Глава VII
Увидев меня в дверях, Рэчел встала из-за фортепьяно.
Я закрыл за собой дверь. Мы молча смотрели друг на друга. Нас разделяла вся длина комнаты. Движение, которое Рэчел сделала, встав с места, было как будто единственным движением, на какое она была сейчас способна. В эту минуту все ее душевные силы сосредоточились во взгляде, обращенном на меня.
У меня промелькнуло опасение, что я появился слишком внезапно. Я сделал к ней несколько шагов. Я сказал мягко:
– Рэчел!
Звук моего голоса вернул ее к жизни и вызвал краску на ее лице. Она молча двинулась мне навстречу. Медленно, как бы действуя под влиянием силы, не зависящей от ее воли, она подходила ко мне все ближе и ближе; теплая, густая краска залила ее щеки, блеск ее глаз усиливался с каждой минутой. Я забыл о цели, которая привела меня к ней; я забыл гнусное подозрение, лежавшее на моем добром имени; я забыл всякие соображения, прошлое, настоящее и будущее, о которых обязан был помнить. Я видел только, как женщина, которую я любил, подходит ко мне все ближе и ближе… Она задрожала, она остановилась в нерешительности. Я не мог больше сдерживаться – я схватил ее в объятия и покрыл поцелуями ее лицо.
Была минута, когда я думал, что на мои поцелуи отвечают, минута, когда мне показалось, будто и она также забыла все на свете. Но не успела эта мысль мелькнуть у меня в голове, как ее первый же сознательный поступок заставил меня почувствовать, что она все помнит. С криком, похожим на крик ужаса, и с такой силой, что я сомневаюсь, мог ли бы устоять я против нее, если бы попытался, она оттолкнула меня от себя. Я увидел в глазах ее беспощадный гнев, я увидел на устах ее безжалостное презрение. Она смотрела на меня гневным взглядом, как на постороннего человека, оскорбившего ее.
– Трус! – сказала она. – Низкий, презренный, бездушный трус!
Таковы были ее первые слова. Она нашла самый непереносимый укор, какой только женщина может сделать мужчине, и бросила его мне.
– Я помню время, Рэчел, – ответил я, – когда вы могли более достойным образом сказать мне, что я оскорбил вас. Прошу вас простить меня.
Быть может, горечь, которую я чувствовал, сообщилась и моему голосу. При первых моих словах глаза ее, теперь смотревшие в сторону, снова нехотя обратились ко мне. Она ответила тихим голосом, с угрюмой сдержанностью, которая была для меня совершенно нова в ней.
– Может быть, я заслуживаю некоторого извинения, – сказала она. – После того, что вы сделали, мне кажется, это низкий поступок с вашей стороны – пробраться ко мне таким образом, как пробрались сегодня вы. Мне кажется, с вашей стороны малодушно рассчитывать на мою слабость к вам. Мне кажется, это низко, пользуясь неожиданностью, добиться от меня поцелуя. Но это лишь женская точка зрения. Мне следовало бы помнить, что вы не можете ее разделять. Я поступила бы лучше, если бы овладела собой и не сказала вам ничего.
Это извинение было тяжелее оскорбления. Самый ничтожный человек на свете почувствовал бы себя униженным.
– Если бы моя честь не была в ваших руках, – сказал я, – я оставил бы вас сию же минуту и никогда больше не увиделся бы с вами. Вы упомянули о том, что я сделал. Что же я сделал?
– Что вы сделали? Вы задаете этот вопрос мне?
– Да.
– Я сохранила в тайне вашу гнусность, – ответила она, – и перенесла последствия своего молчания. Неужели я не имею права на то, чтобы вы избавили меня от оскорбительного вопроса о том, что́ вы сделали? Неужели всякое чувство признательности умерло в вас? Вы были когда-то джентльменом. Вы были когда-то дороги моей матери и еще дороже – мне…
Голос изменил ей. Она опустилась на стул, повернулась ко мне спиной и закрыла лицо руками.
Я выждал немного, прежде чем нашел в себе силы говорить дальше. В эту минуту молчания сам не знаю, что ранило меня больнее – оскорбление ли, нанесенное мне ее презрением, или ее гордая решимость, которая не допускала меня разделить ее горе.
– Если вы не заговорите первая, – начал я, – должен это сделать я. Я пришел сюда с намерением поговорить с вами о чем-то очень важном. Окажете ли вы мне самую обыкновенную справедливость и согласитесь ли выслушать меня?
Она не шевелилась и не отвечала. Я не спрашивал ее более, я не подвинулся ни на шаг к ее стулу. Проявляя такую упорную гордость, как и она, я рассказал ей о своем открытии в Зыбучих песках и обо всем, что привело меня к нему. Рассказ, разумеется, занял порядочно времени. С начала до конца она не обернулась ко мне и не произнесла ни слова.
Я был сдержан. Вся моя будущность, по всей вероятности, зависела от того, чтоб я не потерял самообладания в эту минуту. Настало время проверить теорию мистера Бреффа. Охваченный острым желанием испытать ее, я обошел вокруг стула и стал так, чтобы оказаться лицом к лицу с Рэчел.
– Я должен задать вам один вопрос, – сказал я, – и это вынуждает меня вернуться к тяжелому предмету. Показала вам Розанна Спирман мою ночную рубашку? Да или нет?
Она вскочила на ноги и подошла ко мне вплотную. Глаза ее впились мне в лицо, словно желая прочесть там то, чего еще никогда не читали в нем.
– Вы сошли с ума! – воскликнула она.
Я все еще сдерживался. Я сказал спокойно:
– Рэчел, ответите ли вы на мой вопрос?
Она продолжала, не обращая на меня внимания:
– Не кроется ли тут какая-нибудь неизвестная мне цель? Какой-нибудь малодушный страх за будущее, который затрагивает и меня? Говорят, после смерти вашего отца вы разбогатели. Может быть, вы пришли сюда затем, чтобы возместить мне стоимость моего алмаза? И у вас еще осталось настолько совести, что вам стыдно? Не это ли объяснение вашей мнимой невиновности и вашей истории о Розанне Спирман? Не кроется ли стыд в глубине всей этой лжи?
Я перебил ее. Я не мог уже сдерживаться.
– Вы нанесли мне непростительное оскорбление! – вскричал я. – Вы подозреваете, что я украл ваш алмаз. Я имею право и хочу знать, по какой причине!
– Подозреваю? – воскликнула она, приходя в возбуждение, равное моему. – Негодяй! Я собственными глазами видела, как вы взяли алмаз!
Страшное объяснение, заключавшееся в этих словах, уничтожение всего, на что надеялся мистер Брефф, привело меня в оцепенение. При всей моей невиновности, я стоял перед ней молча. В ее глазах, в глазах всякого я должен был казаться человеком, потрясенным открытием его преступления.
Ее смутило зрелище моего унижения и своего торжества. Внезапное мое молчание как будто испугало ее.
– Я пощадила вас в то время, – сказала она, – я пощадила бы вас и теперь, если бы вы не вынудили меня заговорить.
Она отошла, собираясь выйти из комнаты, и поколебалась у дверей.
– Почему вы пришли сюда унижать себя? – спросила она. – Почему вы пришли сюда унижать меня?
Она сделала еще несколько шагов и опять остановилась.
– Ради бога, скажите что-нибудь! – воскликнула она в волнении. – Если осталась в вас хоть капля жалости, не допускайте меня унижать себя таким образом! Скажите что-нибудь – и заставьте меня уйти из комнаты!
Я подошел к ней, сам не зная, что делаю. Может быть, у меня была какая-нибудь смутная мысль удержать ее, пока она не сказала еще чего-нибудь. С той минуты, как я узнал, что свидетельство, на основании которого Рэчел обвинила меня, было свидетельством ее собственных глаз, ничто – даже убеждение в собственной невиновности – не было ясно в моих мыслях. Я взял ее за руку; я старался говорить с нею твердо и разумно, а мог только выговорить:
– Рэчел, вы когда-то любили меня!
Она задрожала и отвернулась от меня. Ее бессильная, дрожащая рука осталась в моей.
– Пустите мою руку, – произнесла она слабым голосом.
Мое прикосновение к руке ее произвело на нее такое же действие, как звук моего голоса, когда я вошел в комнату. После того, как она назвала меня трусом, после ее признания, поставившего на мне клеймо вора, я еще имел власть над нею, покуда рука ее лежала в моей руке!
Я тихо отвел ее на середину комнаты. Я посадил ее возле себя.
– Рэчел, – сказал я, – не могу объяснить противоречия в том, что сейчас вам скажу. Могу только сказать вам правду, как сказали ее вы. Вы видели, как я взял алмаз. Перед богом, который слышит нас, клянусь, что только сейчас впервые узнал, что я взял его! Вы все еще сомневаетесь во мне?
Она или не обратила внимания на мои слова, или не слыхала их.
– Пустите мою руку, – повторила она слабым голосом.
Это было единственным ее ответом. Голова ее упала на мое плечо, а рука бессознательно сжала мою руку в ту минуту, когда она попросила меня выпустить ее.
Я удержался от повторения вопроса. Но на этом и кончилось мое терпение. Я понял, что снова смогу смотреть в глаза честным людям, только если заставлю Рэчел рассказать все подробно. Единственная надежда, остававшаяся у меня, состояла в том, что, может быть, Рэчел не обратила внимания на какое-нибудь звено в цепи – на какую-нибудь безделицу, которая, быть может, при внимательном исследовании могла послужить средством для доказательства моей невиновности. Признаюсь, я не выпускал ее руки. Признаюсь, я заговорил с нею со всей теплотой и доверием прошлых времен.
– Я хочу попросить вас кое о чем, – сказал я. – Я хочу, чтобы вы рассказали мне все, что случилось с той самой минуты, когда мы пожелали друг другу спокойной ночи, и до того момента, когда вы увидели, что я взял алмаз.
Она подняла голову с моего плеча и сделала усилие, чтобы высвободить свою руку.
– О, зачем возвращаться к этому? – сказала она. – Зачем возвращаться?
– Я скажу вам зачем, Рэчел. Вы и я – жертвы какого-то страшного обмана, надевшего маску истины. Если мы взглянем вместе на то, что случилось в ночь после дня вашего рождения, мы, быть может, еще поймем друг друга.
Голова ее опять упала на мое плечо. Слезы выступили на ее глазах и медленно покатились по щекам.
– О! – сказала она. – Разве я не имела этой надежды? Разве я не старалась смотреть на это так, как смотрите вы теперь?
