Глава XIX
Чем развлекался Герцог Бофор в Венсенском замке
Узник, наводивший такой страх на кардинала и смущавший покой всего двора своими сорока способами побега, нимало не подозревал о страхах, которые внушала в Пале-Рояле его особа.
Его стерегли так основательно, что он понял всю невозможность вырваться на свободу, и месть его заключалась только в том, что он всячески поносил и проклинал Мазарини.
Он даже попробовал было сочинять на него стихи, но скоро принужден был отказаться от этого. В самом деле, г-н де Бофор не только не обладал поэтическим даром, но даже и прозой изъяснялся с величайшим трудом. Недаром Бло, известный сочинитель сатирических песенок того времени, сказал про него:
Гремит он и сверкает в сече,
Своим врагам внушая страх;
Когда ж его мы слышим речи,
У всех усмешка на устах.
Гастон к сраженьям непривычен,
Зато слова ему легки.
Зачем Бофор косноязычен?
Зачем Гастон лишен руки?
После этого понятно, почему Бофор ограничивался только бранью и проклятиями.
Герцог Бофор был внук Генриха IV и Габриэли д’Эстре, такой же добрый, храбрый и горячий, а главное, такой же гасконец, как его дед, но далеко не такой образованный. После смерти Людовика XIII он был некоторое время любимцем и доверенным лицом королевы и играл первую роль при дворе; но в один прекрасный день ему пришлось уступить первое место Мазарини и перейти на второе. А на другой день, так как он был настолько неблагоразумен, что рассердился, и настолько неосторожен, что высказал громко свое неудовольствие, королева велела арестовать его и отправить в Венсен, что и было поручено Гито, тому самому Гито, с которым читатель познакомился в начале нашей повести и с которым он будет иметь случай еще встретиться. Само собой разумеется, что, говоря «королева», мы хотим сказать «Мазарини». Таким образом не только избавились от Бофора и его притязаний, но и совсем перестали считаться с ним, невзирая на его былую популярность, и вот он уже шестой год жил в Венсенском замке, в комнате, весьма мало подходящей для принца.
Эти долгие годы, в течение которых мог бы одуматься всякий другой человек, нисколько не повлияли на Бофора. В самом деле, всякий другой сообразил бы, что если бы он не упорствовал в своем намерении тягаться с кардиналом, пренебрегать принцами и действовать в одиночку, без помощников, за исключением – по выражению кардинала де Реца – нескольких меланхоликов, похожих на пустых мечтателей, то уж давно сумел бы либо выйти на свободу, либо приобрести сторонников. Но ничего подобного не приходило в голову герцогу Бофору. Долгое заключение только еще больше озлобило его против Мазарини, который получал о нем ежедневно не слишком приятные для себя известия.
Потерпев неудачу в стихотворстве, Бофор обратился к живописи и нарисовал углем на стене портрет кардинала. Но так как его художественный талант был весьма невелик и не позволял ему достигнуть большого сходства, то он, во избежание всяких сомнений относительно оригинала, подписал внизу: «Ritratto dell’illustrissimo facchino Mazarini».
Когда г-ну де Шавиньи доложили об этом, он явился с визитом к герцогу и попросил его выбрать себе какое-нибудь другое занятие или по крайней мере рисовать портреты, не делая под ними подписей. На другой же день все стены в комнате были испещрены и подписями и портретами. Герцог Бофор, как, впрочем, и все заключенные, был похож на ребенка, которого всегда тянет к тому, что ему запрещают.
Г-ну де Шавиньи доложили о приросте профилей. Недостаточно доверяя своему умению и не пытаясь рисовать лицо анфас, Бофор не поскупился на профили и превратил свою комнату в настоящую портретную галерею. На этот раз комендант промолчал; но однажды, когда герцог играл во дворе в мяч, он велел стереть все рисунки и заново побелить стены.
Бофор благодарил Шавиньи за внимательность, с какой тот позаботился приготовить ему побольше места для рисования. На этот раз он разделил комнату на несколько частей и каждую из них посвятил какому-нибудь эпизоду из жизни Мазарини.
Первая картина должна была изображать светлейшего негодяя Мазарини под градом палочных ударов кардинала Бентиволио, у которого он был лакеем.
Вторая – светлейшего негодяя Мазарини, играющего роль Игнатия Лойолы в трагедии того же имени.
Третья – светлейшего негодяя Мазарини, крадущего портфель первого министра у Шавиньи, который воображал, что уже держит его в своих руках.
Наконец, четвертая – светлейшего негодяя Мазарини, отказывающегося выдать чистые простыни камердинеру Людовика XIV Ла Порту, потому что французскому королю достаточно менять простыни раз в три месяца.
Эти картины были задуманы слишком широко, совсем не по скромному таланту художника. А потому он пока ограничился только тем, что наметил рамки и сделал подписи.
Но для того чтобы вызвать раздражение со стороны г-на де Шавиньи, достаточно было и одних рамок с подписями. Он велел предупредить заключенного, что если тот не откажется от мысли рисовать задуманные им картины, то он отнимет у него всякую возможность работать над ними. Бофор ответил, что, не имея средств стяжать себе военную славу, он хочет прославиться как художник. За невозможностью сделаться Баярдом или Трибульцием он желает стать вторым Рафаэлем или Микеланджело.
Но в один прекрасный день, когда г-н де Бофор гулял в тюремном дворе, из его комнаты были вынесены дрова, и не только дрова, но и угли, и не только угли, но даже зола, так что, вернувшись, он не нашел решительно ничего, что могло бы заменить ему карандаш.
Герцог ругался, проклинал, бушевал, кричал, что его хотят уморить холодом и сыростью, как уморили Пюилоранса, маршала Орнано и великого приора Вандомского. На это Шавиньи ответил, что герцогу стоит только дать слово бросить живопись или по крайней мере обещать не рисовать исторических картин, и ему сию же минуту принесут дрова и все необходимое для топки. Но герцог не пожелал дать этого слова и провел остаток зимы в нетопленой комнате.
Более того, однажды, когда Бофор отправился на прогулку, все его надписи соскоблили, и комната стала белой и чистой, а от фресок не осталось и следа.
Тогда герцог купил у одного из сторожей собаку по имени Писташ. Так как заключенным не запрещалось иметь собак, то Шавиньи разрешил, чтобы собака перешла во владение другого хозяина. Герцог по целым часам сидел с ней взаперти. Подозревали, что он занимается ее обучением, но никто не знал, чему он ее учит. Наконец, когда собака была достаточно выдрессирована, г-н де Бофор пригласил г-на де Шавиньи и других должностных лиц Венсена на представление, которое намеревался дать в своей комнате. Приглашенные явились. Комната была ярко освещена; герцог зажег все свечи, какие только ему удалось раздобыть. Спектакль начался.
Заключенный выломил из стены кусок штукатурки и провел им по полу длинную черту, которая должна была изображать веревку. Писташ, по первому слову хозяина, встал около черты, поднялся на задние лапы и, держа в передних камышинку, пошел по черте, кривляясь, как настоящий канатный плясун. Пройдя раза два-три взад и вперед, он отдал палку герцогу и проделал то же самое без балансира.
Умную собаку наградили рукоплесканиями.
Представление состояло из трех отделений. Первое кончилось, началось второе.
Теперь Писташ должен был ответить на вопрос: который час?
Шавиньи показал ему свои часы. Было половина седьмого. Писташ шесть раз поднял и опустил лапу, затем в седьмой раз поднял ее и удержал на весу. Ответить яснее было невозможно: и солнечные часы не могли бы показать время точнее. У них к тому же, как всем известно, есть один большой недостаток: по ним ничего не узнаешь, когда не светит солнце.
Затем Писташ должен был объявить всему обществу, кто лучший тюремщик во Франции.
Собака обошла три раза всех присутствующих и почтительнейше улеглась у ног Шавиньи.
Тот сделал вид, что находит шутку прелестной, и посмеялся сквозь зубы, а кончив смеяться, закусил губы и нахмурил брови.
Наконец герцог задал Писташу очень мудреный вопрос: кто величайший вор на свете?
