно бы не дыша, словно опасаясь, что с минуты на минуту чары рассеются и они окажутся изгнаны из этого пламенеющего розами рая. Но чары с каждым днем обволакивали их все крепче, они уже говорили о том, чтобы пожениться в июле — в июне. Вся жизнь вне их любви потеряла смысл, весь опыт, желания, честолюбивые замыслы свелись к нулю, чувство юмора забилось в уголок и уснуло, прежние флирты и романы казались детской забавой, способной вызвать лишь мимолетную улыбку и легкий вздох.
Второй раз в жизни Эмори совершился полный переворот, и он спешил занять место в рядах своего поколения.
Маленькая интерлюдия
Эмори медленно брел по тротуару, думая о том, что ночь всегда принадлежит ему — весь этот пышный карнавал живого мрака и серых улиц… словно он захлопнул наконец книгу бледных гармоний и ступил на объятые чувственным трепетом дороги жизни. Повсюду кругом огни, огни, сулящие целую ночь улиц и пения, в каком-то полусне он двигался с потоком прохожих, словно ожидая, что из-за каждого угла ему навстречу выбежит Розалинда — и тогда незабываемые лица ночного города сразу сольются в одно ее лицо, несчетные шаги, сотни намеков сольются в ее шагах; и мягкий взгляд ее глаз, глядящих в его глаза, опьянит сильнее вина. Даже в его сновидениях теперь тихо играли скрипки — летние звуки, тающие в летнем воздухе.
В комнате было темно, только светился кончик сигареты, с которой Том сидел без дела у отворенного окна. Эмори закрыл за собой дверь и постоял, прислонившись к ней.
— Привет, Бенвенуто Блейн. Ну, как там дела в рекламной промышленности?
Эмори растянулся на диване.
— Гнусно, как и всегда. — Перед глазами встало агентство с его бестолковой сутолокой и тут же сменилось другим видением. — Бог ты мой, она изумительна.
Том вздохнул.
— Я просто не могу тебе выразить, до чего она изумительна, — повторил Эмори. — Я и не хочу, чтобы ты знал. Я хочу, чтобы никто не знал.
От окна снова донесся вздох — вздох человека, смирившегося со своей участью.
Глаза у Эмори защекотало от слез.
— Том, Том, ты только подумай!
Сладкая горечь
— Давай посидим, как тогда, — шепнула она. Он сел в глубокое кресло и протянул руки, чтобы принять ее в объятия.
— Я знала, что ты сегодня придешь, — сказала она тихо. — Как раз когда ты больше всего был мне нужен… милый… милый.
Губы его легко запорхали по ее лицу.
— Ты такая вкусная, — вздохнул он.
— Как это, любимый?
— Ты сладкая, сладкая… — Он крепче прижал ее к себе.
— Эмори, — шепнула она, — когда ты будешь готов на мне жениться, я за тебя выйду.
— Для начала нам придется жить очень скромно.
— Перестань! — воскликнула она. — Мне больно, когда ты себя упрекаешь, за то, чего не можешь мне дать. У меня есть ты — большего мне не надо.
— Скажи…
— Ведь ты это знаешь? Ну, конечно, знаешь. — Да, но я хочу, чтоб ты это сказала.
— Я люблю тебя, Эмори, люблю всем сердцем. — И всегда будешь?
— Всю жизнь… Ох, Эмори…
— Что?
— Я хочу быть твоей. Хочу, чтоб твои родные были моими родными… Хочу иметь от тебя детей.
— Но родных-то у меня никого нет.
— Не смейся надо мной, Эмори. Поцелуй меня.
— Я сделаю все, как ты хочешь.
— Нет, это я сделаю все, как ты хочешь. Мы — это ты, а не я. Ты настолько часть меня, насколько я вся… Он закрыл глаза.
— Я так счастлив, что мне страшно. Какой был бы ужас, если б это оказалось высшей точкой. Она устремила на него задумчивый взгляд.
— Красота и любовь не вечны, я знаю. И от печали не уйти. Наверно, всякое большое счастье немножко печально. Красота — это благоухание роз, а розы увядают.
— Красота — это муки приносящего жертву и конец этой муки.
— А мы прекрасны, Эмори, я это чувствую. Я уверена, что бог нас любит.
— Он любит тебя. Ты — самое ценное его достояние.
— Я не его, Эмори, я твоя. Первый раз в жизни я жалею о всех прежних поцелуях, теперь-то я знаю, что может значить поцелуй.
Потом они закуривали, и он рассказывал ей, как прошел день на работе и где им можно будет поселиться. Порой, когда ему случалось разговориться не в меру, она засыпала в его объятиях, но он любил и эту Розалинду — любил всех Розалинд, как раньше не любил никого на свете. Быстротечные, неуловимые, навек ускользающие из памяти часы.
Эпизод на воде
Однажды Эмори и Хауорд Гиллеспи встретились случайно в деловой части города. Они вместе зашли в кафе позавтракать, и Эмори выслушал рассказ, очень его позабавивший. У Гиллеспи после нескольких коктейлей развязался язык, и для начала он сообщил Эмори, что Розалинда, по его мнению, девушка со странностями.
Как-то раз они целой компанией ездили купаться в Уэстчестер, и кто-то упомянул, что туда приезжала Аннет Келлерман и прыгала в воду с шаткой тридцатифутовой вышки. Розалинда тут же потребовала, чтобы Хауорд лез туда вместе с ней — посмотреть, как это выглядит сверху.
Через минуту, когда он сидел на краю вышки, болтая ногами, рядом с ним что-то мелькнуло — это Розалинда безупречной «ласточкой» пронеслась вниз, в прозрачную воду.
— После этого мне, сами понимаете, тоже пришлось прыгать, я чуть не убился до смерти. Меня стоило похвалить уже за то, что я вообще решился. Больше никто из компании не пробовал. Так у Розалинды потом хватило нахальства осведомиться, зачем я во время прыжка пригнул голову. Это, видите ли, не облегчает дела, а только портит впечатление. Ну я вас спрашиваю, как быть с такой девушкой? Я считаю, это уже лишнее.
Гиллеспи было невдомек, почему Эмори до конца завтрака не переставал блаженно улыбаться. Скорее всего, решил он, это признак тупого оптимизма.
Пять недель спустя
Библиотека в доме Коннеджей. Розалинда одна, сидит на диване, хмуро глядя в пространство. Она заметно изменилась, даже похудела немного. Блеск ее глаз потускнел, можно подумать, что она стала, по крайней мере, на год старше.
Входит ее мать, кутаясь в манто. Окидывает Розалинду тревожным взглядом.

 

Миссис Коннедж. Ты сегодня кого ждешь?
Розалинда не слышит, во всяком случае не отзывается.