– Вы старались одна, – ответил я, – вы еще не старались с моей помощью.
Эти слова как будто пробудили в ней ту надежду, которую я чувствовал сам, когда произнес их. Она отвечала на мои вопросы не только с покорностью, но напрягая всю память; она охотно раскрывала мне всю душу.
– Начнем, – сказал я, – с того, что случилось после того, как мы пожелали друг другу спокойной ночи. Легли вы в постель или нет?
– Я легла в постель.
– Заметили вы, который был час? Было поздно?
– Не очень. Часов около двенадцати.
– Вы заснули?
– Нет. Я не могла спать в эту ночь.
– Вы были встревожены?
– Я думала о вас.
Этот ответ почти отнял у меня все мужество. Что-то в тоне, даже более, чем в словах, прямо проникло мне в самое сердце. Только после некоторого молчания мог я продолжать.
– Был у вас в комнате свет? – спросил я.
– Нет, пока я не встала и не зажгла свечу.
– Через сколько времени после того, как вы легли в постель?
– Кажется, через час.
– Вы вышли из спальни?
– Я собиралась выйти. Я накинула халат и пошла в гостиную за книгой.
– Вы отворили дверь вашей спальни?
– Отворила.
– Но еще не вошли в гостиную?
– Нет, я была остановлена…
– Что остановило вас?
– Я увидела свет в щели под дверью и услышала шаги.
– Вы испугались?
– Нет. Я знала, что моя бедная мама страдает бессонницей, и вспомнила, что она уговаривала меня отдать ей на сохранение алмаз. Она беспокоилась о нем совершенно неосновательно, казалось мне тогда, и я подумала, что она пришла посмотреть, в постели ли я, и поговорить со мной об алмазе, если увидит, что я еще не сплю.
– Что же вы сделали?
– Я потушила свечу, чтобы она вообразила, что я сплю. Я была упряма – мне хотелось оставить алмаз там, куда я его положила.
– Задув свечу, вы опять легли в постель?
– Я не успела. В ту минуту, когда я задула свечу, дверь гостиной отворилась, и я увидела…
– Вы увидели?
– Вас.
– Одетого как обычно?
– Нет. В ночной рубашке, со свечой в руке.
– Одного?
– Одного.
– Вы могли видеть мое лицо?
– Да.
– Ясно?
– Совершенно. Свеча в вашей руке освещала его.
– Глаза мои были открыты?
– Да.
– Вы заметили в них что-нибудь странное, что-нибудь похожее на пристальное или бессмысленное выражение?
– Совсем нет. Ваши глаза были блестящи, более блестящи, чем обыкновенно. Вы так осматривались в комнате, словно знали, что вы там, где вам не следует быть, и словно боялись, что вас увидят.
– Вы обратили внимание, какой у меня был вид, когда я входил в комнату?
– Вы шли, как ходите всегда. Вы дошли до середины комнаты, а потом остановились и осмотрелись вокруг.
– Что же вы сделали, когда увидели меня?
– Я не могла ничего сделать. Я стояла как окаменелая. Я не могла заговорить, я не могла закричать, я не могла даже пошевелиться, чтобы запереть дверь.
– Мог я вас видеть там, где вы стояли?
– Конечно, вы могли видеть меня. Но вы ни разу не взглянули на меня. Бесполезно задавать этот вопрос. Я уверена, что вы меня не видели.
– Почему же вы так уверены?
– Иначе разве вы взяли бы алмаз? Поступили бы так, как поступили впоследствии? Были бы вы здесь теперь, если бы знали, что я тогда не спала и смотрела на вас? Не заставляйте меня говорить об этом! Я хочу отвечать вам спокойно. Помогите мне сохранить спокойствие. Перейдемте к чему-нибудь другому.
Она была права, права во всех отношениях. Я перешел к другому.
– Что я сделал после того, как вышел на середину комнаты и остановился там?
– Вы повернулись и прямо пошли в угол возле окна, где стоит мой индийский шкафчик.
– Когда я стоял у шкафчика, я должен был стоять к вам спиной. Как же вы видели, что я делал?
– Когда вы двинулись с места, двинулась и я.
– Чтобы видеть, что я делаю?
– В моей гостиной три зеркала. Когда вы стояли там, я увидела все отраженным в одном из зеркал.
– Что же вы увидели?
– Вы поставили свечу на шкафчик. Вы выдвинули и задвинули один ящик за другим, пока не дошли до того, в который я положила алмаз. Вы с минуту смотрели на выдвинутый ящик, а потом сунули в него руку и вынули алмаз.
– Почему вы узнали, что я вынул алмаз?
– Я видела, как вы сунули руку в ящик. Я видела блеск камня между вашим указательным и большим пальцами, когда вы вынули руку из ящика.
– Не протянулась ли рука моя опять к ящику, чтобы, например, запереть его?
– Нет. Алмаз был у вас в правой руке, а свечку со шкафчика вы сняли левой рукой.
– После этого я опять осмотрелся вокруг?
– Нет.
– Я сейчас же вышел из комнаты?
– Нет. Вы стояли совершенно неподвижно, как мне показалось, и довольно долго. Я видела лицо ваше боком в зеркале. Вы походили на человека задумавшегося и недовольного своими мыслями.
– Что же случилось потом?
– Вы вдруг пробудились от задумчивости и сразу вышли из комнаты.
– Я запер за собою дверь?
– Нет. Вы быстро вышли в коридор и оставили дверь открытой.
– А потом?
– Потом свет от вашей свечи исчез, и звук ваших шагов замер, а я осталась одна в комнате.
– И ничего не произошло больше до той минуты, когда весь дом узнал, что алмаз пропал?
– Ничего.
– Вы уверены в этом? Не заснули ли вы на короткое время?
– Я совсем не спала, я совсем не ложилась в постель. Ничего не случилось до тех пор, пока не вошла Пенелопа в свое обычное время, утром.
Я выпустил ее руку, встал и прошелся по комнате. На каждый мой вопрос был дан ответ. Каждая мелочь, какую я захотел узнать, была сообщена мне. Я даже вернулся было к мысли о лунатизме и опьянении; и опять невозможность того и другого встала передо мной – на этот раз в показании свидетеля, видевшего меня своими глазами. Что следовало теперь сказать? Что следовало теперь сделать? Только один ужасный факт воровства – единственный видимый и осязаемый факт – стоял передо мной среди непроницаемого мрака, в котором тонуло все. Не было ни малейшего проблеска света, когда я узнал тайну Розанны Спирман на Зыбучих песках. И ни малейшего проблеска света теперь, когда я обратился к самой Рэчел и услышал отвратительную историю той ночи от нее самой.
На этот раз она первая прервала молчание.
– Ну, – сказала она, – вы спрашивали, а я отвечала. Вы подали мне надежду, что из всего этого выйдет что-нибудь, потому что вы сами на что-то надеялись. Что вы теперь скажете?
Тон, которым она говорила, показал мне, что мое влияние над нею прекратилось.
– Мы должны были вместе пересмотреть то, что случилось в ночь после моего рождения, – продолжала она, – и тогда мы должны были понять друг друга. Случилось ли это?
Она безжалостно ждала моего ответа. Отвечая ей, я сделал гибельную ошибку, – я позволил отчаянной беспомощности моего положения одержать верх над моим самообладанием. Опрометчиво и бессмысленно я стал упрекать ее за молчание, которое до сих пор оставляло меня в неведении.
– Если бы вы высказались, когда вам следовало высказаться, – начал я, – если бы вы оказали мне самую обыкновенную справедливость и объяснились…
С криком бешенства прервала она меня. Слова, сказанные мной, немедленно привели ее в неистовую ярость.
– Объясниться! – повторила она. – О, есть ли другой такой человек на свете? Я пощадила его, когда разрывалось мое сердце, я защитила его, когда дело шло о моей репутации, а он теперь упрекает меня и говорит, что мне следовало объясниться! После того, как я верила ему, после того, как я его любила, после того, как я думала о нем днем, видела его во сне ночью, – он спрашивает, почему я не обвинила его в бесчестии в первый раз, как мы встретились! «Возлюбленный моего сердца, ты вор! Мой герой, которого я люблю и уважаю, ты пробрался в мою комнату под прикрытием ночной темноты и украл мой алмаз!» – вот что следовало мне сказать. О негодяй, о низкий, низкий, низкий негодяй! Я лишилась бы пятидесяти алмазов скорее, чем увидеть, что ваше лицо лжет мне, как оно лжет теперь!
Я взял шляпу. Из сострадания к ней – да, честно говорю, – из сострадания к ней я отвернулся, не говоря ни слова, и отворил дверь, через которую вошел в комнату.
Она пошла за мной, оттолкнула меня от двери, захлопнула ее и указала на стул, с которого я поднялся.
– Нет, – сказала она. – Не сейчас! Оказывается, я еще обязана оправдать мое поведение перед вами. Так останьтесь и выслушайте меня, а если вы против моей воли уйдете отсюда, это будет самая большая низость.
Тяжко было мне видеть ее, тяжко было мне слышать ее слова. Я ответил зна́ком – на большее я не был способен, – что покоряюсь ее воле.
Яркий румянец гнева начал сбегать с ее лица, когда я вернулся и молча сел на стул. Она переждала немного и собралась с силами. Когда она заговорила, в ней не было заметно ни единого признака чувства. Она говорила, не глядя на меня. Руки ее были крепко стиснуты на коленях, а глаза устремлены в землю.
– Я должна была оказать вам самую обыкновенную справедливость и объясниться, – повторила она мои слова. – Вы увидите, старалась ли я оказать вам справедливость или нет. Я сказала вам сейчас, что совсем не спала и совсем не ложилась в постель после того, как вы вышли из моей гостиной. Бесполезно докучать вам рассказом о том, что я думала, – вы меня не поймете; скажу только, что я сделала, когда через некоторое время пришла в себя. Я решила не поднимать тревоги и не рассказывать о том, что случилось, как это мне следовало бы сделать. Несмотря на то что я все видела своими глазами, я так любила вас, что готова была поверить чему угодно, только не тому, что вы вор. Я думала, думала – и кончила тем, что написала вам.
– Я никогда не получал этого письма.