Писташ обошел комнату и, не останавливаясь ни перед кем из присутствующих, подбежал к двери и с жалобным воем стал в нее царапаться.
– Видите, господа, – сказал герцог. – Это изумительное животное, не найдя здесь того, о ком я его спрашиваю, хочет выйти из комнаты. Но будьте покойны, вы все-таки получите ответ. Писташ, друг мой, – продолжал герцог, – подойдите ко мне.
Собака повиновалась.
– Так кто же величайший вор на свете? Уж не королевский ли секретарь Ле Камю, который явился в Париж с двадцатью ливрами, а теперь имеет десять миллионов?
Собака отрицательно мотнула головой.
– Тогда, быть может, министр финансов Эмери, подаривший своему сыну, господину Торе, к свадьбе ренту в триста тысяч ливров и дом, по сравнению с которым Тюильри – шалаш, а Лувр – лачуга?
Собака отрицательно мотнула головой.
– Значит, не он, – продолжал герцог. – Ну, поищем еще. Уж не светлейший ли это негодяй Мазарини ди Пишина, скажи-ка!
Писташ с десяток раз поднял и опустил голову, что должно было означать «да».
– Вы видите, господа, – сказал герцог, обращаясь к присутствующим, которые на этот раз не осмелились усмехнуться даже криво, – вы видите, что величайшим вором на свете оказался светлейший негодяй Мазарини ди Пишина. Так по крайней мере уверяет Писташ.
Представление продолжалось.
– Вы, конечно, знаете, господа, – продолжал де Бофор, пользуясь гробовым молчанием, чтобы объявить программу третьего отделения, – что герцог де Гиз выучил всех парижских собак прыгать через палку в честь госпожи де Понс, которую провозгласил первой красавицей в мире. Так вот, господа, это пустяки, потому что собаки не умели делать разделения (г-н де Бофор хотел сказать «различия») между той, ради кого надо прыгать, и той, ради кого не надо. Писташ сейчас докажет господину коменданту, равно как и всем вам, господа, что он стоит несравненно выше своих собратьев. Одолжите мне, пожалуйста, вашу тросточку, господин де Шавиньи.
Шавиньи подал трость г-ну де Бофору.
Бофор сказал, держа трость горизонтально на фут от земли:
– Писташ, друг мой, будьте добры прыгнуть в честь госпожи де Монбазон.
Все рассмеялись: было известно, что перед своим заключением герцог де Бофор открыто состоял любовником г-жи де Монбазон.
Писташ без всяких затруднений весело перескочил через палку.
– Но Писташ, как мне кажется, делает то же самое, что и его собратья, прыгавшие в честь госпожи де Понс, – заметил Шавиньи.
– Погодите, – сказал де Бофор. – Писташ, друг мой, прыгните в честь королевы!
И он поднял трость дюймов на шесть выше.
Собака почтительно перескочила через нее.
– Писташ, друг мой, – сказал герцог, поднимая трость еще на шесть дюймов, – прыгните в честь короля!
Собака разбежалась и, несмотря на то что трость была довольно высоко от полу, легко перепрыгнула через нее.
– Теперь внимание, господа! – продолжал герцог, опуская трость чуть не до самого пола. – Писташ, друг мой, прыгните в честь светлейшего негодяя Мазарини ди Пишина.
Собака повернулась задом к трости.
– Что это значит? – сказал герцог, обходя собаку и снова подставляя ей тросточку. – Прыгайте же, господин Писташ!
Но собака снова сделала полуоборот и стала задом к трости.
Герцог проделал тот же маневр и повторил свое приказание. Но на этот раз Писташ вышел из терпения. Он яростно бросился на трость, вырвал ее из рук герцога и перегрыз пополам.
Бофор взял из его пасти обломки и с самым серьезным видом подал их г-ну де Шавиньи, рассыпаясь в извинениях и говоря, что представление окончено, но что месяца через три, если ему угодно будет посетить представление, Писташ выучится новым штукам.
Через три дня собаку отравили.
Искали виновного, но, конечно, так и не нашли.
Бофор велел воздвигнуть на могиле собаки памятник с надписью:
ЗДЕСЬ ЛЕЖИТ ПИСТАШ,
САМАЯ УМНАЯ
ИЗ ВСЕХ СОБАК НА СВЕТЕ.
Против такой хвалы возразить было нечего, и Шавиньи не протестовал.
Тогда герцог стал говорить во всеуслышание, что на его собаке проверяли яд, приготовленный для него самого; и однажды, после обеда, кинулся в постель, крича, что у него колики и что Мазарини велел его отравить.
Узнав об этой новой проделке Бофора, кардинал страшно перепугался. Венсенская крепость считалась очень нездоровым местом: г-жа де Рамбулье сказала как-то, что камера, в которой умерли Пюилоранс, маршал Орнано и великий приор Вандомский, ценится на вес мышьяка, и эти слова повторялись на все лады. А потому Мазарини распорядился, чтобы кушанья и вино, которые подавались заключенному, предварительно пробовались при нем. Вот тогда-то и приставили к герцогу офицера Ла Раме в качестве дегустатора.
Комендант, однако, не простил герцогу его дерзостей, за которые уже поплатился ни в чем не повинный Писташ. Шавиньи был любимцем покойного кардинала; уверяли даже, что он его сын, а потому притеснять умел на славу. Он начал мстить Бофору и прежде всего велел заменить его серебряные вилки деревянными, а стальные ножи – серебряными. Бофор выказал ему свое неудовольствие. Шавиньи велел ему передать, что так как кардинал на днях сообщил г-же де Вандом, что ее сын заключен в замок пожизненно, то он, Шавиньи, боится, как бы герцог, узнав эту горестную новость, не вздумал посягнуть на свою жизнь. Недели через две после этого Бофор увидел, что дорога к тому месту, где он играл в мяч, усажена двумя рядами веток толщиной в мизинец. Когда он спросил, для чего их насадили, ему ответили, что здесь когда-нибудь разрастутся для него тенистые деревья. Наконец, раз утром к Бофору пришел садовник и, как бы желая обрадовать его, объявил, что посадил для него спаржу. Спаржа, как известно, вырастает даже теперь через четыре года, а в те времена, когда садоводство было менее совершенным, на это требовалось пять лет. Такая любезность привела герцога в ярость.
Он пришел к заключению, что для него наступила пора прибегнуть к одному из своих сорока способов бегства из тюрьмы, и выбрал для начала самый простой из них – подкуп Ла Раме. Но Ла Раме, заплативший за свой офицерский чин полторы тысячи экю, очень дорожил им. А потому, вместо того чтобы помочь заключенному, он кинулся с докладом к Шавиньи, и тот немедленно распорядился удвоить число часовых, утроить посты и поместить восемь сторожей в комнате Бофора. С этих пор герцог ходил со свитой, как театральный король на сцене: четыре человека впереди и четыре позади, не считая замыкающих.
Вначале Бофор смеялся над этой строгостью: она забавляла его. «Это преуморительно, – говорил он, – это меня разнообразит (г-н де Бофор хотел сказать: „меня развлекает“, но, как мы уже знаем, он говорил не всегда то, что хотел сказать). К тому же, – добавлял он, – когда мне наскучат все эти почести и я захочу избавиться от них, то пущу в ход один из оставшихся тридцати девяти способов».
Но скоро это развлечение стало для него мукой. Из бахвальства он выдерживал характер с полгода; но в конце концов, постоянно видя возле себя восемь человек, которые садились, когда он садился, вставали, когда он вставал, останавливались, когда он останавливался, герцог начал хмуриться и считать дни.
Это новое стеснение еще усилило ненависть герцога к Мазарини. Он проклинал его с утра до ночи и твердил, что обрежет ему уши. Положительно, страшно было слушать его. И Мазарини, которому доносили обо всем, происходившем в Венсене, невольно поглубже натягивал свою кардинальскую шапку.
Раз герцог собрал всех сторожей и, несмотря на свое неумение выражаться толково и связно (неумение, вошедшее даже в поговорку), обратился к ним с речью, которая, сказать правду, была приготовлена заранее.