 

Сейчас заедет Алек, он везет меня на эту пьесу Барри «И ты, Брут». (Спохватывается, что говорит сама с собой.) Розалинда! Я тебя спросила, кого ты ждешь.
Розалинда (вздрогнув). Я?.. Что… Да Эмори…
Миссис Коннедж (язвительно). У тебя последнее время столько поклонников, что я просто не могла угадать, который на очереди. (Розалинда не отвечает.) Досон Райдер оказался терпеливее, чем я думала. Ты на этой неделе ни одного вечера ему не уделила.
Розалинда (не свойственным ей раньше, до предела усталым тоном). Мама, прошу тебя…
Миссис Коннедж. О, я-то вмешиваться не намерена. Ты уже два месяца потратила на гения без гроша за душой, но, пожалуйста, продолжай, потрать на него хоть всю жизнь. Я вмешиваться не буду.
Розалинда (словно повторяя скучный урок). Тебе известно, что небольшой доход у него есть и что он зарабатывает тридцать долларов в неделю в рекламном…
Миссис Коннедж. И что этого даже на твои туалеты не хватит. (Делает паузу, но Розалинда молчит.) Я пекусь только о твоих интересах, когда отговариваю тебя от безрассудного шага, о котором ты до конца дней будешь жалеть. И на папину помощь рассчитывать нечего. Он немолод, и дела у него последнее время идут плохо. Единственной твоей опорой оказался бы мечтатель, очень милый юноша, из хорошей семьи, но мечтатель — умный мальчик, и больше ничего. (Дает понять, что ум — черта сама по себе отрицательная.)
Розалинда. Мама, ради бога…

 

Входит горничная, докладывает о приходе мистера Блейна, и тут же входит он сам. Друзья Эмори уже десять дней твердят ему, что он «выглядит как божий гнев», и они правы. А последние полтора суток он не был в состоянии проглотить ни куска.

 

Эмори. Добрый вечер, миссис Коннедж.
Миссис Коннедж (вполне ласково). Добрый вечер, Эмори.

 

Эмори и Розалинда переглядываются. Входит Алек. Тот все время держался нейтральной позиции. В душе он уверен, что предполагаемый брак будет для Эмори унизительным, а для Розалинды несчастным, но глубоко сочувствует им обоим.

 

Алек. Здорово, Эмори!
Эмори. Здорово, Алек! Том сказал, что встретится с тобой в театре.
Алек. Да, я его видел. Как дела с рекламой? Сочинил что-нибудь блестящее?
Эмори. Да ничего особенного. Получил прибавку… (все взгляды с интересом обращаются к нему)… два доллара в неделю.

 

Все разочарованно отводят глаза.

 

Миссис Коннедж. Идем, Алек. Я слышу, автомобиль подали.

 

Все прощаются — кто более, кто менее сердечно. Миссис Коннедж и Алек уходят, после чего наступает молчание. Розалинда по-прежнему хмуро смотрит в камин. Эмори подходит и обнимает ее.

 

Эмори. Девочка моя. (Поцелуй. Снова пауза, потом она, схватив его руку, осыпает ее поцелуями и прижимает к груди.)
Розалинда (печально). Я люблю твои руки, больше всего люблю. Я часто вижу их, когда тебя здесь нет, — такие усталые… Я знаю их до мельчайшей черточки — милые руки!

 

На минуту их взгляды встречаются, а потом она разражается сухими рыданиями.

 

Эмори. Розалинда!
Розалинда. Ой, мы такие жалкие!
Эмори. Розалинда!
Розалинда. Ой, я хочу умереть!
Эмори. Розалинда, еще один такой вечер и силы мои кончатся. Ты уже четыре дня такая. Влей в меня хоть немножко бодрости, а то я не могу ни работать, ни есть, ни спать. (Беспомощно озирается, точно в поисках новых слов взамен старых, сносившихся). С чего-то надо начитать. Начинать вместе — это даже лучше. (Отклика нет, и наигранная уверенность покидает его.) В чем дело? (Рывком встает и ходит по комнате.) Это все Досон Райдер, я знаю. Он изматывает тебе нервы. Ты всю эту неделю каждый день с ним виделась. Люди мне говорят, что видели вас вместе, а я должен улыбаться, кивать и делать вид, что для меня это не имеет ни малейшего значения. А ты за все это время не нашла нужным ничего мне рассказать.
Розалинда. Эмори, если ты не сядешь, я закричу.
Эмори (садясь с ней рядом). О господи!
Розалинда (беря его за руку, мягко). Ты ведь знаешь, что я тебя люблю.
Эмори. Да.
Розалинда. И что буду тебя любить всегда…
Эмори. Не надо так говорить. Ты меня пугаешь. Как будто нам предстоит расстаться. (Она опять заплакала, встала и перешла с дивана на кресло.) Я весь день чувствовал сегодня, как что-то ускользает. На работе я чуть с ума не сошел, не мог написать ни строчки. Расскажи мне все.
Розалинда. Да правда же, нечего рассказывать. Я просто нервничаю.
Эмори. Розалинда, ты прикидываешь, не выйти ли замуж за Досона Райдера.
Розалинда (после паузы). Он сегодня весь день меня об этом просил.
Эмори. У него-то, видно, нервы крепкие.
Розалинда (снова после паузы). Он мне нравится.
Эмори. Не говори так. Мне больно.
Розалинда. Не дури. Ты же знаешь, что, кроме тебя, я никого не любила и не буду любить.
Эмори. Розалинда, давай поженимся — на будущей неделе.
Розалинда. Это невозможно.
Эмори. Почему?
Розалинда. Невозможно. Это значит, мне стать твоей рабыней — в какой-нибудь гадкой дыре.
Эмори. У нас будет двести семьдесят пять долларов в месяц.
Розалинда. Дорогой мой, я обычно даже не причесываюсь сама.
Эмори. Я буду тебя причесывать.
Розалинда (со смешком, похожим на всхлип). Спасибо.
Эмори. Розалинда, я не верю, что ты можешь думать о браке с кем-то другим. Ты что-то от меня скрываешь. Скажи мне! Если скажешь, я помогу тебе с этим справиться.
Розалинда. Все дело… в нас. Мы жалкие, вот и все. Именно из-за тех качеств, которые я в тебе люблю, ты всегда останешься неудачником.
Эмори (угрюмо). Ну, дальше.
Розалинда. О, ну хорошо. Да, всему виной Досон Райдер. Он такой надежный. Чувствуется, что он мог бы стать… хорошим фоном.
Эмори. Ты его не любишь.
Розалинда. Не люблю, но зато уважаю, он хороший человек и сильный.
Эмори (неохотно соглашаясь). Да, этого у него не отнимешь.
Розалинда. Ну вот, хотя бы такой пример. Во вторник мы встретили в Райе какого-то бедного мальчика, и, знаешь, Досон посадил его к себе на колени, разговаривал с ним и пообещал подарить ему индейский костюм — а на следующий день вспомнил и купил ему костюм, и, и… так это получилось заботливо, и я невольно подумала, как он хорошо относился бы к… нашим детям, заботился бы о них, и мне не о чем было бы тревожиться.
Эмори (в отчаянии). Розалинда, Розалинда!
Розалинда (чуть лукаво). Не напускай на себя такой страдальческий вид.
Эмори. Какую боль мы способны причинять друг другу.
Розалинда (опять заливается слезами). Это было так замечательно — ты и я. Так похоже на то, о чем я мечтала и боялась, что никогда не найду. Первый раз, что я думала не о себе. И я не могу допустить, чтобы это чувство увяло в серой, тусклой атмосфере.
Эмори. Не увянет оно, не увянет?
Розалинда. Лучше сохранить его как прекрасное воспоминание, упрятанное глубоко в сердце.
Эмори. Да, женщины это умеют, но мужчины — нет. Я бы всегда помнил не то, как это было прекрасно, пока длилось, а только горечь, неизбывную горечь.
Розалинда. Не надо!
Эмори. Никогда больше не видеть тебя, не целовать — словно ворота захлопнули и задвинули засов — ты просто боишься стать моей женой.
Розалинда. Нет, нет, я выбираю более трудный путь, более решительный. Наш брак был бы неудачей, а я неудачницей не была и не буду… Если ты не перестанешь ходить взад-вперед, я закричу!