– Знаю, что вы никогда его не получали. Подождите немного, и вы услышите – почему. Письмо мое ничего не сказало бы вам ясно. Оно не погубило бы вас на всю жизнь, если бы попало в руки кому-нибудь другому. В нем только говорилось – но так, что вы не могли ошибиться, – что у меня есть основание думать, что вы в долгу и что мне и матери моей известно – вы не слишком разборчивы и щепетильны в средствах, какими достаете деньги, когда они вам нужны. Вы при этом вспомнили бы визит французского стряпчего и догадались бы, на что я намекаю. Если бы вы продолжали читать с интересом и после того, вы дошли бы до предложения, которое я хотела вам сделать, – предложения тайного, с тем чтобы ни слова не было сказано вслух об этом между нами: дать вам взаймы такую большую сумму денег, какую я только могу получить. И я достала бы ее! – воскликнула Рэчел. Румянец опять вспыхнул на ее щеках, и глаза ее взглянули на меня. – Я сама заложила бы алмаз, если б не смогла достать денег другим путем. Вот о чем написала я вам. Подождите! Я сделала больше. Я условилась с Пенелопой, что она отдаст вам письмо с глазу на глаз. Я хотела запереться в своей спальне и оставить свою гостиную открытой и пустой все утро. И я надеялась – надеялась всем сердцем и душой, – что вы воспользуетесь этим случаем и тайно положите алмаз обратно в шкафчик.
Я попытался заговорить. Она нетерпеливым жестом остановила меня. Ее настроение то и дело менялось, и гнев ее снова начал разгораться. Она встала со стула и подошла ко мне.
– Я знаю, что вы скажете, – продолжала она. – Вы хотите опять напомнить мне, что не получили письма. Я могу сказать вам, почему: я его порвала.
– По какой причине?
– По самой основательной. Я предпочла скорее порвать его, чем отдать такому человеку, как вы! Какие первые известия дошли до меня утром? Как только я составила свой план, о чем я услышала? Я услышала, что вы – вы!!! – прежде всех в доме пригласили полицию. Вы были деятельнее всех, вы были главным действующим лицом, вы трудились прилежнее всех, чтобы отыскать алмаз! Вы даже довели вашу смелость до того, что хотели говорить со мной о пропаже алмаза, который украли сами же, алмаза, который все время находился у вас в руках! После этого доказательства вашей ужасной лживости и хитрости я разорвала свое письмо. Но даже тогда, когда меня с ума сводили допытывания и расспросы полицейского, которого пригласили вы, – даже тогда какое-то ослепление не допустило меня совершенно отказаться от вас. Я говорила себе: «Он играет свой гнусный фарс перед всеми другими в доме. Попробуем, сможет ли он разыгрывать его передо мной». Кто-то сказал мне, что вы на террасе. Я пошла туда. Я принудила себя взглянуть на вас. Я принудила себя заговорить с вами. Вы забыли, что я сказала вам?
Я мог бы ответить, что помню каждое ее слово. Но какую пользу в эту минуту принес бы мой ответ? Как я мог сказать ей, что сказанное ею тогда удивило и огорчило меня, заставило думать, что она находится в состоянии самого опасного нервного возбуждения, вызвало в душе моей даже сомнение, составляет ли для нее пропажа алмаза такую же тайну, как и для всех нас, – но не показало мне и проблеска истины. Не имея ни малейшего доказательства своей невиновности, как я мог убедить ее, что знал не более самого постороннего слушателя о том, что было в ее мыслях, когда она говорила со мною на террасе?
– Может быть, в ваших интересах забыть мои слова, но в моих интересах помнить их, – продолжала она. – Я знаю, что́ я сказала, потому что все обдумала заранее. Я дала вам один за другим несколько случаев признаться в истине. Я говорила как могла яснее, только не сказала прямо, что мне известно, что воровство совершили вы. А вы посмотрели на меня с притворным изумлением и с ложным видом невинности, точь-в-точь как смотрите на меня теперь! Я ушла от вас в то утро, узнав наконец, каков вы есть – самый низкий негодяй, когда-либо существовавший на свете!
– Если бы вы полностью высказались в то время, вы могли бы уйти от меня, Рэчел, с сознанием, что жестоко оскорбили человека невинного.
– Если бы я высказалась при других, – возразила она с новой вспышкой негодования, – вы были бы опозорены навсегда! Если бы я высказалась только вам одному, вы отперлись бы, как отпираетесь теперь! Неужели вы думаете, я поверила бы вам? Остановится ли перед ложью человек, который сделал то, что, как я сама видела, сделали вы, и вел себя после этого так, как вели себя вы? Повторяю вам, я боялась услышать, как вы лжете, после того как видела, как вы крали. Вы говорите об этом, словно это недоразумение, которое можно исправить несколькими словами. Так вот, недоразумение разъяснилось. Исправлено ли дело? Нет, оно осталось в прежнем положении. Я вам не верю сейчас! Я не верю, что вы нашли ночную рубашку; не верю, что Розанна Спирман написала вам письмо; не верю ни одному вашему слову. Вы украли алмаз – я видела сама! Вы притворялись, будто помогаете полиции, – я видела сама! Вы заложили алмаз лондонскому ростовщику – я уверена в этом! Вы навлекли подозрение в бесчестии – из-за моего низкого молчания – на невинного человека! Вы бежали на континент со своей добычей! После всех этих гадостей вы смогли сделать только одно. Вы пришли сюда с этой последней ложью на устах – вы пришли сюда и сказали мне, что я несправедлива к вам.
Если бы я остался минуту долее, у меня могли вырваться слова, о которых я вспоминал бы потом с напрасным раскаянием. Я прошел мимо Рэчел и снова отворил дверь. И снова, с нелогичностью женщины, потерявшей над собой власть, она схватила меня за руку и загородила мне путь.
– Пустите меня, Рэчел, – сказал я, – это будет лучше для обоих нас. Пустите меня!
Грудь ее поднималась от истерического гнева, ускоренное, судорожное дыхание почти касалось моего лица, когда она удерживала меня у двери.
– Зачем вы пришли сюда? – настаивала она с отчаянием. – Спрашиваю вас опять – зачем вы пришли сюда? Вы боитесь, что я выдам вас? Теперь вы богаты, теперь вы заняли место в свете, теперь вы можете жениться на лучшей невесте во всей Англии, – или вы боитесь, что я скажу другим слова, которых не говорила никому на свете, кроме вас? Я не могу сказать этих слов! Я не могу выдать вас! Я еще хуже, если только это возможно, чем вы…
У нее вырвались рыдания. Она отчаянно боролась с ними; она все крепче и крепче держала меня.
– Я не могу вырвать чувство к вам из своего сердца, – крикнула она, – даже теперь! Вы можете положиться на постыдную слабость, которая может бороться с вами только таким образом!
Она вдруг отпустила меня, подняла кверху руки и неистово заломила их.
– Всякая другая женщина в мире считала бы позором дотронуться до него! – воскликнула она. – О боже! Я презираю себя еще сильнее, чем презираю его!
Слезы против воли выступили на глазах моих, я не мог более выносить этой ужасной сцены.
– Вы узнаете, что были несправедливы ко мне, – сказал я, – или никогда не увидите меня больше!
С этими словами я покинул ее. Она вскочила со стула, на который опустилась за минуту перед тем, – она вскочила – благородное создание! – и проводила меня через всю соседнюю комнату, сказав на прощание слова, исполненные милосердия.
– Фрэнклин! – сказала она. – Я прощаю вам! О Фрэнклин, Фрэнклин! Мы больше никогда не встретимся! Скажите, что вы прощаете меня.
Я повернулся, чтобы она прочла у меня на лице, что я не в силах был сказать, – я повернулся, махнул рукой и увидел ее смутно, как видение, сквозь слезы, наконец полившиеся из моих глаз.
Через минуту все кончилось. Я опять вышел в сад. Я не видел и не слышал ее более.
Глава VIII
Поздно вечером ко мне неожиданно заехал мистер Брефф.
В стряпчем была заметна перемена. Он лишился обычной своей самоуверенности и энергии. Он пожал мне руку – первый раз в жизни – молча.
– Вы возвращаетесь в Гэмпстед? – спросил я, чтобы сказать что-нибудь.
– Я сейчас еду из Гэмпстеда, – ответил он. – Я знаю, мистер Фрэнклин, что вы наконец узнали все. Но говорю вам прямо: если бы я мог предвидеть, какой ценой придется заплатить за это, я предпочел бы оставить вас в неизвестности.
– Вы видели Рэчел?
– Я отвез ее на Портлендскую площадь и приехал сюда; невозможно было отпустить ее одну. Я не могу винить вас – ведь вы увиделись с нею в моем доме и с моего позволения – в том страшном потрясении, какое это несчастное свидание причинило ей. Я могу только не допустить повторения подобного зла. Она молода, она решительна и энергична – она это перенесет; время и покойная жизнь помогут ей. Обещайте, что вы не сделаете ничего для того, чтобы помешать ее выздоровлению. Могу я положиться на вас в том, что без моего согласия и одобрения вы не станете пытаться еще раз увидеться с ней?
– После того, что она выстрадала, и после того, что выстрадал я, – ответил я, – вы можете положиться на меня.
– Вы обещаете?
– Да.
Мистер Брефф, казалось, почувствовал облегчение. Он положил шляпу и придвинул свой стул ближе к моему.
– Значит, с этим покончено, – сказал он. – Теперь поговорим о будущем – о вашем будущем. По моему мнению, вывод из необыкновенного оборота, который приняло это дело теперь, вкратце следующий. Во-первых, мы уверены, что Рэчел сказала вам всю правду так ясно, как только можно ее высказать в словах. Во-вторых, хотя мы знаем, что тут кроется какая-то ужасная ошибка, – мы не можем осуждать Рэчел за то, что она считает вас виновным, основываясь на показании собственных своих чувств, поскольку это показание подтвердили обстоятельства, говорящие прямо против вас…
Тут я перебил его.
– Я не осуждаю Рэчел, – сказал я, – я только сожалею, что она не решилась поговорить со мной откровенно в то время.
– У вас столько же оснований сожалеть, что Рэчел – Рэчел, а не кто-нибудь другой, – возразил мистер Брефф. – Да и тогда сомневаюсь, решилась ли бы деликатная девушка, всем сердцем желавшая сделаться вашей женой, обвинить вас в глаза в воровстве. Как бы то ни было, сделать это было не в натуре Рэчел. Кроме того, она сама сказала мне сегодня по дороге в город, что и тогда не поверила бы вам, как не верит сейчас. Что можете вы ответить на это? Решительно ничего. Полноте, полноте, мистер Фрэнклин! Моя теория оказалась совершенно ошибочной, согласен с этим, но при настоящем положении вещей неплохо все-таки послушаться моего совета. Говорю вам прямо: мы будем напрасно ломать голову и терять время, если попытаемся вернуться назад и распутывать эту страшную путаницу с самого начала. Забудем решительно все, что случилось в прошлом году в поместье леди Вериндер, и посмотрим, что мы можем открыть в будущем вместо того, чего не можем открыть в прошлом.