– Господа! – сказал он. – Неужели вы потерпите, чтобы оскорбляли и подвергали низостям (он хотел сказать: «унижениям») внука доброго короля Генриха Четвертого? Черт р-раздери, как говаривал мой дед. Знаете ли вы, что я почти царствовал в Париже? Под моей охраной находились в течение целого дня король и герцог Орлеанский. Королева в те времена была очень милостива ко мне и называла меня честнейшим человеком в государстве. Теперь, господа, выпустите меня на свободу. Я пойду в Лувр, сверну шею Мазарини, а вас сделаю своими гвардейцами, произведу всех в офицеры и назначу хорошее жалованье. Черт р-раздери! Вперед, марш!
Но как ни трогательно было красноречие внука Генриха IV, оно не тронуло эти каменные сердца. Никто из сторожей и не шелохнулся. Тогда Бофор обозвал их болванами и сделал их всех своими смертельными врагами.
Всякий раз, когда Шавиньи приходил к герцогу, – а он являлся к нему раза два-три в неделю, – тот не упускал случая постращать его.
– Что сделаете вы, – говорил он, – если в один прекрасный день сюда явится армия закованных в железо и вооруженных мушкетами парижан, чтобы освободить меня?
– Ваше высочество, – отвечал с низким поклоном Шавиньи, – у меня на валу двадцать пушек, а в казематах тридцать тысяч зарядов. Я постараюсь стрелять как можно лучше.
– А когда вы выпустите все свои заряды, они все-таки возьмут крепость, и мне придется разрешить им повесить вас, что мне, конечно, будет крайне прискорбно.
И герцог, в свою очередь, отвешивал самый изысканный поклон.
– А я, ваше высочество, – возражал Шавиньи, – как только первый из этих бездельников взберется на вал или ступит в подземный ход, буду принужден, к моему величайшему сожалению, собственноручно убить вас, так как вы поручены моему особому надзору и я обязан сохранить вас живого или мертвого.
Тут он снова кланялся его светлости.
– Да, – продолжал герцог. – Но так как эти молодцы, собираясь идти сюда, предварительно, конечно, вздернут на виселицу Джулио Мазарини, то вы не посмеете ко мне прикоснуться и оставите меня в живых из страха, как бы парижане не привязали вас за руки и за ноги к четверке лошадей и не разорвали на части, что будет, пожалуй, еще похуже виселицы.
Такие кисло-сладкие шуточки продолжались минут десять, четверть часа, самое большее двадцать минут. Но заканчивался разговор всегда одинаково.
– Эй, Ла Раме! – кричал Шавиньи, обернувшись к двери.
Ла Раме входил.
– Поручаю вашему особому вниманию герцога де Бофора, Ла Раме, – говорил Шавиньи. – Обращайтесь с ним со всем уважением, приличествующим его имени и высокому сану, и потому ни на минуту не теряйте его из виду.
И он удалялся с ироническим поклоном, приводившим герцога в страшную ярость.
Таким образом, Ла Раме сделался непременным собеседником герцога, его бессменным стражем, его тенью. Но надо сказать, что общество Ла Раме, разбитного малого, веселого собеседника и собутыльника, прекрасного игрока в мяч и, в сущности, славного парня, имевшего, с точки зрения г-на де Бофора, только один серьезный недостаток – неподкупность, вовсе не стесняло герцога и даже служило ему развлечением.
К несчастью, сам Ла Раме относился к этому иначе. Хоть он и ценил честь сидеть взаперти с таким важным узником, но удовольствие иметь своим приятелем внука Генриха IV все-таки не могло заменить ему удовольствие навещать от времени до времени свою семью.
Можно быть прекрасным слугой короля и в то же время хорошим мужем и отцом. А Ла Раме горячо любил свою жену и детей, которых видел только с крепостных стен, когда они, желая доставить ему утешение как отцу и супругу, прохаживались по ту сторону рва. Этого, конечно, было слишком мало, и Ла Раме чувствовал, что его жизнерадостности (которую он привык считать причиной своего прекрасного здоровья, не задумываясь над тем, что она скорее являлась его следствием) хватит ненадолго при таком образе жизни. Когда же отношения между герцогом и Шавиньи обострились до того, что они совсем перестали видеться, Ла Раме пришел в отчаяние: теперь вся ответственность за Бофора легла на него одного. А так как ему, как мы говорили, хотелось иметь хоть изредка свободный денек, то он с восторгом отнесся к предложению своего приятеля, управителя маршала Граммона, порекомендовать ему помощника. Шавиньи, к которому Ла Раме обратился за разрешением, сказал, что охотно даст его, если, разумеется, кандидат окажется подходящим.
Мы считаем излишним описывать читателям наружность и характер Гримо. Если, как мы надеемся, они не забыли первой части нашей истории, у них, наверное, сохранилось довольно ясное представление об этом достойном человеке, который изменился только тем, что постарел на двадцать лет и благодаря этому стал еще угрюмее и молчаливее. Хотя Атос, с тех пор как в нем совершилась перемена, и позволил Гримо говорить, но тот, объяснявшийся знаками в течение десяти или пятнадцати лет, так привык к молчанию, что эта привычка стала его второй натурой.
Глава XX
Гримо поступает на службу
Итак, обладающий столь благоприятной внешностью Гримо явился в Венсенскую крепость. Шавиньи мнил себя непогрешимым в умении распознавать людей, и это могло, пожалуй, служить доказательством, что он действительно был сыном Ришелье, который тоже считал себя знатоком в этих делах. Он внимательно осмотрел просителя и пришел к заключению, что сросшиеся брови, тонкие губы, крючковатый нос и выдающиеся скулы Гримо свидетельствуют как нельзя больше в его пользу. Расспрашивая его, Шавиньи произнес двенадцать слов; Гримо отвечал всего четырьмя.
– Вот разумный малый, я это сразу заметил, – сказал Шавиньи. – Ступайте теперь к господину Ла Раме и постарайтесь заслужить его одобрение. Можете сказать ему, что я нахожу вас подходящим во всех отношениях.
Гримо повернулся на каблуках и отправился к Ла Раме, чтобы подвергнуться более строгому осмотру. Понравиться Ла Раме было гораздо труднее. Как Шавиньи всецело полагался на Ла Раме, так и последнему хотелось найти человека, на которого мог бы положиться он сам.
Но Гримо обладал как раз всеми качествами, которыми можно прельстить тюремного надзирателя, выбирающего себе помощника. И в конце концов после множества вопросов, на которые было дано вчетверо меньше ответов, Ла Раме, восхищенный такой умеренностью в словах, весело потер себе руки и принял Гримо на службу.
– Предписания? – спросил Гримо.
– Вот: никогда не оставлять заключенного одного, отбирать у него все колющее или режущее, не позволять ему подавать знаки посторонним лицам или слишком долго разговаривать со сторожами.
– Все? – спросил Гримо.
– Пока все, – ответил Ла Раме. – Изменятся обстоятельства, изменятся и предписания.
– Хорошо, – сказал Гримо.
И он вошел к герцогу де Бофору.
Тот в это время причесывался. Желая досадить Мазарини, он не стриг волос и отпустил бороду, выставляя напоказ, как ему худо живется и как он несчастен. Но несколько дней тому назад, глядя с высокой башни, он как будто разобрал в окне проезжавшей мимо кареты черты прекрасной г-жи де Монбазон, память о которой была ему все еще дорога. И так как ему хотелось произвести на нее совсем другое впечатление, чем на Мазарини, то он, в надежде еще раз увидеть ее, велел подать себе свинцовую гребенку, что и было исполнено.
Г-н де Бофор потребовал именно свинцовую гребенку, потому что у него, как и у всех блондинов, борода была несколько рыжевата: расчесывая, он ее одновременно красил.
Гримо, войдя к нему, увидел гребенку, которую герцог только что положил на стол; Гримо низко поклонился и взял ее.
Герцог с удивлением взглянул на эту странную фигуру.
Фигура положила гребенку в карман.
– Эй, там! Кто-нибудь! Что это значит? – крикнул Бофор. – Откуда взялся этот дурень?
Гримо, не отвечая, еще раз поклонился.
– Немой ты, что ли? – закричал герцог.
Гримо отрицательно покачал головой.