 

Он снова в изнеможении опускается на диван.

 

Эмори. Поди сюда и поцелуй меня.
Розалинда. Нет.
Эмори. Ты не хочешь меня поцеловать?
Розалинда. Сегодня я хочу, чтобы ты любил меня спокойно, издали.
Эмори. Начало конца.
Розалинда (в интуитивном озарении). Эмори, ты еще очень молод. И я молода. Сейчас нам прощают наши позы, нашу дерзость, то, что мы никого не уважаем, и это нам сходит с рук. Но тебя ждет в жизни много щелчков…
Эмори. И ты боишься, что заодно они достанутся и тебе.
Розалинда. Нет, не этого я боюсь. Где-то я читала одни стихи… Ты скажешь — Элла Уилер Уилкокс, и посмеешься, но вот послушай:

 

В этом и мудрость — любить и жить,
Брать, что судьба решит подарить,
Не молиться, вопросов не задавать,
Гладить кудри, уста целовать,
Плыть, куда страсти несет поток,
Обладать — и проститься, чуть минет срок.

 

Эмори. Но мы-то не обладали!
Розалинда. Эмори, я твоя, ты это знаешь. За последний месяц бывали минуты, когда я стала бы совсем твоей, если б ты захотел. Но я не могу выйти за тебя замуж и загубить и твою жизнь и свою.
Эмори. Надо рискнуть — может, и будет счастье.
Розалинда. Досон говорит, что я научусь его любить.

 

Эмори, опустив лицо в ладони, сидит неподвижно. Жизнь словно покинула его.

 

Любимый! Я не могу с тобой и не могу представить себе жизнь без тебя.
Эмори. Розалинда, мы раздражаем друг друга. Просто у нас обоих нервы не в порядке, и эта неделя…

 

Голос у него словно состарился. Она подходит к нему и, взяв его лицо в ладони, целует.

 

Розалинда. Не могу, Эмори. Не могу я жить, отгороженная от цветов и деревьев, запертая в маленькой квартирке, и ждать тебя целыми днями. Ты бы меня возненавидел в этом спертом воздухе. И я же была бы виновата.

 

Снова ее ослепили неудержимые слезы.

 

Эмори. Розалинда…
Розалинда. Ох, милый, уходи. А то будет еще труднее. Я больше не могу…
Эмори (лицо его осунулось, голос напряжен). Ты думаешь, что говоришь? Значит, это навсегда?

 

Оба страдают, но по-разному.

 

Розалинда. Неужели ты не понимаешь?
Эмори. Не понимаю, если ты меня любишь. Тебе страшно вместе со мной на два года смириться с некоторыми трудностями.
Розалинда. Я была бы уже не той Розалиндой, которую ты любишь.
Эмори (на грани истерики). Не могу я от тебя отказаться! Не могу, и все тут. Ты должна быть моей.
Розалинда (с жесткой ноткой в голосе). А теперь ты говоришь, как ребенок.
Эмори (закусив удила). Ну и пусть! Ты нам обоим испортила жизнь.
Розалинда. Я выбрала разумный путь, единственно возможный.
Эмори. И ты выйдешь за Досона Райдера?
Розалинда. Не спрашивай. Ты же знаешь, в некоторых отношениях я уже не молода, но в других… в других я как маленькая девочка. Люблю солнце, и красивые вещи, и чтоб было весело, и до смерти боюсь ответственности — не хочу думать про кухню, про кастрюли и веники. Мои заботы — это загорят ли у меня ноги, когда я летом поеду на море.
Эмори. Но ты меня любишь.
Розалинда. Поэтому-то и нужно кончать. Неопределенность — это так больно. Такой сцены, как сегодня, мне больше не выдержать.

 

Снимает с пальца кольцо и протягивает ему. Глаза у обоих снова наполняются слезами.

 

Эмори (целуя ее в мокрую щеку). Не надо! Сохрани его, ну пожалуйста! Не разбивай мне сердце!

 

Она мягко вдавливает кольцо ему в ладонь.

 

Розалинда (безнадежно). Уйди, прошу тебя.
Эмори. Прощай…

 

Она бросает на него еще один взгляд, полный бесконечного сожаления, бесконечной тоски.

 

Розалинда. Не забудь меня, Эмори… Эмори. Прощай…

 

Он идет к двери, как слепой ищет ручку, находит; она видит, как он вскидывает голову, и вот он ушел. Ушел — она приподнимается, потом падает на диван, лицом в подушки.

 

Розалинда. О господи, лучше умереть!

 

Через минуту встает и с закрытыми глазами пробирается к двери. Потом еще раз окидывает взглядом комнату. Здесь они сидели и мечтали; в этот подносик она столько раз насыпала ему спичек; этот абажур они в какое-то блаженно долгое воскресенье предусмотрительно опустили. С блестящими от слез глазами она стоит и вспоминает, потом произносит вслух:

 

Эмори, дорогой мой, что же я с тобой сделала!
И глубже, чем боль и грусть, которые со временем пройдут, в ней живет чувство, что она что-то потеряла — неведомо что, неведомо как.