– Вы, верно, забыли, – сказал я, – что все это дело, – по крайней мере в части, касающейся меня, – лежит в прошлом.
– Ответьте мне, – возразил мистер Брефф, – вы считаете, что именно Лунный камень причина всех этих неприятностей? Лунный камень или нет?
– Разумеется, Лунный камень.
– Очень хорошо. Что, по-вашему, было сделано с Лунным камнем, когда его отвезли в Лондон?
– Он был заложен у мистера Люкера.
– Мы знаем, что не вы его заложили. Знаем мы, кто это лицо?
– Нет.
– Где же, по-вашему, находится сейчас Лунный камень?
– Он отдан на сохранение банкирам мистера Люкера.
– Вот именно. Теперь заметьте. Сейчас уже июнь. В конце этого месяца – не могу точно установить день – исполнится год с того времени, когда, как мы предполагаем, алмаз был заложен. Налицо возможность, – чтобы не сказать более, – что человек, заложивший эту вещь, захочет выкупить ее по истечении года. Если он ее выкупит, мистер Люкер должен сам – по собственному своему распоряжению – взять алмаз от банкира. При данных обстоятельствах я считаю нужным поставить сыщика у банка в конце этого месяца и проследить, кому мистер Люкер возвратит Лунный камень. Теперь вы понимаете?
Я согласился (хотя и с некоторой неохотой), что мысль, по крайней мере, была нова.
– Столько же эта мысль мистера Мертуэта, сколько и моя, – сказал мистер Брефф. – Может быть, она никогда не пришла бы мне в голову, если бы не разговор с ним. Если мистер Мертуэт прав, индусы тоже будут стеречь возле банка в конце месяца, – и тогда, может быть, произойдет что-нибудь серьезное. Что из этого выйдет, совершенно безразлично для вас и для меня, – кроме того, что это поможет нам схватить таинственного некто, заложившего алмаз. Человек этот, поверьте моему слову, причиной – не имею претензий знать в точности, каким образом – того положения, в котором вы очутились в эту минуту, и только один этот человек может возвратить вам уважение Рэчел.
– Не могу отрицать, – сказал я, – что план, предлагаемый вами, разрешит затруднение очень смелым, очень замысловатым и совершенно новым способом, но…
– Но у вас имеется возражение?
– Да. Мое возражение заключается в том, что ваше предложение заставляет нас ждать.
– Согласен. По моим расчетам, вам придется ждать приблизительно около двух недель. Неужели это так долго?
– Это целая вечность, мистер Брефф, в таком положении, как мое. Жизнь будет просто нестерпима для меня, если я не предприму чего-нибудь, чтобы тотчас восстановить свою репутацию.
– Ну-ну, я понимаю это. Вы уже придумали, что можно сделать?
– Я решил посоветоваться с сыщиком Каффом.
– Он вышел в отставку. Бесполезно ожидать, чтобы Кафф мог вам помочь.
– Я знаю, где найти его, и могу попытаться.
– Попытайтесь, – сказал мистер Брефф после минутного размышления. – Дело это приняло такой необычайный оборот после того, как сыщик Кафф кончил им заниматься, что, может быть, вы его заинтересуете. Попытайтесь и сообщите мне результат. А пока, – продолжал он, – если вы не сделаете никаких открытий до конца месяца, я, со своей стороны, добьюсь чего-нибудь, устроив слежку у банка.
– Конечно, – ответил я, – если только я не избавлю вас от необходимости сделать этот опыт.
Мистер Брефф улыбнулся и взял шляпу.
– Передайте сыщику Каффу, – ответил он, – мои слова: разгадка тайны алмаза кроется в разгадке того, кто его заложил. И сообщите мне, какого мнения об этом сыщик Кафф.
Так мы расстались с ним в этот вечер.
На следующее утро я отправился в маленький городок Доркинг, где, как сообщил мне Беттередж, поселился сыщик Кафф.
Расспросив в гостинице, я получил необходимые указания, как найти коттедж сыщика. К нему вела тихая проселочная дорога. Коттедж находился в некотором расстоянии от города; он уютно прятался среди сада, окруженного позади и по бокам хорошей кирпичной стеной, а спереди высокой живой изгородью. Калитка со щегольской, выкрашенной решеткой была заперта. Позвонив в колокольчик, я заглянул сквозь решетку и повсюду увидел любимые цветы знаменитого Каффа: они цвели в его саду гроздьями, они заслоняли его двери, они заглядывали ему в окна. Вдали от преступлений и тайн великого города знаменитый сыщик, гроза воров, спокойно доживал сибаритом последние годы своей жизни, с головой уйдя в свои розы.
Почтенная пожилая женщина отворила мне калитку и тотчас разрушила мои надежды на помощь сыщика Каффа. Он только накануне уехал в Ирландию.
– Он уехал туда по делу? – спросил я.
Женщина улыбнулась.
– Теперь у него только одно дело, сэр, – сказала она, – розы. Садовник какого-то вельможи изобрел там новый способ разведения роз, и мистер Кафф поехал в Ирландию узнать о нем.
– Вы не знаете, когда он вернется?
– Не знаю, сэр. Мистер Кафф сказал, что он может вернуться и тотчас и задержаться, смотря по тому, найдет ли он новый способ стоящим или не стоящим изучения. Если вам угодно передать ему что-нибудь, я позабочусь об этом, сэр.
Я отдал ей мою карточку, написав на ней карандашом:
«Имею сообщить вам кое-что о Лунном камне. Уведомите меня, как только вернетесь».
После этого мне ничего более не оставалось, как покориться обстоятельствам и вернуться в Лондон.
В том раздраженном состоянии, в каком я находился в то время, о котором пишу теперь, неудавшаяся поездка моя к сыщику только увеличила во мне тревожную потребность что-нибудь сделать.
Так как события достопамятной ночи были все еще непонятны мне, я оглянулся несколько назад и начал искать в моей памяти какого-нибудь происшествия в часы, предшествовавшие этой ночи, которое помогло бы мне отыскать ключ к загадке.
Не случилось ли чего в то время, когда Рэчел и я кончали раскрашивать дверь? Или позднее, когда я ездил во Фризинголл? Или после, когда я вернулся с Годфри Эблуайтом и его сестрами? Или еще позднее, когда я отдал Рэчел Лунный камень? Или еще позднее, когда приехали гости и мы все уселись за обеденный стол? Память моя очень легко отвечала на все вопросы, пока я не дошел до последнего. Оглядываясь на события, случившиеся за обедом в день рождения, я вдруг стал в тупик. Я не был способен даже точно припомнить число гостей, сидевших за одним столом со мной.
Я решил узнать имена тех лиц, которые присутствовали за обедом, а потом, – чтобы восстановить несостоятельность своей собственной памяти, – обратиться к памяти других гостей, записать все, что они могли припомнить о событиях, случившихся в день рождения, и результат, полученный таким образом, проверить по тем событиям, какие произошли после отъезда гостей.
Составив этот план действия, я должен был прежде всего заручиться полным списком гостей. Его легко можно было получить от Габриэля Беттереджа. Я решил в тот же день вернуться в Йоркшир и начать мое расследование со следующего утра.
Я лишь на несколько минут опоздал к поезду, который уходил из Лондона до полудня. Ничего более не оставалось, как ждать около трех часов следующего поезда. Не мог ли я в Лондоне с пользой употребить этот промежуток времени?
Мысли мои опять упорно вернулись к обеду в день рождения.
Хотя я забыл и число, и большую часть имен присутствующих гостей, я припомнил довольно скоро, что почти все они приехали из Фризинголла или его окрестностей. Но «почти все» еще не означало «все». Некоторые из них не были постоянными жителями этого графства. Я сам был одним из таких, мистер Мертуэт был другим, Годфри Эблуайт – третьим, мистер Брефф… нет, я вспомнил, что дела помешали мистеру Бреффу приехать. Не было ли среди дам каких-нибудь постоянных жительниц Лондона? Я припомнил одну только мисс Клак. Однако вот по крайней мере уже трое гостей, с которыми мне полезно было бы повидаться, прежде чем я уеду из Лондона. Не зная их адресов, я тотчас поехал в контору мистера Бреффа, в надежде, что, быть может, он мне поможет отыскать их. Мистер Брефф оказался так занят, что не мог уделить мне более минуты своего драгоценного времени. Но в эту одну минуту он успел, однако, решить самым неприятным образом все вопросы, которые я задал ему.
Во-первых, он считал мой новоизобретенный метод отыскать ключ к тайне слишком фантастическим, для того чтобы о нем можно было рассуждать всерьез. Во-вторых, в-третьих и в-четвертых, мистер Мертуэт был сейчас на пути к месту своих прошлых приключений; мисс Клак понесла денежные потери и переселилась, из соображений экономии, во Францию; мистера Годфри Эблуайта, может быть, можно было найти где-нибудь в Лондоне. Не узнать ли мне его адрес в клубе? А теперь, может быть, я извиню мистера Бреффа, если он вернется к своим делам и пожелает мне доброго утра?
Поле розысков в Лондоне теперь так ограничилось, что мне оставалось только узнать адрес Годфри. Я послушал совета стряпчего и поехал в клуб.
В передней я встретил одного из членов клуба, бывшего старым приятелем моего кузена, а также и моим знакомым. Этот джентльмен, сообщив мне адрес Годфри, рассказал о двух недавних происшествиях, случившихся с ним и еще не дошедших до моих ушей, при всей их большой важности для меня.
Оказалось, что, получив от Рэчел отказ, он, вместо того чтобы прийти в отчаяние, вскоре после этого сделал предложение другой молодой девушке, слывшей богатой наследницей. Предложение его было принято, и брак считался делом решенным. Но вдруг помолвка опять внезапно и неожиданно расстроилась, и на этот раз по милости серьезного несогласия в мнениях между женихом и отцом невесты по некоторым пунктам брачного контракта.