– Кто же ты? Отвечай сейчас! Я приказываю!
– Сторож, – сказал Гримо.
– Сторож! – повторил герцог. – Только такого висельника и недоставало в моей коллекции! Эй! Ла Раме… кто-нибудь!
Ла Раме торопливо вошел в комнату. К несчастью для герцога, Ла Раме, вполне полагаясь на Гримо, собрался ехать в Париж; он был уже во дворе и вернулся с большим неудовольствием.
– Что случилось, ваше высочество? – спросил он.
– Что это за бездельник? Зачем он взял мою гребенку и положил к себе в карман? – спросил де Бофор.
– Он один из ваших сторожей, ваше высочество, и очень достойный человек. Надеюсь, вы оцените его так же, как и господин де Шавиньи…
– Зачем он взял у меня гребенку?
– В самом деле, с какой стати взяли вы гребенку у его высочества? – спросил Ла Раме.
Гримо вынул из кармана гребенку, провел по ней пальцами и, указывая на крайний зубец, ответил только:
– Колет.
– Верно, – сказал Ла Раме.
– Что говорит эта скотина? – спросил герцог.
– Что король не разрешил давать вашему высочеству острые предметы.
– Что вы, с ума сошли, Ла Раме? Ведь вы же сами принесли мне эту гребенку.
– И напрасно. Давая ее вам, я сам нарушил свой приказ.
Герцог в бешенстве поглядел на Гримо, который отдал гребенку Ла Раме.
– Я чувствую, что сильно возненавижу этого мошенника, – пробормотал де Бофор.
Действительно, в тюрьме всякое чувство доходит до крайности. Ведь там всё – и люди и вещи – либо враги наши, либо друзья, поэтому там или любят, или ненавидят, иногда имея основания, а чаще инстинктивно. Итак, по той простой причине, что Гримо с первого взгляда понравился Шавиньи и Ла Раме, он должен был не понравиться Бофору, ибо достоинства, которыми он обладал в глазах коменданта и надзирателя, были недостатками в глазах узника.
Однако Гримо не хотел с первого дня ссориться с заключенным: ему нужны были не гневные вспышки со стороны герцога, а упорная, длительная ненависть.
И он удалился, уступив свое место четырем сторожам, которые, покончив с завтраком, вернулись караулить узника.
Герцог, со своей стороны, готовил новую проделку, на которую очень рассчитывал. На следующий день он заказал к завтраку раков и хотел соорудить к этому времени в своей комнате маленькую виселицу, чтобы повесить на ней самого лучшего рака. По красному цвету вареного рака всякий поймет намек, и герцог будет иметь удовольствие произвести заочную казнь над кардиналом, пока не явится возможность повесить его в действительности. При этом герцога можно будет упрекнуть разве лишь в том, что он повесил рака.
Целый день де Бофор занимался приготовлениями к казни. В тюрьме каждый становится ребенком, а герцог больше, чем кто-либо другой, был склонен к этому. Во время своей обычной прогулки он сломал нужные ему две-три тоненькие веточки и после долгих поисков нашел осколок стекла, – находка, доставившая ему большое удовольствие, – а вернувшись к себе, выдернул несколько ниток из носового платка.
Ни одна из этих подробностей не ускользнула от проницательного взгляда Гримо.
На другой день утром виселица была готова, и, чтобы установить ее на полу, герцог стал обстругивать ее нижний конец своим осколком.
Ла Раме следил за ним с любопытством отца семейства, рассчитывающего увидеть забаву, которой впоследствии можно будет потешить детей, а четыре сторожа – с тем праздным видом, какой во все времена служил и служит отличительным признаком солдата.
Гримо вошел в ту минуту, когда герцог, еще не совсем обстругав конец своей виселицы, отложил стекло и стал привязывать к перекладине нитку.
Он бросил на вошедшего Гримо быстрый взгляд, в котором еще было заметно вчерашнее неудовольствие, но тотчас же вернулся к своей работе, заранее наслаждаясь впечатлением, какое произведет его новая выдумка.
Сделав на одном конце нитки мертвую петлю, а на другом скользящую, герцог осмотрел раков, выбрал на глаз самого великолепного и обернулся, чтобы взять стекло.
Стекло исчезло.
– Кто взял мое стекло? – спросил герцог, нахмурив брови.
Гримо показал на себя.
– Как, опять ты? – воскликнул герцог. – Зачем же ты взял его?
– Да, – спросил Ла Раме, – зачем вы взяли стекло у его высочества?
Гримо провел пальцем по стеклу и ограничился одним словом:
– Режет!
– А ведь он прав, монсеньор, – сказал Ла Раме. – Ах, черт возьми! Да этому парню цены нет!
– Господин Гримо, прошу вас, в ваших собственных интересах, держаться от меня на таком расстоянии, чтобы я не мог вас достать рукой, – сказал герцог.
Гримо поклонился и отошел в дальний угол комнаты.
– Полноте, полноте, монсеньор! – сказал Ла Раме. – Дайте мне вашу виселицу, и я обстругаю ее своим ножом.
– Вы? – со смехом спросил герцог.
– Да, я. Ведь это вы и хотели сделать?
– Конечно. Извольте, мой милый Ла Раме. Это выйдет еще забавнее.
Ла Раме, не понявший восклицания герцога, самым тщательным образом обстругал ножку виселицы.
– Отлично, – сказал герцог. – Теперь просверлите дырочку в полу, а я приготовлю преступника.
Ла Раме опустился на одно колено и стал ковырять пол.
Герцог в это время повесил рака на нитку. Потом он с громким смехом водрузил виселицу посреди комнаты.
Ла Раме тоже от души смеялся, сам не зная чему, и сторожа вторили ему. Не смеялся один только Гримо. Он подошел к Ла Раме и, указывая на рака, крутившегося на нитке, сказал:
– Кардинал?
– Повешенный его высочеством герцогом де Бофором, – подхватил герцог, хохоча еще громче, – и королевским офицером Жаком-Кризостомом Ла Раме!
Ла Раме с криком ужаса бросился к виселице, вырвал ее из пола и, разломав на мелкие кусочки, выбросил в окно. Второпях он чуть не бросил туда же и рака, но Гримо взял его у него из рук.
– Можно съесть, – сказал он, кладя рака себе в карман.
Вся эта сцена доставила герцогу такое удовольствие, что он почти простил Гримо роль, которую тот в ней сыграл. Но затем, подумав хорошенько о намерениях, которые побудили сторожа так поступить, и признав их дурными, он проникся к нему еще большей ненавистью.
К величайшему огорчению Ла Раме, история эта получила огласку не только в самой крепости, но и за ее пределами.
Г-н де Шавиньи, в глубине души ненавидевший кардинала, счел долгом рассказать этот забавный случай двум-трем благонамеренным своим приятелям, а те его немедленно разгласили.
Благодаря этому герцог чувствовал себя вполне счастливым в течение нескольких дней.
Между тем герцог усмотрел среди своих сторожей человека с довольно добродушным лицом и принялся его задабривать, тем более что Гримо он ненавидел с каждым днем все больше. Однажды поутру герцог, случайно оставшись наедине с этим сторожем, начал разговаривать с ним, как вдруг вошел Гримо, поглядел на собеседников, затем почтительно подошел к ним и взял сторожа за руку.
– Что вам от меня нужно? – резко спросил герцог.
Гримо отвел сторожа в сторону и указал ему на дверь.
– Ступайте! – сказал он.
Сторож повиновался.
– Вы несносны! – воскликнул герцог. – Я вас проучу!
Гримо почтительно поклонился.
– Господин шпион, я переломаю вам все кости! – закричал разгневанный герцог.
Гримо снова наклонился и отступил на несколько шагов.
– Господин шпион! Я задушу вас собственными руками!
Гримо с новым поклоном сделал еще несколько шагов назад.
– И сейчас же… сию же минуту! – воскликнул герцог, находя, что лучше покончить разом.
Он бросился, сжав кулаки, к Гримо, который поспешно вытолкнул сторожа и запер за ним дверь.