Глава II: Методы излечения

В баре «Никербокер», на который с широкой улыбкой взирал многоцветный, веселый «Старый дедушка Коль» работы Максфилда Пэрриша, было людно. Эмори, войдя, остановился и посмотрел на часы: ему необходимо было узнать точное время, присущая ему любовь к перечням и рубрикам требовала отчетливости во всем. Когда-нибудь ему доставит смутное удовлетворение мысль, что «это кончилось ровно в двадцать минут девятого в четверг, десятого июня 1919 года». Было учтено и то, сколько времени он шел сюда от ее дома, — путь, который затем начисто выпал из его памяти.
Он пребывал в каком-то непонятном состоянии. После двух суток непрестанной нервной тревоги, без еды и без сна, завершившихся раздирающей сценой и неожиданно твердым решением Розалинды, его мозг погрузился в спасительное забытье. Он неуклюже рылся в маслинах у стола с бесплатной закуской и, когда к нему подошел и заговорил с ним какой-то человек, выронил маслину из трясущихся пальцев.
— Кого я вижу, Эмори…
Кто-то знакомый по Принстону. Фамилия? Хоть убей, не вспомню.
— Здорово, дружище, — услышал он собственный голос.
— Джим Уилсон. Ты, я вижу, забыл.
— Ну как же, Джим. Конечно, помню.
— На встречу собираешься?
— Еще бы. — И тут же сообразил, что на встречу однокашников он не собирается.
— За морем побывал?
Эмори кивнул, уставясь в пространство. Отступив на шаг, чтобы дать кому-то дорогу, он сшиб на пол тарелку с маслинами, и она звеня разлетелась на куски.
— Жалость какая, — пробормотал он. — Выпьем? Уилсон, изображая тактичность, похлопал его по спине.
— Ты уже и так набрался, старина. Эмори в ответ только посмотрел на него, и Уилсону стало не по себе от этого взгляда.
— Набрался, говоришь? — произнес наконец Эмори. — Да у меня сегодня капли во рту не было. Уилсон явно ему не поверил.
— Так выпьем или нет? — грубо крикнул Эмори. Они двинулись к стойке.
— Виски.
— Мне — «Бронкс».
Уилсон выпил еще одну, Эмори — еще несколько. Они решили посидеть за столиком. В десять часов Уилсона сменил Карлинг из выпуска 15-го года. У Эмори блаженно кружилась голова, мягкое довольство слой за слоем ложилось на душевные увечья, и он без удержу разглагольствовал о войне.
— П-пустая трата духовных сил, — твердил он с тяжеловесным апломбом. — Д-два года жизни в интеллектуальном вакууме. Был идеалист, мечтатель, стал животное. — Он выразительно погрозил кулаком «Дедушке Колю». — Стал пруссаком, насчет женщин в особенности. Раньше я с женщинами по-честному, теперь плевать на них хотел. — В доказательство своей беспринципности он широким жестом смахнул со стола бутылку зельтерской, уготовив ей громкую гибель на полу, но это не помешало ему продолжать: — Лови момент, завтра умрем. В-вот какая у меня теперь философия.
Карлинг зевнул, но Эмори уже не мог унять свое красноречие.
— Раньше хотел понять, откуда компромиссы, половинчатая позиция в жизни. Теперь не хочу понимать, не хочу… — Он так старался внушить Карлингу, что не хочет ничего понимать, что утерял нить своих рассуждений и еще раз объявил во всеуслышание, что он теперь «животное, и точка».
— Ты какое событие празднуешь, Эмори? Эмори доверительно склонился над столиком.
— Праздную крах всей своей ж-жизни. Величайшее бытие. Рассказать про это не могу…
Он услышал, как Карлинг окликнул бармена:
— Дайте стакан бромо-зельцера. Эмори возмущенно замотал головой:
— Н-не желаю!
— Но послушай, Эмори, тебе сейчас станет дурно. На тебе лица нет.
Эмори обдумал эти слова. Хотел посмотреть на себя в зеркале за стойкой, но, даже скосив глаза, не увидел ничего дальше ряда бутылок.
— Мне бы чего-нибудь пожевать, — сказал он. — Пойдем поищем чего-нибудь п-пожевать.
Движением плеч он поправил пиджак с потугой на небрежность манер, но, едва отнял руку от стойки, мешком свалился на стул.
— Пошли через дорогу к «Шенли», — предложил Карлинг, подставляя ему локоть.
С его помощью Эмори заставил свои ноги кое-как пересечь Сорок вторую улицу.
У «Шенли» все было в тумане. Он смутно сознавал, что громко и, как ему казалось, очень четко и убедительно толкует о своем желании раздавить кое-кого каблуком. Уничтожил три огромных сандвича, жадно и быстро, словно три шоколадные конфеты. Потом в сознание снова стала наведываться Розалинда, а губы беззвучно повторяли и повторяли ее имя. А потом его стало клонить ко сну, и ум лениво, равнодушно отметил, что к их столику стягиваются мужчины во фраках, скорей всего — официанты…
…Он был в какой-то комнате, и Карлинг что-то говорил про узел на шнурках.
— Б-брось, — едва выговорил он сквозь дремоту. — Буду спать так…
ВСЕ ЕЩЕ В ВИННЫХ ПАРАХ
Он проснулся смеясь и лениво обвел глазами комнату — очевидно, номер с ванной в хорошем отеле. Голова у него гудела, картина за картиной складывалась, расплывалась и таяла перед глазами, не вызывая, однако, никакого отклика, кроме желания посмеяться. Он потянулся к телефону на тумбочке.
— Алло, это какой отель?.. «Никербокер»? Отлично. Пришлите в номер два виски.
Он еще полежал, зачем-то гадая, что ему пришлют — бутылку или просто два стакана, уже налитых. Потом с усилием выбрался из постели и зашлепал в ванную.
Когда он вышел оттуда, неспешно растираясь полотенцем, официант уже был в комнате, и Эмори вдруг захотелось его разыграть. Подумав, он решил, что это будет дешево, и жестом отпустил его.
От первых же глотков алкоголя он согрелся, и разрозненные картины стали медленно складываться в киноленту о вчерашнем дне. Снова он увидел Розалинду, как она плакала, зарывшись в подушки, снова почувствовал ее слезы на своей щеке. В ушах зазвучали ее слова: «Не забудь меня, Эмори, не забудь…»
— Черт! — выдохнул он и поперхнулся и рухнул на постель, скрученный судорогой горя. Но через минуту открыл глаза и устремил взгляд к потолку.
— Идиот несчастный! — воскликнул он гадливо, вздохнул всей грудью, встал и пошел к бутылке. А выпив еще стакан, дал волю облегчающим слезам. Он нарочно вызывал к жизни мельчайшие воспоминания сгинувшей весны, облекал эмоции в слова, чтобы растравить свою боль.
— Мы были так счастливы, — декламировал он, — так безмерно счастливы. — И, захлебнувшись, опустился на колени возле кровати, лицом в подушку.
— Родная моя девочка… родная… О… Он так стиснул зубы, что слезы ручьем хлынули из глаз.
— Девочка моя, самая хорошая, единственная… Вернись ко мне, вернись… Ты так мне нужна… Мы такие жалкие… столько страданий причинили друг другу… Ее спрячут от меня… Я не смогу ее видеть, не смогу быть ей другом… Так суждено… суждено…
И опять сызнова:
— Мы были так счастливы, так безмерно счастливы…
Он встал и бросился на кровать в пароксизме чувства и тут постепенно сообразил, что накануне вечером был сильно пьян и что мозги у него опять завихряются. Он рассмеялся, встал и побрел к бутылке…
В полдень он встретил подходящую компанию в баре отеля «Билтмор», и все началось сначала. Позже ему смутно вспоминалось, что он рассуждал о французской поэзии с английским офицером, которого ему представили так: «Капитан Корн его величества пехоты», что за завтраком он пытался прочесть вслух «Glair de lune»; потом проспал в глубоком мягком кресле почти до пяти часов, когда его обнаружила и разбудила уже другая компания. Последовала пьяная подготовка несходных темпераментов к тягостному ритуалу обеда. У Тайсона они купили билеты на спектакль с тремя антрактами для выпивки — спектакль всего с двумя монотонными голосами, с мутными, мрачными сценами и световыми эффектами, за которыми было нелегко уследить, когда глаза вели себя так странно. Впоследствии он решил, что это, по-видимому, была «Шутка»…
Потом — «Кокосовая пальма», где Эмори опять поспал на балкончике… Еще позже, у «Шенли», он стал мыслить почти последовательно и, педантично ведя счет выпитым коктейлям, сделался очень прозорлив и разговорчив. Выяснилось, что их компания состоит из пяти мужчин, из которых двое ему слегка знакомы, он заявил, что намерен нести свою долю расходов, как честный человек, и громко твердил, что рассчитаться надо немедленно, — чем вызвал шумное веселье за соседними столиками…
Кто-то упомянул, что в зале сидит известная звезда эстрады, и Эмори, встав с места, подошел к ней и галантно представился… Тут же он оказался втянут в спор сперва с ее кавалером, а затем с метрдотелем, причем сам он держался чуть надменно и изысканно вежливо… и, поддавшись на неоспоримо логичные доводы, согласился, чтобы его отвели обратно к его столику.
— Решил покончить с собой, — объявил он ни с того ни с сего.
— Когда? В будущем году?