Как бы в вознаграждение за эту вторую неудачу Годфри вскоре после этого получил трогательный и в денежном отношении весьма значительный знак любви и уважения от одной из многочисленных своих почитательниц. Богатая пожилая дама, чрезвычайно уважаемая в «Комитете материнского попечительства» и большая приятельница мисс Клак (которой она, кстати сказать, не отказала ничего, кроме траурного кольца), завещала чудному и достойному мистеру Годфри пять тысяч фунтов. Получив это приятное добавление к своим скромным денежным ресурсам, он, говорят, почувствовал необходимость немного отдохнуть от своих благотворительных трудов и, по предписанию доктора, должен был «отправиться на континент, поскольку это могло принести пользу его здоровью». Если он мне нужен, следовало нанести ему визит, не теряя времени.
Я тотчас отправился к нему.
Но та же роковая судьба, которая заставила меня опоздать на один день к сыщику Каффу, заставила меня опоздать на один день и к Годфри. Он уехал накануне утром в Дувр. Он отправлялся в Остенде, и слуга его думал, что он поедет в Брюссель. Время его возвращения не было установлено, но, во всяком случае, он пробудет в отсутствии не менее трех месяцев.
Я вернулся к себе, немного упав духом. Трое из гостей, бывших на обеде в день рождения (и все трое исключительно умные люди), были далеко от меня как раз в то время, когда мне так важно было поговорить с ними. Свои последние надежды я возлагал теперь на Беттереджа и на друзей покойной леди Вериндер, которых я мог еще найти живущими по соседству от поместья Рэчел.
На этот раз я отправился прямо во Фризинголл, так как этот город был теперь центральным пунктом моих розысков. Я приехал вечером – слишком уже поздно, для того чтобы увидеться с Беттереджем. На следующее утро я отправил к нему посыльного с письмом, прося его приехать ко мне в гостиницу так скоро, как только возможно.
Отчасти для того, чтобы сократить время, отчасти для того, чтобы доставить удобство Беттереджу, я предусмотрительно послал своего гонца в наемной карете и мог надеяться, если не случится никаких помех, увидеть старика менее чем через полчаса. А в этот промежуток я решил опросить тех из гостей, присутствовавших на обеде в день рождения, кто был мне лично знаком и находился поблизости. То были мои родственники Эблуайты и мистер Канди. Доктор выразил особое желание видеть меня и жил он на соседней улице. Итак, я прежде всего отправился к мистеру Канди.
После того, что рассказал мне Беттередж, я, естественно, ожидал увидеть на лице доктора следы серьезной болезни, которую он перенес. Но я не был готов к перемене, какую увидел в нем, когда он вошел в комнату и пожал мне руку. Глаза его потускнели, волосы совершенно поседели, лицо покрылось морщинами, спина сгорбилась. Я глядел на прежде подвижного, болтливого, веселого маленького доктора, вспоминал его невинные светские погрешности и бесчисленные шуточки и не находил в нем ничего прежнего, если не считать склонности к смешному щегольству. Человек этот был только обломком былого, но одежда его и украшения (словно в жестокую насмешку над переменой, совершившейся в нем) были так же пестры и ярки, как прежде.
– Я часто думал о вас, мистер Блэк, – сказал он, – и искренне рад наконец снова вас увидеть. Если я смогу сделать что-нибудь для вас, пожалуйста, распоряжайтесь мной, сэр, пожалуйста, распоряжайтесь мной!
Он произносил эти обычные светские любезности с ненужной поспешностью и жаром, проявляя любопытство узнать, что привело меня в Йоркшир, которое совершенно (я сказал бы, по-ребячески) не способен был скрыть.
– Я недавно побывал в Йоркшире и теперь снова явился сюда по делу довольно романтическому, – сказал я. – В этом деле, мистер Канди, все друзья покойной леди Вериндер принимали некоторое участие. Вы помните таинственную пропажу индийского алмаза около года назад? Недавно открылись обстоятельства, подающие надежду, что этот алмаз можно отыскать, и я как член семьи принимаю участие в розысках. В числе трудностей, встреченных мной, есть и необходимость снова собрать все показания, какие были собраны раньше, и как можно больше их, если возможно. Некоторые особенности этого дела требуют как можно точнее установить все, что случилось в доме леди Вериндер вечером в день рождения мисс Рэчел. И я осмеливаюсь обратиться к друзьям ее покойной матери, которые присутствовали при этом, помочь мне своими воспоминаниями.
Едва я дошел до этого места, как вдруг остановился, ясно увидев по лицу мистера Канди, что опыт мой совершенно не удался.
Маленький доктор тревожно покусывал кончики своих пальцев все время, пока я говорил. Его тусклые, водянистые глаза были устремлены на мое лицо с таким бессмысленным выражением, которое было очень мучительно видеть. Невозможно было угадать, о чем он думает. Ясно было только одно, что после двух-трех первых слов он перестал меня слушать. Единственная возможность заставить его прийти в себя заключалась в перемене предмета разговора. Я попытался немедленно заговорить о другом.
– Вот что привело меня во Фризинголл! – сказал я весело. – Теперь, мистер Канди, ваша очередь. Вы поручили Габриэлю Беттереджу сообщить мне…
Он перестал кусать пальцы и вдруг повеселел.
– Да, да, да! – воскликнул он с жаром. – Вот именно! Я поручил сообщить вам!
– И Беттередж сообщил мне в письме, – продолжал я, – что вы хотели что-то сказать мне, как только я приеду в эти места. Ну, мистер Канди, вот я здесь!
– Вот вы и здесь! – повторил доктор. – И Беттередж был совершенно прав. Я хотел что-то вам сказать. Я дал ему это поручение. Беттередж – человек удивительный. Какая память! В его годы – какая память!
Он опять замолчал и снова начал кусать пальцы. Вспомнив, что я слышал от Беттереджа о последствиях горячки, отразившейся на его памяти, я продолжал разговор, в надежде, что, быть может, помогу маленькому доктору.
– Как давно мы не встречались! – сказал я. – Мы виделись в последний раз на обеде в день рождения Рэчел, последнем званом обеде, который дала моя бедная тетушка.
– Вот именно! – вскричал мистер Канди. – На обеде в день рождения!
Он вскочил с места и посмотрел на меня. Густой румянец вдруг разлился по его поблекшему лицу, и он опять опустился на стул, как бы сознавая, что обнаружил слабость, которую ему хотелось бы скрыть. Больно было видеть, как сознает он недостаток своей памяти и желает скрыть его от внимания своих друзей. До сих пор он возбуждал во мне только сострадание.
Но слова, сказанные им сейчас, – хотя их было немного, – тотчас возбудили до крайности мое любопытство. Именно об обеде в день рождения думал я, смотря на него со смесью надежды, боязни и доверия. И вдруг оказалось, что об этом обеде мистер Канди хочет сообщить мне что-то важное! Я постарался снова помочь ему. Но на этот раз причиной моего участия были мои собственные интересы, и они заставили меня чересчур поспешить к цели, которую я имел в виду.
– Скоро уже минет год, – сказал я, – как мы сидели за этим приятным столом. Не записано ли у вас – в дневнике или где-нибудь в другом месте – то, что вы хотели мне сказать?
Мистер Канди понял мой намек и дал мне понять, что считает его оскорбительным.
– Мне вовсе не нужно записывать, мистер Блэк, – сказал он довольно холодно. – Я не так стар и на свою память, благодарение богу, еще могу положиться.
Бесполезно говорить, что я сделал вид, будто не понял, что он обиделся на меня.
– Хотел бы я сказать то же самое о своей памяти, – ответил я. – Когда я стараюсь думать о вещах, случившихся год назад, я нахожу свои воспоминания далеко не такими ясными, как мне бы хотелось. Например, обед у леди Вериндер…
Мистер Канди опять развеселился, как только эти слова сорвались с моих губ.
– А! Обед, обед у леди Вериндер! – воскликнул он с еще большим жаром. – Я должен рассказать вам кое-что об этом обеде.
Глаза его опять устремились на меня с вопросительным выражением, таким жалобным, таким пристальным, таким бессмысленным, что жалко было глядеть. Очевидно, он мучительно и напрасно силился что-то припомнить.
– Обед был очень приятный, – вдруг заговорил он с таким видом, словно это именно и хотел сказать. – Очень приятный обед, мистер Блэк, не правда ли?
Он кивнул головой, улыбнулся и как будто уверовал, бедняжка, что ему удалось этой находчивостью скрыть полную потерю памяти.
Это зрелище было столь прискорбно, что я тотчас же, – хотя и был живо заинтересован в том, чтобы он припомнил обстоятельства обеда, – переменил тему и заговорил о предметах местного интереса.
Тут он начал болтать довольно бегло. Вздорные сплетни и ссоры в городе, случившиеся месяц назад, легко приходили ему на память. Он болтал с говорливостью почти прежних времен, но были минуты, когда даже среди полного полета его красноречия он вдруг колебался, смотрел на меня с минуту с бессмысленным вопросом в глазах, преодолевал себя и опять продолжал. Я терпеливо переносил эту муку (это, конечно, настоящая мука для человека с широкими интересами – слушать молчаливо и безропотно новости провинциального городка), покуда часы на камине не показали мне, что визит мой продолжается более чем полчаса. Имея уже некоторое право считать свою жертву принесенной, я встал проститься. Когда мы пожимали друг другу руки, мистер Канди сам заговорил опять об обеде в день рождения.
– Я так рад, что мы снова встретились, – сказал он. – Я в самом деле собирался поговорить с вами, мистер Блэк, относительно обеда у леди Вериндер – не так ли? Приятнейший обед, действительно приятный обед, вы согласны со мной?
Я медленно спустился с лестницы, убедившись с горечью, что доктор действительно желал что-то сказать чрезвычайно важное для меня, но не в силах был сделать это. Усилие вспомнить, что он желал мне что-то сказать, было, очевидно, единственным усилием, на которое была способна его ослабевшая память.
Когда я спустился с лестницы и повернул в переднюю, где-то в нижнем этаже дома тихо отворилась дверь, и кроткий голос сказал позади меня:
– Боюсь, сэр, что вы нашли грустную перемену в мистере Канди.
Я обернулся и очутился лицом к лицу с Эзрой Дженнингсом.
Глава IX
Невозможно было оспаривать мнение Беттереджа о том, что наружность Эзры Дженнингса – с общепринятой точки зрения – говорила против него. Его цыганский вид, впалые щеки с торчащими скулами, необычайные, разноцветные волосы, странное противоречие между его лицом и фигурой, заставлявшее его казаться и старым и молодым одновременно, – все это было более или менее рассчитано на то, чтобы произвести неблагоприятное впечатление при первом знакомстве. И все же, чувствуя все это, я не мог отрицать того, что Эзра Дженнингс какими-то непостижимыми путями возбуждал во мне неодолимую симпатию.