В ту же минуту руки герцога тяжело опустились на его плечи и сжали их, как тиски. Но Гримо, вместо того чтобы сопротивляться или позвать на помощь, неторопливо приложил палец к губам и с самой приятной улыбкой произнес вполголоса:
– Тсс!
Улыбка, жест и слово были такой редкостью у Гримо, что его высочество от изумления замер на месте.
Гримо поспешил воспользоваться этим. Он вытащил из-за подкладки своей куртки изящный конверт с печатью, который даже после долгого пребывания под одеждой г-на Гримо не окончательно утратил свой первоначальный аромат, и, не произнеся ни слова, подал его герцогу.
Пораженный еще более, герцог выпустил Гримо и взял письмо.
– От госпожи де Монбазон! – вскричал он, узнав знакомый почерк.
Гримо кивнул головою.
Герцог, совершенно ошеломленный, провел рукой по глазам, поспешно разорвал конверт и прочитал письмо:
«Дорогой герцог!
Вы можете вполне довериться честному человеку, который передаст вам мое письмо. Это слуга одного из наших сторонников, который ручается за него, так как испытал его верность в течение двадцатилетней службы. Он согласился поступить помощником к надзирателю, приставленному к вам, для того, чтобы подготовить и облегчить ваш побег из Венсенской крепости, который мы затеваем.
Час вашего освобождения близится. Ободритесь же и будьте терпеливы. Знайте, что друзья ваши, несмотря на долгую разлуку, сохранили к вам прежние чувства.
Ваша неизменно преданная вам
Мария де Монбазон.
Подписываюсь полным именем. Было бы слишком самоуверенно с моей стороны думать, что вы разгадаете после пятилетней разлуки мои инициалы».
Герцог с минуту стоял совершенно потрясенный. Пять лет тщетно искал он друга и помощника, и наконец, в ту минуту, когда он меньше всего ожидал этого, помощник свалился к нему точно с неба. Он с удивлением взглянул на Гримо и еще раз перечел письмо.
– Милая Мария! – прошептал он. – Значит, я не ошибся, это действительно она проезжала в карете. И она не забыла меня после пятилетней разлуки! Черт возьми! Такое постоянство встречаешь только на страницах «Aстреи». Итак, ты согласен помочь мне, мой милый? – прибавил он, обращаясь к Гримо.
Тот кивнул головою.
– И для этого ты и поступил сюда?
Гримо кивнул еще раз.
– А я-то хотел задушить тебя! – воскликнул герцог.
Гримо улыбнулся.
– Но погоди-ка! – сказал герцог.
И он сунул руку в карман.
– Погоди! – повторял он, тщетно шаря по всем карманам. – Такая преданность внуку Генриха Четвертого не должна остаться без награды.
У герцога Бофора было, очевидно, прекрасное намерение, но в Венсене у заключенных предусмотрительно отбирались все деньги.
Видя смущение герцога, Гримо вынул из кармана набитый золотом кошелек и подал ему.
– Вот что вы ищете, – сказал он.
Герцог открыл кошелек и хотел было высыпать все золото в руки Гримо, но тот остановил его.
– Благодарю вас, монсеньор, – сказал он, – мне уже заплачено.
Герцогу оставалось только еще более изумиться. Он протянул Гримо руку. Тот подошел и почтительно поцеловал ее. Аристократические манеры Атоса отчасти перешли к Гримо.
– А теперь что мы будем делать? – спросил герцог. – С чего начнем?
– Сейчас одиннадцать часов утра, – сказал Гримо. – В два часа пополудни ваше высочество выразит желание сыграть партию в мяч с господином Ла Раме и забросит два-три мяча через вал.
– Хорошо. А дальше?
– Дальше ваше высочество подойдет к крепостной стене и крикнет человеку, который будет работать во рву, чтобы он бросил вам мяч обратно.
– Понимаю, – сказал герцог.
Лицо Гримо просияло. С непривычки ему было трудно говорить.
Он двинулся к двери.
– Постой! – сказал герцог. – Так ты ничего не хочешь?
– Я бы попросил ваше высочество дать мне одно обещание.
– Какое? Говори.
– Когда мы будем спасаться бегством, я везде и всегда буду идти впереди. Если поймают вас, монсеньор, то дело ограничится только тем, что вас снова посадят в крепость; если же попадусь я, меня самое меньшее повесят.
– Ты прав, – сказал герцог. – Будет по-твоему – слово дворянина!
– А теперь я попрошу вас, монсеньор, только об одном: сделайте мне честь ненавидеть меня по-прежнему.
– Постараюсь, – ответил герцог.
В дверь постучались.
Герцог положил письмо и кошелек в карман и бросился на постель: все знали, что он делал это, когда на него нападала тоска. Гримо отпер дверь. Вошел Ла Раме, только что вернувшийся от кардинала после описанного нами разговора.
Бросив вокруг себя пытливый взгляд, Ла Раме удовлетворенно улыбнулся: отношения между заключенным и его сторожем, по-видимому, нисколько не изменились к лучшему.
– Прекрасно, прекрасно, – сказал Ла Раме, обращаясь к Гримо. – А я только что говорил о вас в одном месте. Надеюсь, что вы скоро получите известия, которые не будут вам неприятны.
Гримо поклонился, стараясь выразить благодарность, и вышел из комнаты, что делал всегда, когда являлся его начальник.
– Вы, кажется, все еще сердитесь на бедного парня, монсеньор? – спросил Ла Раме с громким смехом.
– Ах, это вы, Ла Раме? – воскликнул герцог. – Давно пора! Я уже лег на кровать и повернулся носом к стене, чтобы не поддаться искушению выполнить свое обещание и не свернуть шею этому негодяю Гримо.
– Не думаю, однако, чтобы он сказал что-нибудь неприятное вашему высочеству? – спросил Ла Раме, тонко намекая на молчаливость своего помощника.
– Еще бы, черт возьми! Немой эфиоп! Ей-богу, вы вернулись как раз вовремя, Ла Раме. Мне не терпелось вас увидеть!
– Вы слишком добры ко мне, монсеньор, – сказал Ла Раме, польщенный его словами.
– Нисколько. Кстати, я сегодня чувствую себя очень неловким, что, конечно, будет вам на руку.
– Разве мы будем играть в мяч? – вырвалось у Ла Раме.
– Если вы ничего не имеете против.
– Я всегда к услугам вашего высочества.
– Поистине вы очаровательный человек, Ла Раме, и я охотно остался бы в Венсене на всю жизнь, лишь бы не расставаться с вами.
– Во всяком случае, ваше высочество, – сказал Ла Раме, – не кардинал будет виноват, если ваше желание не исполнится.
– Как так? Вы виделись с ним?
– Он присылал за мной сегодня утром.
– Вот как! Чтобы потолковать обо мне?
– О чем же ему больше и говорить со мной? Вы мучите его, как кошмар, ваше высочество.
Герцог горько улыбнулся.
– Ах, если бы вы согласились на мое предложение, Ла Раме! – сказал он.
– Полноте, полноте, ваше высочество. Вот вы опять заговариваете об этом. Видите, как вы неблагоразумны.
– Я уже говорил вам, – продолжал герцог, – и опять повторяю, что озолочу вас.
– Каким образом? Не успеете вы выйти из крепости, как все ваше имущество конфискуют.
– Не успею я выйти отсюда, как стану владыкой Парижа.
– Тише, тише! Ну, можно ли мне слушать подобные речи? Хорош разговор для королевского чиновника! Вижу, монсеньор, что придется мне запастись вторым Гримо.
– Ну хорошо, оставим это. Значит, ты толковал обо мне с кардиналом? В следующий раз, как он пришлет за тобой, позволь мне переодеться в твое платье, Ла Раме. Я отправлюсь к нему вместо тебя, сверну ему шею и, честное слово, если ты поставишь это условием, вернусь назад в крепость.
– Видно, придется мне позвать Гримо, монсеньор, – сказал Ла Раме.
– Ну, не сердись. Так что же говорила тебе эта гнусная рожа?
– Я спущу вам это словечко, – сказал Ла Раме с хитрым видом, – потому что оно рифмуется со словом «вельможа». Что он мне говорил? Велел мне хорошенько стеречь вас.
– А почему надо сторожить меня? – с беспокойством спросил герцог.