— Теперь же. Завтра утром. Сниму номер в «Коммодоре», залезу в горячую ванну и вскрою вену.
— Ну и разговорчики!
— Вам бы еще стаканчик выпить, старина.
— Обсудим это завтра.
Но Эмори не желал ничего слушать — он желал говорить.
— С вами так бывает? — выпросил он театральным шепотом.
— А как же!
— И часто?
— У меня это хроническое.
Последовала дискуссия. Один из собутыльников сказал, что порой ему бывает до того скверно, что он серьезно об этом подумывает. Другой согласился, что жить, собственно, не для чего. «Капитан Корн», каким-то образом снова оказавшийся среди них, высказал мнение, что обычно так чувствуешь себя, когда плохо со здоровьем. Эмори внес предложение — заказать по «Бронксу», намешать туда битого стекла и выпить залпом. К тайной его радости, никто этой идеи не поддержал, и тогда он, допив бокал, подпер подбородок ладонью, — а локоть поставил на стол, уверив себя, что так можно поспать, грациозно и почти незаметно, и застыл в оцепенении.
Проснулся он от того, что в него вцепилась женщина — очень хорошенькая, синеглазая, с растрепанными темными волосами.
— Проводи меня домой! — взмолилась она.
— Что такое? — спросил Эмори, моргая.
— Ты мне нравишься, — сообщила она нежно.
— Ты мне тоже.
Он заметил, что на заднем плане маячит какой-то горластый мужчина, а ему самому толкует что-то один из его компании.
— Этот, с которым я пришла, — болван, — пояснила синеглазая. — Ну его. Отвези меня домой.
— Напилась? — осведомился Эмори, воплощенное благоразумие.
Она застенчиво кивнула.
— Поезжай домой с ним, — посоветовал он веско. — С кем пришла, с тем и поезжай.
Тут горластый мужчина на заднем плане вырвался из удерживавших его рук и приблизился.
— Эй! — произнес он злобно. — Эта девушка со мной, чего встреваешь?
Эмори окинул его холодным взглядом, а девушка вцепилась в него крепче прежнего.
— Отпусти девушку! — крикнул горластый. Эмори постарался сделать грозные глаза.
— Подите вы к черту, — постановил он наконец и перенес свое внимание на девушку.
— Любовь с первого взгляда? — предположил он.
— Я тебя люблю, — шепнула она, прижимаясь к нему. А глаза у нее и правда были красивые. Кто-то, наклонившись, сказал ему на ухо:
— Это же Маргарет Даймонд. Она напилась, а пришла сюда с этим типом. Оставьте ее в покое.
— Так пусть он о ней и заботится! — яростно выкрикнул Эмори. — Я не нанимался следить за ее нравственностью!
— Оставьте ее в покое!
— Она сама, черт возьми, на мне повисла. Ну и пусть висит!
Все больше людей теснилось вокруг столика. Драка уже казалась неизбежной, но тут проворный официант разогнул пальцы Маргарет Даймонд, и та, выпустив Эмори, залепила официанту пощечину, а потом бросилась на шею своему взбешенному кавалеру.
— О господи! — воскликнул Эмори. — Пошли! — Живо, а то и такси не достанешь!
— Официант, счет!
— Пошли, Эмори. Кончился твой романчик.
Эмори расхохотался.
— Знали бы вы, до чего вы правы! Да откуда вам знать. В этом-то все и горе.
Эмори о производственных отношениях
Через два дня, явившись с утра в рекламное агентство «Баском и Барлоу», он постучал в кабинет директора.
— Войдите.
Эмори вошел нетвердой походкой.
— Доброе утро, мистер Барлоу.
— А-а, мистер Блейн. Мы вас уже несколько дней не видели.
— Да, — сказал Эмори. — Я увольняюсь.
— В самом деле? Это, знаете ли…
— Мне здесь не нравится.
— Очень сожалею. Мне казалось, наши отношения как, раз… э-э… налаживаются. Вы производили впечатление старательного работника, немного, может быть, увлекающегося…
— А мне надоело, — грубо перебил его Эмори. — Мне в высокой степени наплевать, чья детская мука самая питательная, Хэрбелла или кого другого. Я ее и не пробовал. И расписывать ее другим мне надоело… Да, у меня был запой, знаю.
Лицо у мистера Барлоу посуровело на несколько делений.
— Вы просили работы… Эмори не дал ему говорить.
— И платили мне безобразно мало. Тридцать пять долларов в неделю, меньше, чем хорошему плотнику.
— Вы только начинали. А раньше вообще еще не работали, — хладнокровно возразил мистер Барлоу.
— Но на мое образование потратили десять тысяч долларов, чтобы я мог писать для вас эту белиберду. А если говорить о стаже, так у вас некоторые стенографистки уже пять лет получают пятнадцать монет в неделю.
— Я не намерен вступать с вами в споры, сэр, — сказал мистер Барлоу, вставая.
— Я тоже. Просто хотел вам сообщить, что увольняюсь.
С минуту они постояли, невозмутимо глядя друг на друга, потом Эмори повернулся и вышел.
ПЕРЕДЫШКА
Спустя еще четыре дня он наконец вернулся в свою квартиру. Том сочинял рецензию для «Новой демократии», где он теперь был штатным сотрудником. Некоторое время они молча смотрели друг на друга.
— Ну?
— Ну?
— Боже мой, Эмори, где ты заработал синяк под глазом? И скула…
Эмори расхохотался.
— Это еще что, пустяки!
Он стянул пиджак и обнажил плечи.
— Гляди!
Том присвистнул.
— Что на тебя свалилось?
Эмори опять расхохотался.
— Да много всяких людей. Меня избили. Факт. — Он привел в порядок сорочку. — Рано или поздно это должно было случиться, а переживание ценнейшее.
— Кто они были?
— Ну, скорей всего, официанты, и парочка матросов, и несколько случайных прохожих. Удивительное ощущение. Стоит попробовать, хотя бы для обогащения опыта. В какой-то момент валишься с ног, и, пока ты не упал, каждый норовит ударить еще раз, а когда упал — пинают.
Том закурил.
— Я целый день гонялся за тобой по городу, но ты все время от меня ускользал. Воображаю, в какой компании.
Эмори плюхнулся на стул и попросил сигарету.
— Сейчас ты трезвый? — язвительно спросил Том.
— Более или менее. А что?
— Так вот слушай. Алек съехал. Родные уже сколько времени его допекали, чтобы жил дома, вот он и… У Эмори больно сдавило горло.
— Жалость какая.
— Да, жаль. Если мы останемся здесь, надо подыскивать кого-нибудь другого. Плата за квартиру растет.
— Правильно. Подыщи кого-нибудь, Том. Я заранее согласен.
Эмори прошел в свою комнату. Первое, что бросилось ему в глаза, был снимок Розалинды, который он собирался окантовать, а пока поставил на комод, прислонив к зеркалу. При виде его Эмори ничего не почувствовал. После тех живых портретов, что рисовала ему память, снимок казался нереальным, мертвым. Он вернулся в общую комнату.
— У тебя нет какой-нибудь картонки?
— Нет, — ответил Том удивленно. — Откуда у меня картонки? Впрочем, погоди, может быть, у Алека осталась.
Эмори нашел-таки, что искал, и, вернувшись к комоду, выдвинул ящик, где лежали письма, записки, обрывок цепочки, два крошечных носовых платка и несколько любительских снимков. Пока он аккуратно перекладывал все это в картонку, ему вспомнилось место из какой-то книги, когда герой, после того как целый год хранил кусок мыла, некогда принадлежавший его неверной возлюбленной, моет им руки. Он засмеялся, стал было напевать «Когда ты уедешь»… Умолк на полуслове.
Бечевка два раза рвалась, но он с ней справился, бросил коробку на дно чемодана, щелкнул замком и вернулся к Тому.
— Уходишь? — В голосе Тома скрывалась тревога.
— Угу.
— Куда?
— Сам не знаю, старик.
— Давай пообедаем вместе.
— Я бы с удовольствием, да уже сговорился пообедать с Сьюки Бреттом.
— Понятно.
— Пока.
В кафе напротив он пропустил коктейль, потом дошел до Вашингтон-сквер и залез на империал автобуса. Сошел он у Сорок третьей улицы и ввалился в бар отеля «Билтмор».
— Ого! Эмори!
— Что будешь пить?
— Официант, сюда!
Температура нормальная
Сухой закон разом положил конец попыткам Эмори утопить горе в вине, и когда он, проснувшись однажды утром, обнаружил, что дни хождений из бара в бар миновали, он не почувствовал ни раскаяния за эти безумные три недели, ни сожаления о том, что повторить их невозможно. Он понимал, что выбрал самый жестокий, хоть и самый пассивный путь, чтобы защититься от кинжала памяти, и, хотя другим он не порекомендовал бы такой способ самозащиты, своей цели он в конце концов достиг — первый приступ боли остался позади.
Поймите его правильно. Эмори любил Розалинду, как ему не суждено было полюбить никого другого. Она забрала себе первое цветение его молодости, извлекла из немереных глубин его существа нежность, поразившую его самого, мягкость и самоотречение, которыми он еще никого не дарил. У него и потом бывали романы, но иного рода — когда он вновь занимал более, вероятно, типичную для него позицию, видя в женщине только зеркало собственного настроения. Розалинда пробудила в нем нечто большее, чем страстное восхищение. К Розалинде он сохранил глубокое, неумирающее чувство.