Покуда мой опыт в людях советовал мне признать, что я заметил грустную перемену в мистере Канди, а потом пойти своей дорогой, интерес к Эзре Дженнингсу словно приковал меня к месту и доставил ему случай, – которого он, очевидно, искал, – поговорить со мной наедине о своем хозяине.
– Не по дороге ли нам, мистер Дженнингс? – спросил я, заметив у него в руке шляпу. – Я иду навестить свою тетушку миссис Эблуайт.
Эзра Дженнингс ответил, что идет в ту же сторону, к больному.
Начав разговор о болезни мистера Канди, Эзра Дженнингс, по-видимому, решил предоставить продолжение этого разговора мне. Его молчание говорило ясно: «Теперь очередь за вами». Я тоже имел свои причины вернуться к разговору о болезни доктора и охотно взял на себя ответственность заговорить первым.
– Судя по перемене, которую я в нем нахожу, – начал я, – болезнь мистера Канди была гораздо опаснее, чем я предполагал.
– Почти чудо, что он все-таки поправился, – ответил Эзра Дженнингс.
– Его память всегда в таком состоянии, как сегодня? Он все заговаривал со мной о чем-то…
– …что случилось перед его болезнью? – договорил он вопросительно, заметив, что я остановился.
– Именно.
– Его память о событиях того времени ослабела безнадежно, – сказал Эзра Дженнингс. – Приходится даже жалеть, что бедняга сохранил еще кое-какие жалкие ее остатки. Смутно припоминая намерения, которые он имел перед болезнью, вещи, которые собирался сделать или сказать, он решительно не в состоянии вспомнить, в чем эти намерения заключались и что он должен был сказать или сделать. Он мучительно сознает потерю памяти и мучается, стараясь, как вы, вероятно, заметили, скрыть от других. Если бы он поправился, совершенно забыв о прошлом, он был бы счастливее. Мы все, может быть, чувствовали бы себя счастливее, – прибавил он с грустной улыбкой, – если бы могли забыть вполне!
– В жизни каждого человека, – возразил я, – наверное, найдутся минуты, с воспоминанием о которых он не захочет расстаться.
– Надеюсь, что это можно сказать о большей части человечества, мистер Блэк. Опасаюсь, однако, что это не будет справедливо в применении ко всем. Есть ли у вас основание предполагать, что воспоминание, которое мистер Канди силился воскресить в своей памяти во время разговора с вами, имеет для вас серьезное значение?
Говоря это, он по собственному почину коснулся именно того, о чем я хотел с ним посоветоваться. Интерес к этому странному человеку заставил меня под влиянием минутного впечатления дать ему случай разговориться со мной; умалчивая пока обо всем том, что я, со своей стороны, хотел сказать по поводу его патрона, я хотел прежде всего удостовериться, могу ли положиться на его скромность и деликатность. Но и того немногого, что он сказал, было достаточно, чтобы убедить меня, что я имею дело с джентльменом. В нем было то, что я попробую описать здесь как непринужденное самообладание, что не в одной только Англии, но во всех цивилизованных странах есть верный признак хорошего воспитания. Какую бы цель ни преследовал он своим последним вопросом, я был уверен, что могу ответить ему до некоторой степени откровенно.
– Думаю, что для меня крайне важно восстановить обстоятельства, которые мистер Канди не в силах припомнить сам, – сказал я. – Не можете ли вы указать мне какой-нибудь способ, чтобы помочь его памяти?
Эзра Дженнингс взглянул на меня с внезапным интересом участия в задумчивых карих глазах.
– Памяти мистера Канди уже ничем нельзя помочь, – ответил он. – Я столько раз пробовал ей помогать, с тех пор как он выздоровел, что могу это положительно утверждать.
Слова его огорчили меня, и я не скрыл этого.
– Сознаюсь, вы мне подали надежду на более удовлетворительный ответ, – сказал я.
Он улыбнулся:
– Быть может, это ответ не окончательный, мистер Блэк. Быть может, найдется способ восстановить обстоятельства, забытые мистером Канди, не прибегая к его помощи.
– В самом деле? Не будет ли с моей стороны нескромным, если я спрошу – как?
– Ни в коем случае. Единственная трудность ответа на ваш вопрос заключается для меня в самом объяснении. Могу я рассчитывать на ваше терпение, если еще раз вернусь к болезни мистера Канди и, говоря о ней, на этот раз не избавлю вас от некоторых профессиональных подробностей?
– О, пожалуйста! Вы уже заинтересовали меня этими подробностями.
Мое любопытство, казалось, было ему приятно. Он опять улыбнулся. Мы в это время уже оставили за собой последние дома Фризинголла.
Эзра Дженнингс на минуту остановился, чтоб сорвать несколько придорожных полевых цветов.
– Как они хороши, – проговорил он просто, показывая мне свой букетик, – и как мало народу в Англии способно восхищаться ими так, как они того заслуживают!
– Вы не всегда жили в Англии? – спросил я.
– Нет. Я родился и провел детство в одной из наших колоний. Мой отец был англичанином, но моя мать… Мы отдалились от нашей темы, мистер Блэк, и это моя вина. По правде сказать, у меня многое связано с этими скромными маленькими придорожными цветами. Но оставим это. Мы говорили о мистере Канди. Давайте вернемся к мистеру Канди.
Сопоставив несколько слов о самом себе, случайно вырвавшихся у него, с меланхолическим взглядом на жизнь, по которому он считал условием счастья для человечества полное забвение прошлого, я понял, что история, которую я прочитал в его лице, совпадала (по крайней мере, в двух деталях) с его рассказом: он страдал, как мало кто из людей страдает; и он не был чистокровным англичанином.
– Вы, вероятно, слышали о первоначальной причине болезни мистера Канди? – заговорил он опять. – В ночь после званого обеда леди Вериндер шел проливной дождь. Мистер Канди ехал домой в открытом экипаже и промок до костей. Дома его ждал посланный от больного с убедительной просьбой приехать немедленно. К несчастью, он отправился к своему пациенту, не дав себе труда переодеться. Я сам задержался в эту ночь у больного, в некотором расстоянии от Фризинголла. Когда я вернулся на следующее утро, меня уже поджидал у двери перепуганный грум мистера Канди и тотчас повел в комнату своего хозяина. За это время беда уже произошла, болезнь вступила в свои права.
– Мне описали ее только в самых общих чертах, назвав горячкой, – сказал я.
– И я не могу прибавить к этому ничего более точного, – ответил Эзра Дженнингс. – От начала и до конца болезнь не принимала какой-либо определенной формы. Не теряя времени, я послал за двумя медиками, приятелями мистера Канди, чтобы узнать их мнение о болезни. Они согласились со мной, что она серьезна, но относительно лечения наши взгляды резко разошлись. Основываясь на пульсе больного, мы делали совершенно разные заключения. Ускоренное биение пульса побуждало их настаивать на лечении жаропонижающим, как единственном, которого следовало держаться. Я же, со своей стороны, признавая, что пульс ускоренный, указывал на страшную слабость больного как на признак истощенного состояния организма, а следовательно, и на необходимость прибегнуть к возбудительным средствам. Оба доктора были того мнения, что следует посадить больного на кашицу, лимонад, ячменный отвар и так далее. Я бы дал ему шампанского или коньяку, аммиака и хинина. Важное расхождение во взглядах, как видите, и между кем же? Между двумя медиками, пользующимися общим уважением в городе, и пришельцем, всего лишь помощником доктора! В первые дни мне не оставалось ничего другого, как покориться воле людей, старше меня по опыту и положению. Между тем силы больного все более и более слабели. Я решился вторично указать на ясное, неоспоримо ясное свидетельство пульса. Быстрота его не уменьшилась нисколько, а слабость возросла. Доктора оскорбились моим упорством Они сказали:
«Мистер Дженнингс, или мы лечим больного, или вы. Кто же из нас?»
«Господа, – ответил я, – дайте мне пять минут на размышление, и вы на свой ясный вопрос получите не менее ясный ответ».
По истечении назначенного срока решение мое было принято.
«Вы положительно отказываетесь испробовать лечение возбуждающими средствами?» – спросил я.
Они отказались наотрез.
«Тогда я намерен немедленно приступить к нему, господа».
«Приступайте, мистер Дженнингс, и мы тотчас откажемся от дальнейшего лечения».
Я послал в погреб за бутылкой шампанского и сам дал больному выпить добрых полстакана. Доктора молча взяли свои шляпы и удалились…
– Вы взяли на себя большую ответственность, – заметил я. – Будь я на вашем месте, я, наверное, уклонился бы от нее.
– Будь вы на моем месте, мистер Блэк, вы бы вспомнили, что мистер Канди взял вас к себе в дом при обстоятельствах, которые сделали вас его должником на всю жизнь. На моем месте вы, видя, что силы его падают с каждым часом, решились бы скорее рискнуть всем, чем дать умереть на своих глазах единственному человеку на свете, оказавшему вам поддержку. Не думайте, чтобы я не сознавал ужасного положения, в которое себя поставил. Были минуты, когда я до конца чувствовал всю горечь своего одиночества и страшную ответственность, лежащую на мне. Будь я человек счастливый, будь жизнь моя исполнена одного благополучия, кажется, я изнемог бы под бременем обязанности, которую на себя возложил. Но у меня не было счастливого прошлого, на которое я мог бы оглянуться, не было душевного спокойствия, за которое я мог бы опасаться, томясь в мучительной неизвестности, – и я мужественно боролся до конца. Для необходимого мне отдыха я выбирал часок среди дня, когда состояние больного несколько улучшалось. Все же остальное время, пока жизнь его находилась в опасности, я не отходил от его кровати. К заходу солнца, как всегда бывает в подобных случаях, начинался обычный при горячке бред. Он продолжался с перерывами всю ночь и стихал в опасные часы раннего утра, от двух до пяти, когда жизненные силы даже самых здоровых падают до последней степени. В эти часы смерть пожинает наиболее обильную жатву. Тогда я вступил со смертью в борьбу за лежащего на одре больного, отбивая его у нее. Я ни разу не уклонился от принятого мною метода лечения, ради которого рисковал собой. Когда не хватало вина, я переходил к коньяку. Когда другие возбудительные средства утрачивали свое действие, я стал удваивать прием. После длительной неизвестности (которую молю бога не посылать мне никогда более в жизни) настал день, когда слишком частый пульс постепенно стал становиться реже и ритмичнее. Тогда я понял, что спас его, и сознаюсь – мне изменила моя твердость. Я опустил исхудалую руку бедного больного на постель и зарыдал. Истерический припадок, мистер Блэк, ничего более! Физиология говорит, и говорит справедливо, что некоторые мужчины наделены женской конституцией, – я в их числе!