– Потому что какой-то звездочет предсказал, что вы удерете.
– А, так звездочет предсказал это! – сказал герцог, невольно вздрогнув.
– Да, честное слово! Эти проклятые колдуны сами не знают, что выдумать, лишь бы пугать добрых людей.
– Что же отвечал ты светлейшему кардиналу?
– Что если этот звездочет составляет календари, то я не посоветовал бы его высокопреосвященству покупать их.
– Почему?
– Потому что спастись отсюда вам удастся только в том случае, если вы обратитесь в зяблика или королька.
– К несчастью, ты прав, Ла Раме. Ну, пойдем играть в мяч.
– Прошу извинения у вашего высочества, но мне бы хотелось отложить нашу игру на полчаса.
– А почему?
– Потому что Мазарини держит себя не так просто, как ваше высочество, хоть он и не такого знатного происхождения. Он позабыл пригласить меня к завтраку.
– Хочешь, я прикажу подать тебе завтрак сюда?
– Нет, не надо, монсеньор. Дело в том, что пирожник, живший напротив замка, по имени Марто…
– Ну?
– С неделю тому назад продал свое заведение парижскому кондитеру, которому доктора, кажется, посоветовали жить в деревне.
– Мне-то что за дело?
– Разрешите досказать, ваше высочество. У этого нового пирожника выставлены в окнах такие вкусные вещи, что просто слюнки текут.
– Ах ты, обжора!
– Боже мой, монсеньор! Человек, который любит хорошо поесть, еще не обжора. По самой своей природе человек ищет совершенства во всем, даже в пирожках. Так вот этот плут кондитер, увидав, что я остановился около его выставки, вышел ко мне, весь в муке, и говорит: «У меня к вам просьба, господин Ла Раме: доставьте мне, пожалуйста, покупателей из заключенных в крепости. Мой предшественник, Марто, уверял меня, что он был поставщиком всего замка, потому я и купил его заведение. А между тем я водворился здесь уже неделю назад, и, честное слово, господин Шавиньи не купил у меня до сих пор ни одного пирожка». «Должно быть, господин Шавиньи думает, что у вас пирожки невкусные», – сказал я. «Невкусные? Мои пирожки! – воскликнул он. – Будьте же сами судьей, господин Ла Раме. Зачем откладывать?» «Не могу, – сказал я, – мне необходимо вернуться в крепость». – «Хорошо, идите по вашим делам, вы, кажется, и впрямь торопитесь, но приходите через полчаса». – «Через полчаса?» – «Да. Вы уже завтракали?» – «И не думал». – «Так я приготовлю вам пирог и бутылку старого бургундского», – сказал он. Вы понимаете, монсеньор, я выехал натощак и, с позволения вашего высочества, я хотел… – Ла Раме поклонился.
– Ну ступай, скотина, – сказал герцог, – но помни, что я даю тебе только полчаса.
– А могу я обещать преемнику дядюшки Марто, что вы станете его покупателем?
– Да, но с условием, чтобы он не присылал мне пирожков с грибами. Ты знаешь ведь, что грибы Венсенского леса смертельны для нашей семьи.
Ла Раме сделал вид, что не понял намека, и вышел из комнаты. А пять минут спустя после его ухода явился караульный офицер, будто для того, чтобы не дать герцогу соскучиться, а на самом деле для того, чтобы, согласно приказанию кардинала, не терять из виду заключенного.
Но за пять минут, проведенных в одиночестве, герцог успел еще раз перечесть письмо г-жи де Монбазон, свидетельствовавшее, что друзья не забыли его и стараются его освободить. Каким образом? Он еще не знал этого и решил, несмотря на молчаливость Гримо, заставить его разговориться. Доверие, которое герцог чувствовал к нему, еще возросло, ибо он понял, почему тот вел себя так странно вначале. Очевидно, Гримо изобретал мелкие придирки с целью заглушить в тюремном начальстве всякое подозрение о возможности сговора между ним и заключенным.
Такая хитрая уловка создала у герцога высокое мнение об уме Гримо, и он решил вполне довериться ему.
Глава XXI
Какая была начинка в пирогах преемника дядюшки Марто
Ла Раме вернулся через полчаса, оживленный и веселый, как человек, который хорошо поел, а главное, хорошо выпил. Пирожки оказались великолепными, вино превосходным.
День был ясный, и предполагаемая партия в мяч могла состояться. В Венсенской крепости играли на открытом воздухе, и герцогу, исполняя совет Гримо, нетрудно было забросить несколько мячей в ров.
Впрочем, до двух часов – условленного срока – он играл еще довольно сносно. Но все же он проигрывал все партии, под этим предлогом прикинулся рассерженным, начал горячиться и, как всегда бывает в таких случаях, делал промах за промахом.
Как только пробило два часа, мячи посыпались в ров, к великой радости Ла Раме, который насчитывал себе по пятнадцати очков за каждый промах герцога.
Наконец промахи так участились, что стало не хватать мячей. Ла Раме предложил послать кого-нибудь за ними. Герцог весьма основательно заметил, что это будет лишняя трата времени, и, подойдя к краю стены, которая, как верно говорил кардиналу Ла Раме, имела не менее шестидесяти футов высоты, увидел какого-то человека, работавшего в одном из тех крошечных огородов, какие разводят крестьяне по краю рвов.
– Эй, приятель! – крикнул герцог.
Человек поднял голову, и герцог чуть не вскрикнул от удивления. Этот человек, этот крестьянин, этот огородник – был Рошфор, который, по мнению герцога, сидел в Бастилии.
– Ну, чего нужно? – спросил человек.
– Будьте любезны, перебросьте нам мячи.
Огородник кивнул головою и стал кидать мячи, которые затем подобрали сторожа и Ла Раме.
Один из этих мячей упал прямо к ногам герцога, и так как он, очевидно, предназначался ему, то он поднял его и положил в карман.
Потом, поблагодарив крестьянина, герцог продолжал игру.
Бофору в этот день решительно не везло. Мячи летали как попало и два или три из них снова упали в ров. Но так как огородник уже ушел и некому было перебрасывать их обратно, то они так и остались во рву. Герцог заявил, что ему стыдно за свою неловкость, и прекратил игру.
Ла Раме был в полном восторге: ему удалось обыграть принца королевской крови!
Вернувшись к себе, герцог лег в постель. Он пролеживал почти целые дни напролет с тех пор, как у него отобрали книги.
Ла Раме взял платье герцога под тем предлогом, что оно запылилось и его нужно вычистить; на самом же деле он хотел быть уверенным, что заключенный не тронется с места. Вот до чего предусмотрителен был Ла Раме!
К счастью, герцог еще раньше вынул из кармана мяч и спрятал его под подушку.
Как только Ла Раме вышел и затворил за собою дверь, герцог разорвал покрышку мяча зубами: ему нечем было ее разрезать. Ему даже к столу подавали серебряные ножи, которые гнулись и ничего не резали.
В мяче оказалась записка следующего содержания:
«Ваше высочество!
Друзья ваши бодрствуют, и час вашего освобождения близится. Прикажите доставить вам послезавтра пирог от нового кондитера, купившего заведение у прежнего пирожника Марто. Этот новый кондитер не кто иной, как ваш дворецкий Нуармон. Разрежьте пирог, когда будете одни. Надеюсь, что вы останетесь довольны его начинкой.
Глубоко преданный слуга вашего высочества как в Бастилии, так и повсюду,
граф Рошфор.
Вы можете вполне довериться Гримо, ваше высочество: это очень смышленый и преданный нам человек».
Герцог, у которого стали топить печь с тех пор, как он отказался от упражнений в живописи, сжег письмо Рошфора, как раньше, хотя с гораздо большим сожалением, сжег записку г-жи де Монбазон. Он хотел было бросить в печку и мяч, но потом ему пришло в голову, что он еще может пригодиться для передачи ответа Рошфору.
Герцога стерегли на совесть: подслушав, что он двигается у себя, в комнату вошел Ла Раме.
– Что угодно вашему высочеству? – спросил Ла Раме.