Но к концу их отношения обрели такой трагический накал, вылившийся в причудливый кошмар его трехнедельного загула, что эмоционально он был опустошен. Убежище, казалось, сулили люди и отношения, которые запомнились ему как тихие либо утонченно искусственные. Он написал рассказ, в котором в циничных тонах изобразил похороны своего отца, и, отослав его в журнал, получил в ответ чек на шестьдесят долларов и просьбу присылать еще материал в таком же духе. Это польстило его тщеславию, но на дальнейшие усилия не подвигло.
Он запоем читал. Был озадачен и угнетен «Портретом художника в молодости»; с огромным интересом проглотил «Неугасимый огонь» и «Джоун и Питер», не без удивления открыл, с помощью критика по фамилии Менкен, несколько превосходных американских романов:
«Вандовер и Зверь», «Проклятие Терона Уэра», «Дженни Герхардт». Маккензи, Честертона, Голсуорси, Беннета он воспринимал уже не как прозорливых, вскормленных жизнью гениев, а всего лишь как занятных современников. Только отрешенная ясность и блестящая логика Шоу и неистовое стремление Уэллса подобрать ключ романтического единства к вечно меняющемуся замку правды не переставали пленять его.
Ему хотелось повидать монсеньера Дарси, которому он написал, вернувшись из Франции, но не получил ответа. К тому же он знал, что свидеться с монсеньером означало бы рассказать о Розалинде, а одна эта мысль приводила его в содрогание.
В поисках тихих людей он вспомнил про миссис Лоренс, очень неглупую, очень достойную леди, принявшую католичество и глубоко преданную монсеньеру.
Однажды он позвонил ей по телефону. Да, она прекрасно его помнит, нет, монсеньер сейчас в отъезде, кажется — в Бостоне; обещал, когда вернется, у нее пообедать. А может быть, Эмори навестит ее как-нибудь на этих днях?
— Я решил не терять времени, — не очень ловко начал он, входя в ее гостиную.
— Монсеньер был здесь на прошлой неделе, — с сожалением сказала миссис Лоренс. — Он тоже мечтал с вами встретиться, но забыл дома ваш адрес.
— Он уж не опасается ли, что я ударился в большевизм? — с интересом спросил Эмори.
— Ох, ему сейчас очень трудно.
— Почему?
— Из-за Ирландской республики. Он считает, что ей недостает собственного достоинства.
— В самом деле?
— Когда приезжал ирландский президент, он тоже поехал в Бостон и был чрезвычайно расстроен, потому что члены приемного комитета, когда ехали с президентом в автомобиле, все время тянулись его обнимать.
— Бедный монсеньер, я его понимаю.
— Расскажите, какие у вас остались самые сильные впечатления от пребывания в армии? Внешне вы сильно изменились.
— Это следы другой, более опустошительной битвы, — отвечал он с невольной улыбкой. — А что касается армии — что ж, я установил, что физическая храбрость во многом зависит от того, насколько физически тренирован человек. Убедился, что сам я не более и не менее храбр, чем другие, — раньше я боялся, что окажусь трусом.
— Что еще?
— Еще — вывод, что человек может выдержать что угодно, если привыкнет, и что я хорошо сдал экзамен по психологии.
Миссис Лоренс посмеялась. Эмори испытывал огромное облегчение от того, что находится в этом тихом доме на Риверсайд-Драйв, вдали от более скученных кварталов Нью-Йорка, где людям словно бы некуда выдыхать отработанный легкими воздух. Миссис Лоренс чем-то напоминала ему Беатрису — не темпераментом, но безупречной грацией и уверенностью манер. Дом, обстановка, ритуал обеда — все являло разительный контраст с тем, что он видел в поместьях богачей на Лонг-Айленде, где слуги были так назойливы, что их приходилось буквально отталкивать, или даже в более традиционных семействах, примыкавших к почтенному старому «Юнион-клубу». Он задумывался над тем, откуда взялась эта благопристойная сдержанность, это изящество, в котором ему чудилось что-то неамериканское, — было ли все это унаследовано миссис Лоренс от предков, поколениями живших в Новой Англии, или приобретено во время длительного пребывания в Италии и Испании?
После двух бокалов сотерна язык у него развязался, и, чувствуя, что к нему возвращается былое обаяние, он свободно заговорил о религии, литературе, опасных социальных тенденциях. Миссис Лоренс как будто осталась им довольна, и особенно ее заинтересовал его склад ума, а ему как раз и хотелось, чтобы людей снова привлек его ум — через какое-то время это могло стать уютным прибежищем.
— Монсеньер Дарси до сих пор считает, что вы — его новое воплощение, что в конце концов ваша вера оформится.
— Возможно, — отозвался он. — Сейчас-то я в некотором роде язычник. В моем возрасте всем, вероятно, кажется, что религия не имеет ни малейшего отношения к жизни.
Простившись с ней, он шел по Риверсайд-Драйв душевно удовлетворенный. Забавно было опять побеседовать на такие темы, как интересный молодой поэт Стивен Винсент Бене или Ирландская республика. В последние месяцы, из-за пошлых взаимных обвинений Карсона и судьи Кохалона, весь ирландский вопрос изрядно ему опротивел, а ведь было время, когда он строил свою жизненную философию именно на кельтских чертах собственного характера.
Он вдруг почувствовал, что в жизни еще много чего осталось, если только пробуждение прежних интересов не означало, что он движется вспять — вспять от самой жизни.
МЕТАНИЯ
— Я tres стар, и мне tres скучно, Том, — сказал однажды Эмори, с удобством растянувшись на кушетке у окна. В лежачем положении он всегда чувствовал себя лучше. — Ты был занятным собеседником, пока не начал писать, — продолжал он. — А теперь держишь при себе любую мысль, если есть шансы ее напечатать.
Существование снова устоялось на нормальном безвзлетном уровне. Они решили, что при известной экономии им хватит денег платить за эту квартиру, к которой Том, домоседливый, как кошка, успел привязаться. Старые английские гравюры — сцены охоты — принадлежали Тому, так же как и большой гобелен — реликвия декадентских увлечений студенческих лет, и множество опустевших подсвечников, и резного дерева стульчик в стиле Людовика XV, с которого все через минуту вскакивали от невыносимой боли в спине, — Том объяснял это тем, что сидеть приходилось на коленях у призрака мадам де Монтеспан, — так или иначе, именно имущество Тома обусловило их решение остаться на этой квартире.
Выходили они очень мало: изредка в театр или пообедать в «Рице» либо в Принстонском клубе. Сухой закон нанес смертельные раны обычным местам веселых сборищ; уже нельзя было заглянуть в бар отеля «Билтмор» хоть в пять, хоть в двенадцать часов, с уверенностью, что найдешь там родственные души, а танцевать с юными девицами из Нью-Джерси или со Среднего Запада в Розовом зале отеля «Плаза» ни Тома, ни Эмори не тянуло — они уже вышли из этого возраста, да к тому же и тут требовалось несколько коктейлей, «чтобы спуститься до интеллектуального уровня этих женщин», как выразился однажды Эмори, чем привел в ужас некую почтенную матрону.
От мистера Бартона Эмори получил несколько весьма неутешительных писем, — сдать дом в Лейк-Джинева оказалось нелегко, уж очень он велик, максимальной арендной платы, какую можно получить в этом году, хватит только на уплату налогов и самый необходимый ремонт; мнение поверенного сводилось к тому, что вся эта недвижимость обременительна и не нужна. Однако Эмори, даже готовый к тому, что в ближайшие три года не получит с нее ни цента, все же из каких-то сентиментальных соображений решил пока что дом не продавать.
Тот день, когда он объявил Тому, что ему скучно, мало чем отличался от других. Он встал в полдень, завтракал у миссис Лоренс и домой добрался своим любимым способом — на империале автобуса.
— А почему тебе не должно быть скучно? — зевнул Том. — Разве это не приличествует молодому человеку твоего возраста и положения?
— Так-то так, — задумчиво протянул Эмори, — но мне не только скучно. Мне неспокойно.
— Любовь и война тебя доконали.
— Ну, не знаю, — возразил Эмори. — Думается, война как таковая не оказала особенно сильного влияния ни на тебя, ни на меня, но прежние устои она, безусловно, разрушила, вроде как вытравила из нашего поколения всякий индивидуализм.
Том удивленно поднял голову.
— Да, да, — убежденно продолжал Эмори. — Может, она изо всех на свете его вытравила. О господи, как чудесно было когда-то мечтать, что я стану великим диктатором, или писателем, или религиозным или политическим вождем — а теперь даже какой-нибудь Леонардо да Винчи или Лоренцо ди Медичи не мог бы по старинке прославиться на весь мир. Жизнь стала слишком огромной и сложной. Мир так разросся, что уже не в состоянии шевельнуть собственным пальцем, а я мечтал стать таким важным пальцем…