Это беспощадно трезвое научное оправдание своих слез он высказал тем же спокойным и естественным тоном, каким говорил до сих пор. Голос и манера его от начала до конца изобличали особенное, почти болезненное опасение возбудить к себе участие.
– Вы меня спросите, зачем я докучаю вам этими подробностями, – продолжал он. – Я не вижу другого способа подготовить вас надлежащим образом к тому, что мне предстоит сказать. Теперь вы знаете в точности мое положение во время болезни мистера Канди, и вы тем легче поймете, как остро я нуждался тогда хоть в каком-нибудь отвлечении. Несколько лет назад я начал в свободные часы писать книгу, предназначенную для моих собратьев по профессии, – книгу о сложных проблемах заболеваний мозга и нервной системы. Моя работа, вероятно, никогда не будет закончена и, уж конечно, не будет издана. Тем не менее она мне была другом в долгие одинокие часы; она же помогла мне коротать время – время мучительного ожидания и бездействия – у кровати мистера Канди. Я, кажется, говорил вам, что у него был бред? Я даже упомянул время, когда он начинается, если не ошибаюсь?
– Да.
– Ну, так я как раз дошел тогда в своей книге до отдела, посвященного именно бреду такого рода. Не стану утруждать вас подробным изложением своей теории по этому вопросу и ограничусь только тем, что для вас представляет интерес в настоящем случае. С тех пор как я практикую, я не раз сомневался, можно ли сделать вывод, что при бреде потеря способности связной речи доказывает потерю способности последовательного мышления. Болезнь бедного мистера Канди давала мне возможность выяснить свои сомнения. Я владею стенографией и легко мог записывать отрывистые фразы больного точь-в-точь так, как он их произносил. Понимаете вы теперь, мистер Блэк, к чему я все это веду?
Я понимал очень ясно и, затаив дыхание ожидал, что он скажет далее.
– В разное время и урывками, – продолжал Эзра Дженнингс, – я расшифровал мои стенографические заметки, оставив большие промежутки между отрывистыми фразами и даже отдельными словами, в том же порядке, как их бессвязно произносил мистер Канди. В результате я поступил со всем этим почти так, как поступают дети, играя в кубики. Сначала все представляется хаосом, но стоит только правильно сложить отдельно части – и перед вами законченная и понятная картина. Действуя сообразно с этим планом, я восполнял пробелы между двумя фразами, стараясь угадать мысль больного. Я переправлял и изменял, пока мои вставки не встали на место после слов, сказанных до них, и так же естественно не примкнули к словам, сказанным вслед за ними. Результат показал, что я не напрасно трудился в эти долгие мучительные часы и достиг того, что мне казалось подтверждением моей теории. Проще говоря, когда я связал отрывочные фразы, я убедился, что высшая способность – связного мышления – продолжала свою деятельность у пациента более или менее нормально, в то время как низшая способность – словесного изложения мысли – была почти совершенно расстроена…
– Одно слово! – перебил я его с живостью. – Упоминал ли он в бреду мое имя?
– Вы сейчас услышите, мистер Блэк. Среди моих письменных доказательств вышеприведенного положения – или, вернее, в письменных опытах, клонящихся к тому, чтобы доказать мое положение, – есть листок, где встречается ваше имя. Почти целую ночь мысли мистера Канди были заняты чем-то общим между вами и им. Я записал бессвязные его слова в том виде, в каком он говорил их, на одном листе бумаги, а на другом – мои собственные соображения, которые придают им связь. Производным от этого, как выражаются в арифметике, оказался ясный отчет: во-первых, о чем-то, сделанном в прошлом; во-вторых, о чем-то, что мистер Канди намеревался сделать в будущем, если бы ему не помешала болезнь. Вопрос теперь в том, представляет ли это или нет то утраченное воспоминание, которое он тщетно силился уловить, когда вы его навестили сегодня?
– В этом не может быть никакого сомнения! – вскричал я. – Пойдемте тотчас и посмотрим бумаги.
– Невозможно, мистер Блэк.
– Почему?
– Поставьте себя на мое место, – сказал Эзра Дженнингс. – Согласились бы вы открыть другому лицу, что высказал бессознательно во время болезни ваш пациент и беззащитный друг, не удостоверившись сперва, что подобный поступок ваш оправдывается необходимостью?
Хотя я чувствовал, что возражать на это невозможно, я попытался, однако, переубедить его:
– Мой образ действий в таком щекотливом деле зависел бы преимущественно от того, могу я или нет повредить моему другу своей откровенностью.
– Я давно уже отверг всякую необходимость обсуждать эту сторону вопроса, – сказал Эзра Дженнингс. – Те мои записки, которые заключали в себе хоть что-нибудь, что мистер Канди желал бы сохранить в тайне, были давным-давно уничтожены. Рукописные опыты у постели моего друга уже не заключают в себе сейчас ничего, что он не решился бы сообщить другим, если бы к нему вернулась память. А по поводу вас я даже уверен, что в моих записках содержится именно то, что он вам так сильно хочет сейчас сказать.
– И вы все-таки колеблетесь?
– И я все-таки колеблюсь. Вспомните, при каких обстоятельствах я приобрел сведения, которые теперь имею. Как ни безобидны они, я не могу решиться сообщить вам их, пока вы не изложите мне причин, по которым это следует сделать. Он был так страшно болен, мистер Блэк, совсем беспомощный, целиком в моей власти! Разве это слишком много, если я попрошу вас только намекнуть мне, какого рода интерес связан для вас с утраченным воспоминанием или в чем, полагаете вы, оно состоит?
Отвечать ему с откровенностью, которую вызывала во мне его манера держать себя и говорить, значило бы открыто поставить себя в унизительное положение человека, которого подозревают в краже алмаза. Хотя безотчетная симпатия, которую Эзра Дженнингс вызвал во мне, и стала теперь гораздо сильнее, я все-таки не мог превозмочь своего нежелания рассказать ему о позорном положении, в которое попал. Я опять прибегнул к тем пояснительным фразам, какие имел наготове для удовлетворения любопытства посторонних.
На этот раз я не имел повода жаловаться на недостаток внимания со стороны своего слушателя. Эзра Дженнингс слушал меня терпеливо, даже с тревогой, пока я не закончил рассказа.
– Мне очень жаль, мистер Блэк, что я возбудил в вас надежды только для того, чтобы обмануть их, – сказал он. – Во все время своей болезни, от начала и до конца ее, мистер Канди ни единым словом не упомянул об алмазе. Дело, с которым он связывал ваше имя, не имеет, уверяю вас, никакого возможного отношения к потере или возвращению драгоценного камня мисс Вериндер.
Пока он это говорил, мы приблизились к месту, где большая дорога, по которой мы шли, разделялась на две ветви. Одна вела к дому мистера Эблуайта, другая – к деревне, лежавшей в низине, милях в двух или трех отсюда. Эзра Дженнингс остановился у поворота к деревне.
– Мне сюда, – сказал он. – Я, право, очень огорчен, мистер Блэк, что не могу быть вам полезен.
Тон его убедил меня в его искренности. Кроткие карие глаза его остановились на мне с выражением грустного сочувствия. Он поклонился и пошел по дороге к деревне, не сказав более ни слова.
С минуту я стоял неподвижно, следя за ним взглядом, пока он уходил от меня все далее и далее, унося с собой все далее и далее то, что я считал возможной разгадкой, которой я доискивался. Пройдя небольшое расстояние, он оглянулся. Увидя меня все на том же месте, где мы расстались, он остановился, как бы спрашивая себя, не желаю ли я заговорить с ним опять. У меня не было времени рассуждать о своем собственном положении и о том, что я упускаю случай, который может произвести важный поворот в моей жизни, – и все только из-за того, что я не могу поступиться своим самолюбием! Я успел лишь позвать его назад, а потом уже стал раздумывать. Сильно подозреваю, что нет на свете человека опрометчивее меня.
«Теперь уже нечего больше делать, – решил я мысленно. – Мне надо сказать ему всю правду».
Он тотчас повернул назад. Я пошел к нему навстречу.
– Я был с вами не совсем откровенен, мистер Дженнингс, – начал я. – Интерес к утраченному воспоминанию мистера Канди у меня не связан с розысками Лунного камня. Важное личное дело побудило меня приехать в Йоркшир. Чтобы оправдать недостаток откровенности с вами в этом деле, могу сказать только одно. Мне тяжело – тяжелее, чем я могу это выразить, – объяснять кому бы то ни было настоящее свое положение.
Эзра Дженнингс взглянул на меня со смущением, в первый раз с тех пор, как мы заговорили.
– Я не имею ни права, ни желания, мистер Блэк, – возразил он, – вмешиваться в ваши частные дела. Позвольте мне извиниться, со своей стороны, в том, что я, вовсе не подозревая этого, подверг вас неприятному испытанию.
– Вы имеете полное право ставить условия, на которых находите возможным сообщить мне то, что услышали у одра болезни мистера Канди. Я понимаю и ценю благородство, которое руководит вами. Как могу я ожидать от вас доверия, если сам буду отказывать вам в нем? Вы должны знать и узнаете, почему мне так важно установить, что именно хотел мне сообщить мистер Канди. Если окажется, что я ошибся в своих ожиданиях и вы не вправе будете мне сообщить это, узнав настоящую причину моих розысков, я положусь на вашу честь, что вы сохраните мою тайну. И что-то говорит мне, что доверие мое не будет обмануто.
– Остановитесь, мистер Блэк! Мне еще надо сказать вам два слова, прежде чем я позволю вам продолжать.
Я взглянул на него с изумлением. По-видимому, им овладело внезапно жестокое душевное страдание. Цыганский цвет лица сменился смертельной сероватой бледностью, глаза его вдруг засверкали диким блеском, голос понизился и зазвучал суровой решимостью, которую я услышал у него впервые. Скрытые силы этого человека (трудно было сказать в ту минуту, к чему они направлены – к добру или ко злу) обнаружились передо мной внезапно, как блеск молнии.