– Я озяб и помешал дрова, чтобы они хорошенько разгорелись, – сказал герцог. – Вы знаете, мой милый, что камеры Венсенского замка славятся своей сыростью. Здесь очень удобно сохранять лед и добывать селитру. А те камеры, в которых умерли Пюилоранс, маршал Орнано и мой дядя, великий приор, справедливо ценятся на вес мышьяка, как выразилась госпожа де Рамбулье.
И герцог снова лег в постель, засунув мяч еще глубже под подушку. Ла Раме усмехнулся. Он был, в сущности, неплохой и добрый человек. Он горячо привязался к своему знатному узнику и был бы в отчаянии, если бы с тем приключилась какая-нибудь беда. А то, что говорил герцог про своего дядю и двух других заключенных, была истинная правда.
– Не следует предаваться мрачным мыслям, ваше высочество, – сказал Ла Раме. – Такие мысли убивают скорее селитры.
– Вам хорошо говорить так, Ла Раме. Если бы я мог ходить по кондитерским, есть пирожки у преемника дядюшки Марто и запивать их бургундским, как вы, я бы тоже не скучал.
– Да уж, что правда, то правда, ваше высочество: пироги у него превосходные, да и вино прекрасное.
– Во всяком случае, его кухня и погреб должны быть получше, чем у господина де Шавиньи.
– А кто мешает вам попробовать его стряпню, ваше высочество? – сказал Ла Раме, попадаясь в ловушку. – Кстати, я обещал ему, что вы станете его покупателем.
– Хорошо, – согласился герцог. – Если уж мне суждено просидеть в заключении до самой смерти, как позаботился довести до моего сведения милейший Мазарини, то нужно же мне придумать какое-нибудь развлечение под старость. Постараюсь к тому времени сделаться лакомкой.
– Послушайтесь доброго совета, ваше высочество, не откладывайте этого до старости.
«Каждого человека, как видно, на погибель души и тела небо наделило хоть одним из семи смертных грехов, если не двумя сразу, – подумал герцог. – Чревоугодие – слабость Ла Раме. Что ж, воспользуемся этим».
– Послезавтра, кажется, праздник, милый Ла Раме? – спросил он.
– Да, ваше высочество, троицын день.
– Не желаете ли дать мне послезавтра урок?
– Чего?
– Гастрономии.
– С большим удовольствием, ваше высочество.
– Но для этого мы должны остаться вдвоем. Отошлем сторожей обедать в столовую господина де Шавиньи и устроим себе ужин, заказать который я попрошу вас.
– Гм! – сказал Ла Раме.
Предложение было очень соблазнительно, но Ла Раме, несмотря на невыгодное мнение о нем Мазарини, был все-таки человек бывалый и знал все ловушки, которые умеют подстраивать узники своим надзирателям. Герцог хвастал не раз, что у него имеется сорок способов побега из крепости. Уж нет ли тут какой хитрости?
Ла Раме задумался на минуту, но затем рассудил, что раз обед он закажет сам, значит, ничего не будет подсыпано в кушанья или подлито в вино. А напоить его пьяным герцогу, конечно, нечего и надеяться; Ла Раме даже рассмеялся при таком предположении. Наконец ему пришла на ум еще одна мысль, решившая вопрос.
Герцог следил с тревогой за отражением этого внутреннего монолога на физиономии Ла Раме. Наконец лицо надзирателя просияло.
– Ну что ж, идет? – спросил герцог.
– Идет, ваше высочество, но с одним условием.
– С каким?
– Гримо будет нам прислуживать за столом.
Это было как нельзя более кстати для герцога.
Однако у него хватило сил скрыть свою радость, и он недовольно нахмурился.
– К черту вашего Гримо! – воскликнул он. – Он испортит мне весь праздник.
– Я прикажу ему стоять за вашим стулом, ваше высочество, а так как он обычно не говорит ни слова, то вы его не будете ни видеть, ни слышать. И при желании можете воображать, что он находится за сто миль от вас.
– А знаете, мой милый, что я заключаю из всего этого? – сказал герцог. – Вы мне не доверяете.
– Ведь послезавтра троицын день, ваше высочество.
– Так что ж из того? Какое мне дело до троицы? Или вы боитесь, что святой дух сойдет на землю в виде огненных языков, чтобы отворить мне двери тюрьмы?
– Конечно, нет, ваша светлость. Но я ведь говорил вам, что предсказал этот проклятый звездочет.
– А что такое?
– Что вы убежите из крепости прежде, чем пройдет троицын день.
– Так ты веришь колдунам? Глупец!
– Мне их предсказания не страшней вот этого, – сказал Ла Раме, щелкнув пальцами. – Но монсеньор Джулио и в самом деле побаивается. Он итальянец и, значит, суеверен.
Герцог пожал плечами.
– Ну, так и быть, согласен, – сказал он с прекрасно разыгранным добродушием. – Тащите вашего Гримо, если уж без этого нельзя обойтись, но кроме него – ни одной души, заботьтесь обо всем сами. Закажите ужин какой хотите, я же ставлю только одно условие: чтоб был пирог, о котором вы мне столько наговорили. Закажите его для меня, и пусть преемник Марто постарается. Пообещайте ему, что я сделаю его своим поставщиком не только на все время, которое просижу в крепости, но и после того, как выйду отсюда.
– Вы все еще надеетесь выйти? – спросил Ла Раме.
– Черт возьми! – воскликнул герцог. – В крайнем случае хоть после смерти Мазарини. Ведь я на пятнадцать лет моложе его. Правда, – с усмешкой добавил он, – в Венсене годы мчатся скорее.
– Монсеньор! – воскликнул Ла Раме. – Монсеньор!
– Или же здесь умирают раньше, – продолжал герцог, – что сводится к тому же.
– Так я закажу ужин, ваше высочество, – сказал Ла Раме.
– И вы полагаете, что вам удастся добиться успехов от вашего ученика?
– Очень надеюсь, монсеньор, – ответил Ла Раме.
– Если только успеете, – пробормотал герцог.
– Что вы говорите, ваше высочество?
– Мое высочество просит вас не жалеть кошелька кардинала, который соблаговолил принять на себя расходы по нашему содержанию.
Ла Раме остановился в дверях.
– Кого прикажете прислать к вам, монсеньор? – спросил он.
– Кого хотите, только не Гримо.
– Караульного офицера?
– Да, с шахматами.
– Хорошо.
И Ла Раме ушел.
Через пять минут явился караульный офицер, и герцог де Бофор, казалось, совершенно погрузился в глубокие расчеты шахов и матов.
Странная вещь человеческая мысль! Какие перевороты производит в ней иногда одно движение, одно слово, один проблеск надежды!
Герцог пробыл в заключении пять лет, которые тянулись для него страшно медленно. Теперь же, когда он вспоминал о прошлом, эти пять лет казались ему не такими длинными, как те два дня, те сорок восемь часов, которые оставались до освобождения.
Но больше всего хотел бы он узнать, каким образом состоится его освобождение. Ему подали надежду, но от него скрыли, что же будет в таинственном пироге, что за друзья будут ждать его. Значит, несмотря на пять лет, проведенные в тюрьме, у него еще есть друзья? В таком случае он действительно был принцем с очень большими привилегиями.
Он забыл, что в числе его друзей (что было уж вовсе необыкновенно) имелась женщина. Быть может, она и не отличалась особенной верностью ему во время разлуки; но она не забыла о нем, а это уже очень много.
Тут было над чем призадуматься. А потому при игре в шахматы вышло то же, что при игре в мяч. Бофор делал промах за промахом и проигрывал офицеру вечером так же, как утром проиграл Ла Раме.
Однако очередные поражения давали возможность герцогу дотянуть до восьми часов вечера и кое-как убить три часа. Потом придет ночь, а с ней и сон.
Так по крайней мере полагал герцог. Но сон – очень капризное божество, которое не приходит именно тогда, когда его призывают. Герцог прождал его до полуночи, ворочаясь с боку на бок на своей постели, как святой Лаврентий на раскаленной решетке. Наконец он заснул.