— Я с тобой не согласен, — перебил его Том. — Люди не оказывались в таком исключительном положении уже со времен… ну, скажем, со времен французской революции.
Эмори стал горячо возражать:
— Ты неправильно расцениваешь наше время. Сейчас каждый чудак — индивидуалист на период своего индивидуализма. Вильсон был силой, только пока он кого-то представлял, а сколько раз ему пришлось идти на компромисс. Даже Фош вполовину не такая значительная фигура, как Джексон Каменная Стена. Война когда-то была самым индивидуальным занятием, а между тем популярные военные герои не пользовались авторитетом и не знали ответственности. Гайнемер и сержант Йорк. Какому школьнику придет в голову выбрать в герои Першинга? У великого человека нет времени ни на что, кроме как быть великим.
— Так, по-твоему, героев в мировом масштабе вообще больше не будет?
— Будут — в истории, но не в жизни. Карлайлу было бы сейчас нелегко найти материал для новой главы в разделе «Герой как великий человек».
— Давай дальше. Я сегодня в настроении слушать.
— Люди сейчас так стараются верить в вождей, просто до умиления. Но стоит выдвинуться и завоевать популярность какому-нибудь борцу за реформы, или государственному деятелю, или писателю, или философу, — будь то Рузвельт, или Толстой, или Вуд, или Шоу, или Ницше, — как его смывает прочь встречным течением уничтожающей критики. В наши дни никто не способен выдержать громкой славы. Это самый верный путь к забвению. Людям надоедает без конца слышать одно и то же имя.
— Выходит, во всем виновата пресса?
— Безусловно. Возьми хоть себя. Ты работаешь в «Новой демократии», она считается самым блестящим американским еженедельником, ее читают наши виднейшие деятели и проч. и проч. В чем же твоя задача? Да в том, чтобы как можно умнее, интереснее и язвительнее высказываться о любом человеке, учении, книге или политической теории, какие тебе поручают преподнести публике. Чем больше энергии и сарказма ты в это вкладываешь, тем больше тебе платят, тем лучше расходится данный номер. Ты, Том Д’Инвильерс, несостоявшийся Шелли, изменчивый, верткий, умный, беспринципный, воплощаешь в себе критическую мысль нации… нет, не возражай, я знаю, о чем говорю. Я сам в университете писал рецензии на книги. И до чего же это было весело — человек честно, добросовестно пытается обосновать какую-то теорию или предложить лекарство, а ты клеймишь это как «легкое чтение для летнего времяпрепровождения». Попробуй скажи, что это не так.
Том рассмеялся, а Эмори с торжеством продолжал:
— Мы очень хотим верить. Молодые ученые стараются верить в своих предшественников, избиратели стараются верить в своих конгрессменов, страны стараются верить в своих государственных деятелей, — но они не могут верить. Слишком велика разноголосица, слишком велик разнобой нелогичной, непродуманной критики. А с газетами и вовсе дело дрянь. Богатый ретроград с тем особым хищным, стяжательским складом увы, который зовется финансовым гением, может стать владельцем газеты, а эта газета — единственная духовная пища для тысяч усталых, издерганных людей, не способных в условиях современной жизни заглатывать ничего, кроме жвачки. За два цента избиратель покупает себе политические взгляды, предрассудки и мировоззрение. Через год политическая верхушка сменяется или газета переходит в другие руки — и что же? Снова путаница, снова противоречия, внезапный натиск новых идей, их смягчают, разбавляют водичкой, потом против них начинается реакция…
Он перевел дух.
— Вот поэтому я и зарекся листать что бы то ни было до тех пор, пока мои идеи либо устоятся, либо уж вовсе сгинут. У меня на душе и так достаточно грехов, не хватает еще, чтобы я забивал людям мозги пустышками в форме изящных афоризмов. Того и гляди, я бы толкнул какого-нибудь скромного, безобидного капиталиста на пошлую связь с бомбой или впутал юного невинного большевика в серьезный флирт с пулеметной лентой…
Том уже поеживался от этого пасквиля на его сотрудничество в «Новой демократии».
— Но какое это имеет отношение к тому, что тебе скучно?
Эмори считал, что самое непосредственное.
— Я-то при чем остаюсь? — вопросил он. — На что я годен? Множить потомство? Американские романы внушают, что «здоровый молодой американец» в возрасте от девятнадцати до двадцати пяти лет — существо абсолютно бесполое. А на самом деле чем он здоровее, тем это большая ложь. Единственное спасение от этого — найти какой-нибудь всепоглощающий интерес в жизни. Ну, так вот: война кончилась, писать я не могу — слишком верю в ответственность, которую берет на себя писатель, а деловая жизнь — что о ней говорить. Она не связана ни с чем, что меня когда-либо интересовало, если не считать очень приблизительной, чисто утилитарной связи с экономикой. Но случись мне на ближайшие, лучшие десять лет моей жизни погрязнуть в конторской работе, интеллектуально это обогатило бы меня не больше, чем кинолента на индустриальную тему.
— А беллетристика? — предложил Том.
— Безнадежно. Когда я начинаю писать рассказ, меня угнетает, что я пишу, вместо того чтобы жить, — все время думаю, что жизнь-то, может быть, ждет меня в японском саду «Рица», или в Атлантик-Сити, или в трущобах Ист-Сайда. Да и вообще нет у меня к этому настоящей тяги. Я хотел быть просто нормальным человеком, но моя избранница не смогла стать на мою точку зрения.
— Найдешь другую.
— О черт! Забудь об этом думать. Ты еще скажешь, что, если бы девушка была стоящая, она бы меня дождалась? Нет, мой милый, девушка, которой действительно стоит добиваться, никого ждать не станет. Если б я думал, что найдется другая, я бы растерял последние остатки веры в человеческую природу. Развлекаться я, может быть, буду, но Розалинда — единственная на свете женщина, которая могла меня удержать.
— Ну ладно, — зевнул Том. — Я уже битый час выслушиваю твои признания. А все-таки я рад, что у тебя опять появились хоть какие-то резкие суждения.
— Да, — нехотя согласился Эмори. — И, однако, я не могу видеть счастливых семей — с души воротит.
— А счастливые семьи нарочно стараются произвести такое впечатление, — утешил его циник Том.
Том в роли цензора
Бывало и так, что слушал Эмори. Это случалось, когда Том, окутанный клубами дыма, принимался со смаком изничтожать американскую литературу. Ему не хватало слов, он захлебывался.
— Пятьдесят тысяч долларов в год! — восклицал он. — Боже мой, да кто они, кто они? Эдна Фербер, Говернор Моррис, Фанни Хербст, Мэри Робертс Рейнхарт — кто из них создал хотя бы один рассказ или роман, который еще будут помнить через десять лет? А этот Кобб — я не считаю его ни способным, ни занимательным, да и не думаю, чтобы многие его высоко ценили, разве что его издатели. Ему реклама ударила в голову. А уж эти… ах, Гарольд Белл Райт, ах, Зейн Грей…
— Они стараются по мере сил.
— Неправда, они даже не стараются. Некоторые из них умеют писать, но не дают себе труда сесть и создать хотя бы один честный роман. А по большей части они просто не умеют писать, тут я с тобой согласен. Я верю, что Руперт Хьюз старается нарисовать правдивую, широкую картину американской жизни, но стиль и угол зрения у него варварские. Эрнест Пул старается, и Дороти Кэнфильд тоже, но им мешает полное отсутствие чувства юмора; эти двое хоть пишут компактно, не рассусоливают.
Каждый писатель должен бы писать каждую свою книгу так, будто в тот день, когда он ее закончит, ему отрубят голову.
— Это как понимать, фигурально?
— Не сбивай меня! Так вот, у некоторых как будто и культура есть, и ум, и литературная хватка, но они просто не желают писать честно, а оправдываются тем, что на хорошую литературу, мол, нет спроса. Тогда почему же, скажи на милость, у Уэллса, Конрада, Голсуорси, Шоу, Беннета больше половины тиражей расходятся в Америке?
— А поэтов маленький Томми тоже не любит? Том в отчаянии воздел руки, потом дал им бессильно повиснуть и тихо застонал.
— Я сейчас пишу на них сатиру, называется «Бостонские барды и Херстовские обозреватели».
— А ну почитай, — с интересом попросил Эмори.
— Пока у меня написан только конец.
— Что ж, это очень современно. Прочти конец, если он смешной.
Том извлек из кармана сложенный лист бумаги и стал читать, делая паузы, чтобы было ясно, что это свободный стих.
Итак,
Уолтер Аренсберг,
Альфред Креймборг,
Карл Сэндберг,
Луис Унтермайер,
Юнис Тийенс,
Клара Шанафельт,
Джеймс Оппенгейм,
Максуэлл Боденгейм,
Ричард Глензер,
Шармел Айрис,
Конрад Эйкен,
Я включаю сюда ваши имена,
Чтобы вы жили,
Пусть только как имена,
В разделе «Ювенилии»
Моего полного собрания сочинений.