– Прежде чем вы мне окажете какое-либо доверие, – продолжал он, – вам следует знать, – и вы узнаете, – при каких обстоятельствах я был принят в дом мистера Канди. Много времени это не займет. Я не намерен, сэр, рассказывать «историю своей жизни» – как это говорится – кому бы то ни было. Она умрет со мной. Я только прошу позволения сообщить вам то, что сообщил мистеру Канди. Если, выслушав меня, вы не измените своего решения насчет того, что хотели мне сказать, то я весь в вашем распоряжении. Не пройти ли нам дальше?
Сдерживаемая скорбь в его лице заставила меня замолчать. Я жестом ответил на его вопрос, и мы пошли дальше.
Пройдя несколько сот ярдов, Эзра Дженнингс остановился у пролома в стене из серого камня, которая в этом месте отделяла вересковую равнину от дороги.
– Не расположены ли вы немного отдохнуть, мистер Блэк? – спросил он. – Я уже не тот, что был прежде, а есть вещи, которые потрясают меня глубоко.
Я, разумеется, согласился. Он прошел вперед к травяной лужайке среди вереска. Со стороны дороги лужайку заслоняли кусты и чахлые деревья, с другой же стороны отсюда открывался величественный вид на всю обширную пустынную бурую равнину. За последние полчаса небо заволокли тучи. Свет стал сумрачным, горизонт окутался туманом. Краски потухли, и чудесная природа встретила нас кротко, тихо, без малейшей улыбки.
Мы сели молча. Эзра Дженнингс, положив возле себя шляпу, провел рукой по лбу с очевидным утомлением, провел и по необычайным волосам своим, черным и седым вперемежку. Он отбросил от себя свой маленький букет из полевых цветов таким движением, будто воспоминания, с ними связанные, сейчас причиняли ему страдание.
– Мистер Блэк, – сказал он внезапно, – вы в дурном обществе. Гнет ужасного обвинения лежал на мне много лет. Я сразу признаюсь вам в худшем. Перед вами человек, жизнь которого разбита, доброе имя погибло без возврата.
Я хотел было его перебить, но он остановил меня.
– Нет, нет! – вскричал он. – Простите, не теперь еще. Не выражайте мне сочувствия, в котором впоследствии можете раскаяться. Я упомянул о том обвинении, которое много лет тяготеет на мне. Некоторые обстоятельства, связанные с ним, говорят против меня. Я не могу заставить себя признаться, в чем это обвинение заключается. И я не в состоянии, совершенно не в состоянии доказать мою невиновность. Я только могу утверждать, что я невиновен. Клянусь в том как христианин. Напрасно было бы для меня клясться моей честью.
Он опять остановился. Я взглянул на него, но он не поднимал глаз. Все существо его, казалось, поглощено мучительным воспоминанием и усилием говорить.
– Многое мог бы я сказать, – продолжал он, – о безбожном обращении со мной моих близких и беспощадной вражде, жертвой которой я пал. Но зло сделано и непоправимо. Я не хочу ни докучать вам, сэр, ни расстраивать вас. При начале моей карьеры в этой стране низкая клевета, о которой я упомянул, поразила меня раз и навсегда. Я отказался от всякого успеха в своей профессии – неизвестность осталась мне теперь единственной надеждой на счастье. Я расстался с той, которую любил, – мог ли я осудить ее разделять мой позор? В одном из отдаленных уголков Англии открылось место помощника доктора. Я получил его. Оно мне обещало спокойствие, обещало неизвестность; так думалось мне. Я ошибся. Дурная молва с помощью времени и случая растет, ширится и заходит далеко. Обвинение, от которого я бежал, последовало за мной. Меня предупредили вовремя. Мне удалось уйти с места добровольно, с рекомендациями, мной заслуженными. Они доставили мне другое место, в другом отдаленном уголке. Прошло некоторое время, и клевета, убийственная для моей чести, опять отыскала мое убежище. На этот раз я не был предупрежден. Мой хозяин сказал мне:
«Я ничего не имею против вас, мистер Дженнингс, но вы должны оправдаться или оставить мой дом».
Выбора мне не оставалось. Я должен был уйти. Ни к чему распространяться о том, что я вынес после этого. Мне только сорок лет. Посмотрите на мое лицо, и пусть оно вам скажет за меня о пережитых мучительных годах. Судьба наконец привела меня в эти края: мистер Канди нуждался в помощнике. По вопросу о моих способностях я сослался на последнего моего патрона. По вопросу о рекомендациях я рассказал ему то же, что сказал вам, и еще более. Я предупредил его о тех трудностях, какие возникнут даже в том случае, если он мне поверит. «Здесь, как и везде, – сказал я ему, – я пренебрегаю постыдной уверткой жить под чужим именем; во Фризинголле я огражден не более, чем в других местах, от тучи, которая преследует меня, куда бы я ни укрылся».
«Я ничего не делаю наполовину, – ответил он мне. – Я верю вам и жалею вас. Если вы готовы пойти на любой риск, то и я готов рисковать с вами».
Господь да благословит его! Он дал мне приют, он мне дал занятие, он доставил мне спокойствие души, и я убежден, – уже несколько месяцев, как это убеждение появилось у меня, – что теперь не случится ничего, что заставило бы его в том раскаиваться.
– Клевета утихла? – спросил я.
– Она деятельнее прежнего. Но когда она доберется сюда, будет уже поздно.
– Вы уедете заранее?
– Нет, мистер Блэк, меня не будет более в живых. Десять лет я страдаю неизлечимой болезнью. Не скрою от вас, я давно дал бы ей убить себя, если бы не одна последняя связь с жизнью. Я хочу обеспечить особу… очень мне дорогую… которую я никогда не увижу более. То немногое, что мне досталось от родителей, не может спасти ее от зависимости. Надежда прожить столько времени, чтобы довести эту сумму до известной цифры, побуждала меня бороться против болезни облегчающими средствами, какие только я мог придумать. Действительным оказался один опиум. Этому всесильному болеутоляющему я обязан отсрочкой моего смертного приговора на много лет. Но и благодетельные свойства опиума имеют свои границы. Так как болезнь усиливалась, то я незаметно стал злоупотреблять опиумом. Теперь я за это расплачиваюсь. Вся моя нервная система расшатана; ночи мои исполнены жестоких мук. Конец уже недалек. Пусть он приходит: я жил и трудился не напрасно. Небольшая сумма почти собрана, и я имею возможность ее пополнить, если последний запас жизненных сил истощится ранее, чем я предполагаю… Не понимаю сам, почему я рассказываю вам это! Не думаю, что я так низок, что стараюсь возбудить в вас жалость к себе. Быть может, вы скорее поверите мне, если узнаете, что, заговорив с вами, я твердо был уверен в моей скорой смерти. Что вы внушили мне сочувствие, мистер Блэк, скрывать не хочу. Потеря памяти моего бедного друга послужила мне средством для попытки сблизиться с вами. Я рассчитывал на любопытство, которое могло быть возбуждено в вас тем, что он хотел вам сказать, и на возможность с моей стороны удовлетворить это любопытство. Разве нет для меня извинения, что я навязался вам таким образом? Может быть, и есть. Человек, который жил подобно мне, имеет свои горькие минуты, когда размышляет о человеческой судьбе. У вас молодость, здоровье, богатство, положение в свете, надежды на будущее, – вы и люди, подобные вам, показывают мне солнечную сторону жизни и мирят меня с этим светом, перед тем как я расстанусь с ним навсегда. Чем бы ни кончился наш разговор, я не забуду, что вы оказали мне снисхождение, согласившись на него. Теперь от вас зависит, сэр, сказать мне то, что вы намерены были сказать, или – пожелать мне доброго утра.
У меня был только один ответ на этот призыв. Не колеблясь ни минуты, я рассказал ему все так же откровенно, как высказал на этих страницах.
Он вскочил на ноги и смотрел на меня, едва переводя дыхание от напряженного внимания, когда я дошел до главного места в моем рассказе.
– Нельзя сомневаться, что я вошел в комнату, – говорил я, – нельзя сомневаться, что я взял алмаз. И на эти два неопровержимых факта я могу сказать только, что сделал я это – если сделал! – совершенно бессознательно.
Эзра Дженнингс вдруг схватил меня за руку.
– Стойте! – вскричал он. – Вы мне сказали более, чем предполагаете. Случалось ли вам когда-нибудь принимать опиум?
– Никогда в жизни.
– Не были ли расстроены ваши нервы в прошлом году в это время? Не чувствовали ли вы особенного беспокойства и раздражительности?
– Действительно, чувствовал.
– Вы спали дурно?
– Очень дурно. Много ночей напролет я провел без сна.
– Не была ночь после рождения мисс Вериндер исключением? Постарайтесь припомнить, хорошо ли вы тогда спали.
– Помню очень хорошо. Я спал прекрепко.
Он выпустил мою руку так же внезапно, как взял ее, и взглянул на меня с видом человека, у которого исчезло последнее тяготившее его сомнение.
– Это замечательный день в вашей жизни и в моей! – сказал он с глубоким убеждением. – В одном я совершенно уверен, мистер Блэк: я теперь знаю, что мистер Канди хотел вам сказать сегодня; это находится в моих записках. Подождите, это еще не все. Я твердо уверен, что могу доказать, что вы поступили бессознательно, когда вошли в комнату и взяли алмаз. Дайте мне только время подумать и расспросить вас. Кажется, доказательство вашей невиновности в моих руках!
– Объяснитесь, ради бога! Что вы хотите этим сказать?
Захваченные нашим разговором, мы сделали несколько шагов, сами того не замечая, и оставили за собой чахлые деревья, за которыми нас не было видно. Прежде чем Эзра Дженнингс успел мне ответить, его окликнул с большой дороги человек, сильно взволнованный и, очевидно, его поджидавший.
– Я иду, – крикнул он ему в ответ, – иду сейчас! Очень серьезный больной, меня ждут в деревне, – обратился он ко мне. – Мне бы следовало там быть с полчаса назад; я должен немедленно идти туда. Через два часа приходите опять к мистеру Канди; даю вам слово, что я буду тогда совершенно в вашем распоряжении.
– Как могу я ждать! – воскликнул я нетерпеливо. – Разве не можете вы успокоить меня одним словом перед тем, как мы разойдемся?
– Дело слишком важно, чтобы его можно было пояснить второпях, мистер Блэк. Я не по своей прихоти испытываю ваше терпение; напротив, я сделал бы ожидание только еще тягостнее для вас, если бы попробовал облегчить его теперь. До свидания во Фризинголле, сэр, через два часа!
Человек, стоявший на большой дороге, опять окликнул его. Он поспешно удалился и оставил меня одного.