Но на рассвете он проснулся. Всю ночь мучили его страшные сны. Ему снилось, что у него выросли крылья. Вполне естественно, что он попробовал полететь, и сначала крылья отлично его держали. Но, поднявшись довольно высоко, он вдруг почувствовал, что не может больше держаться в воздухе. Крылья его сломались, он полетел вниз, в бездонную пропасть, и проснулся с холодным потом на лбу, совершенно разбитый, словно и впрямь рухнул с высоты.
Потом он снова заснул и опять погрузился в лабиринт нелепых, бессвязных снов. Едва он закрыл глаза, как его воображение, направленное к единой цели – бегству из тюрьмы, снова стало рисовать попытки осуществить его. На этот раз все шло по-другому. Бофору снилось, что он открыл подземный ход из Венсена. Он спустился в этот ход, а Гримо шел впереди с фонарем в руке. Но мало-помалу проход стал суживаться. Сначала еще все-таки можно было идти, но потом подземный ход стал так узок, что беглец уже тщетно пытался продвинуться вперед. Стены подземного хода все сближались, все сжимались, герцог делал неслыханные усилия и все же не мог двинуться с места. А между тем вдали виднелся фонарь Гримо, неуклонно шедшего вперед. И сколько герцог ни старался позвать его на помощь, он не мог вымолвить ни слова, подземелье душило его. И вдруг в начале коридора, там, откуда он вошел, послышались поспешные шаги преследователей, они все приближались; его заметили, надежда на спасение пропала. А стены словно сговорились с врагами, и чем настоятельнее была необходимость бежать, тем больше они теснили его. Наконец он услышал голос Ла Раме, увидел его. Ла Раме протянул руку и, громко расхохотавшись, схватил герцога за плечо. Его потащили назад, привели в низкую сводчатую камеру, где умерли маршал Орнано, Пюилоранс и его дядя. Три холмика отмечали их могилы, четвертая зияла тут же, ожидая еще один труп.
Проснувшись, герцог уже напрягал все силы, чтобы опять не заснуть, как раньше напрягал их, чтобы заснуть. Он был так бледен, казался таким слабым, что Ла Раме, вошедший к нему, спросил, не болен ли он.
– Герцог провел действительно очень тревожную ночь, – сказал один из сторожей, не спавший все время, так как у него от сырости разболелись зубы. – Он бредил и раза два-три звал на помощь.
– Что же это с вами, монсеньор? – спросил Ла Раме.
– Это все твоя вина, дурак! – сказал герцог. – Ты своими глупыми россказнями о бегстве совсем вскружил мне голову, и мне всю ночь снилось, что я, пытаясь бежать, ломаю себе шею.
Ла Раме расхохотался.
– Вот видите, ваше высочество, – сказал он. – Это предостережение свыше. Я уверен, что вы не будете так неосмотрительны наяву, как во сне.
– Ты прав, любезный Ла Раме, – ответил герцог, отирая со лба холодный пот, все еще струящийся, хоть он и давно проснулся. – Я не хочу больше думать ни о чем, кроме еды и питья.
– Тсс! – сказал Ла Раме.
И под разными предлогами он поспешил удалить, одного за другим, сторожей.
– Ну что? – спросил герцог, когда они остались одни.
– Ужин заказан, – сказал Ла Раме.
– Какие же будут блюда, господин дворецкий?
– Ведь вы обещали положиться на меня, ваше высочество!
– А пирог будет?
– Еще бы. Как башня!
– Изготовленный преемником Марто?
– Заказан ему.
– А ты сказал, что это для меня?
– Сказал.
– Что же он ответил?
– Что постарается угодить вашему высочеству.
– Отлично, – сказал герцог, весело потирая руки.
– Черт возьми! – воскликнул Ла Раме. – Какие, однако, успехи делаете вы по части чревоугодия, ваше высочество! Ни разу за пять лет я не видал у вас такого счастливого лица.
Герцог понял, что плохо владеет собой. Но в эту минуту Гримо, должно быть, подслушав разговор и сообразив, что надо чем-нибудь отвлечь внимание Ла Раме, вошел в комнату и сделал знак своему начальнику, словно желая ему что-то сообщить.
Тот подошел к нему, и они заговорили вполголоса.
Герцог за это время опомнился.
– Я, однако, запретил этому человеку входить сюда без моего разрешения, – сказал он.
– Простите его, ваше высочество, – сказал Ла Раме, – это я велел ему прийти.
– А зачем вы зовете его, зная, что он мне неприятен?
– Но ведь, как мы условились, ваше высочество, он будет прислуживать за нашим славным ужином! Вы забыли про ужин, ваше высочество?
– Нет, но я забыл про господина Гримо.
– Вашему высочеству известно, что без Гримо не будет и ужина.
– Ну хорошо, делайте как хотите.
– Подойдите сюда, любезный, – сказал Ла Раме, – и послушайте, что я скажу.
Гримо, смотревший еще угрюмее обыкновенного, подошел поближе.
– Его высочество, – продолжал Ла Раме, – оказал мне честь пригласить меня завтра на ужин.
Гримо взглянул на него с недоумением, словно не понимая, каким образом это может касаться его.
– Да, да, это касается и вас, – ответил Ла Раме на этот немой вопрос. – Вы будете иметь честь прислуживать нам, а так как, несмотря на весь наш аппетит и жажду, на блюдах и в бутылках все-таки кое-что останется, то хватит и на вашу долю.
Гримо поклонился в знак благодарности.
– А теперь я попрошу у вас позволения удалиться, ваше высочество, – сказал Ла Раме. – Господин де Шавиньи, кажется, уезжает на несколько дней и перед отъездом желает отдать мне приказания.
Герцог вопросительно взглянул на Гримо, но тот равнодушно смотрел в сторону.
– Хорошо, ступайте, – сказал герцог, – только возвращайтесь поскорее.
– Вероятно, вашему высочеству угодно отыграться после вчерашней неудачи?
Гримо чуть заметно кивнул головой.
– Разумеется, угодно, – сказал герцог. – И берегитесь, Ла Раме, день на день не приходится: сегодня я намерен разбить вас в пух и прах.
Ла Раме ушел. Гримо, не шелохнувшись, проводил его глазами и, как только дверь затворилась, вытащил из кармана карандаш и четвертушку бумаги.
– Пишите, монсеньор, – сказал он.
– Что писать? – спросил герцог.
Гримо подумал немного и продиктовал:
– «Все готово к завтрашнему вечеру. Ждите нас с семи до девяти часов с двумя оседланными лошадьми. Мы спустимся из первого окна галереи».
– Дальше? – сказал герцог.
– Дальше, монсеньор? – удивленно повторил Гримо. – Дальше подпись.
– И все?
– Чего же больше, ваше высочество? – сказал Гримо, предпочитавший самый сжатый слог.
Герцог подписался.
– А вы уничтожили мяч, ваше высочество?
– Какой мяч?
– В котором было письмо.
– Нет, я думал, что он еще может нам пригодиться. Вот он.
И, вынув из-под подушки мяч, герцог подал его Гримо.
Тот постарался улыбнуться как можно приятнее.
– Ну? – спросил герцог.
– Я зашью записку в мяч, ваше высочество, – сказал Гримо, – и вы во время игры бросите его в ров.
– А если он потеряется?
– Не беспокойтесь. Там будет человек, который поднимет его.
– Огородник? – спросил герцог.
Гримо кивнул головою.
– Тот же, вчерашний?
Гримо снова кивнул.
– Значит, граф Рошфор?
Гримо трижды кивнул.
– Объясни же мне хоть вкратце план нашего бегства.
– Мне велено молчать до последней минуты.
– Кто будет ждать меня по ту сторону рва?
– Не знаю, монсеньор.
– Так скажи мне по крайней мере, что пришлют нам в пироге, если не хочешь свести меня с ума.
– В нем будут, монсеньор, два кинжала, веревка с узлами и груша.
– Хорошо, понимаю.
– Как видите, ваше высочество, на всех хватит.
– Кинжалы и веревку мы возьмем себе, – сказал герцог.
– А грушу заставим съесть Ла Раме, – добавил Гримо.
– Мой милый Гримо, – сказал герцог, – нужно отдать тебе должное: ты говоришь не часто, но уж если заговоришь, то слова твои – чистое золото.