Эмори покатился со смеху.
— Здорово! За беспримерную наглость двух последних строк приглашаю тебя пообедать.
Эмори не мог бы подписаться под огульным разносом, который Том учинял американским писателям и поэтам. Он любил и Вэчела Линдзи, и Бута Таркингтона, восхищался изощренным, хоть и неглубоким артистизмом Эдгара Ли Мастерса.
— Что я ненавижу, так это их идиотские бредни насчет «Я бог — я человек — я оседлал бурю — я видел сквозь дым — я сила жизни».
— Ужас!
— И хорошо бы американские прозаики отказались от попыток романтизировать бизнес. Никому не интересно про это читать, если только бизнес не мошеннический. Будь это интересная тема, люди читали бы биографию Джеймса Дж. Хилла, а не эти длиннющие конторские трагедии, где все толкуют о вреде дыма…
— А мрачность! — подхватил Том. — Вот еще один из любимых мотивов, хотя тут, надо признать, пальма первенства у русских. Наша специальность — это истории про маленьких девочек, которые ломают позвоночник, после чего их усыновляют брюзгливые старики, потому что они все время улыбаются. Можно подумать, что мы — нация неунывающих калек, а у русских крестьян одна общая цель — самоубийство.
— Шесть часов, — сказал Эмори, взглянув на часы. — Пошли, угощу тебя роскошным обедом за ювенилии твоего полного собрания сочинений.
Взгляд в прошлое
Июль изнемог от последней особенно жаркой недели, и Эмори, снова не находя себе места, подсчитал, что прошло ровно пять месяцев с того дня, когда он впервые увидел Розалинду. Впрочем, ему уже трудно было почувствовать себя тем молодым человеком, который сошел с военного транспорта, свободный, сам себе хозяин, жаждущий окунуться в гущу жизни. Однажды вечером, когда в окна его комнаты дышал изнурительный, расслабляющий зной, он несколько часов бился над стихами, пытаясь увековечить щемящую радость тех дней.
В ночи ветра февральские летели и шлепали по стенам все сильней, пустые мостовые заблестели. Притихла жизнь. Под светом фонарей, как масло золотое, снег лоснился в час звезд и слякоти.
Как много взглядов снежные заплаты скрывали между слякотных прорех! Я молод был. Со мною шла тогда ты, прекраснее и завершенней всех. Полузабытые мечты впивал я из губ твоих.
Был некий привкус в воздухе полночном, звук не вставал, мертвела тишина — и жизнь вдруг прозвенела льдом непрочным… Мы были вместе… Началась весна. (На крышах быстро таяли сосульки, и город падал в обморок.)
Все наши мысли — иней средь карнизов; мы, тени, целовались в проводах — не жуткий полусмех бросает вызов, а вздох о прежних огненных годах. Все, что она любила, — в сожаленье превращено.
Назад: Глава IV: Нарцисс не у дел
Дальше: Глава III: Ирония юности