Мне нравится,
как он сказал:
«Поехали!..»
(Лихой ямщик.
Солома в бороде.)
Пошло по свету отзвуками,
эхами,
рассказами,
кругами по воде…
…И Главного конструктора знобило.
И космодром был
напряженно пуст.
«Поехали!» —
такое слово
было.
Но перед этим прозвучало:
«Пуск!!.»
…И сердце билось не внутри,
а возле.
И было незнакомо и смешно.
А он ремень поправил,
будто вожжи,
и про себя губами чмокнул:
«Но-о-о!..»
И широко,
размашисто,
стотонно,
надежд не оставляя
на потом,
с оттяжкой
по умытому бетону
вдруг стегануло
огненным кнутом!
И грохнул рев!
И забурлила ярость!
Закрыла небо
дымная стена…
Земля
вогнулась чуть,
и,
распрямляясь,
ракету подтолкнула.
А она
во власти
неожиданного бунта,
божественному куполу под стать,
так отрывалась от земли,
как будто
раздумывала:
сто́ит ли
взлетать?..
И все-таки она решила:
«Надо!..»
Запарена,
по-бабьи тяжела,
сейчас
она
рожала
космонавта!
Единственного.
Первого…
Пошла!
Пошла, родная!..
…Дальше было просто.
Работа.
И не более того…
Он медлил,
отвечая на вопросы,
не думая,
что все слова его
войдут в века,
подхватятся поэтами,
забронзовев,
надоедят глазам…
Мне нравится,
как он сказал:
«Поехали!..»
А главное:
он сделал,
как сказал!
Скрипит под ветром печальный ставень.
В углу за печкой таится шорох…
Мы вырастаем,
мы вырастаем
из колыбелей
и распашонок.
Огромно детство.
Просторно детство.
А мы
романы Дюма листаем.
И понимаем,
что в доме —
тесно.
Мы вырастаем.
Мы вырастаем…
Укоры взрослых
несутся следом.
Мы убегаем,
как от пожара.
Наш двор —
держава!..
Но как-то летом
мы замечаем:
мала́ держава…
Нас кто-то кличет
и что-то гонит
к серьезным спорам,
к недетским тайнам.
Нас принимает
гигантский город!
Мы
вырастаем!
Мы
вырастаем!..
А город пухнет.
Ползет, как тесто.
А нам в нем тесно!
И мы,
пьянея,
садимся в поезд,
где тоже —
тесно.
А в чистом поле —
еще теснее…
Мы негодуем,
недосыпаем,
глядим вослед
журавлиным стаям.
На мотоциклах,
пригнувшись, шпарим.
Мы
вырастаем!..
Мы
вырастаем!
Мы трудно дышим
от слез и песен.
Порт океанский
зовем
калиткой.
Нам Атлантический
слишком тесен!
Нам тесен
Тихий, или Великий!..
Текут на север
густые реки.
Вонзились в тучу
верхушки елей.
Мы вырастаем!..
Нам тесно
в клетке
меридианов и параллелей!
Над суматошными кухнями,
над
лекцией
«Выход к другим мирам»,
вашей начитанностью,
лейтенант.
Вашей решительностью,
генерал.
Над телеграммами,
тюрьмами,
над
бардом,
вымучивающим строку.
Над вековыми костяшками нард
в парке
обветренного Баку.
Над похоронной процессией,
над
сборочным цехом
искусственных солнц,
барсом,
шагнувшим на розовый наст,
криком:
«Уйди!..»
Сигналами:
«SOS!..»
Над запоздалыми клятвами,
над
диктором,
превозносящим «Кент»,
скрипом песка,
всхлипом сонат,
боеголовками дальних ракет,
над преферансом,
над арфами,
над…
Ушла
ракета!..
Мы вздохнули
и огляделись воспаленно…
Но
траектория полета
все ж началась
не в Байконуре!..
Откуда же тогда,
откуда?
От петропавловского гуда?
От баррикад на Красной Пресне?..
Нет,
не тогда,
а прежде.
Прежде!..
Тогда откуда же,
откуда?
От вятича?
Хазара?
Гунна?
От воинов
Игоревой рати?..
Нет,
даже раньше!
Даже раньше!..
Она в лесных пожарах
грелась,
она волхвов пугала,
снизясь…
Такая даль,
такая древность
и археологам
не снилась…
Она пронизывала степи,
звенела
на шеломах курских,
набычась,
подпирала стены,
сияла
в новгородских кузнях!
Та траектория полета,
презрев хулу,
разбив кадила,
через
поэмы и полотна,
светящаяся,
проходила!
Она —
телесная,
живая.
И вечная.
И вечевая.
И это из нее
сочится
кровь пахаря
и разночинца…
Кичатся
знатностью бароны,
а мы
довольствуемся малым.
Мы —
по бумагам —
беспородны.
Но это
только —
по бумагам!..
Не спрашивай теперь,
откуда
в нас
это ощущенье
гула,
земное пониманье
цели…
Бренчат разорванные
цепи!
Из фильмов
мы предпочитаем
развлека —
тельные.
Из книжек
мы предпочитаем
сберега —
тельные.
Сидим в тиши,
лелеем блаты
подзавядшие.
Работу любим,
где зарплата —
под завязочку…
Мы презираем
в хронике
торжественные омуты…
Все космонавты —
кролики!
На них
проводят
опыты!
В быту,
слегка покрашенном
научными
названьями,
везет
отдельным гражданам…
Чего ж
про них
названивать?!
Они ж
бормочут тестики
под видом
испытания.
Они ж
в науке-технике —
ни уха,
ни… так далее.
Их интеллект сомнителен.
В их мужество не верится…
Живые заменители
машин
над миром вертятся!
Непыльное занятие:
лежишь,
как в мягком поезде.
Слетал разок и —
на тебе!
И ордена!
И почести!
Среди банкета вечного,
раздвинув
глазки-прорези,
интересуйся вежливо:
«А где тут
сумма —
прописью?..»
Живи себе,
помалкивай,
хрусти
котлетой киевской
иль ручкою
помахивай:
«Привет, мол,
наше с кисточкой!..»
Над запоздалыми клятвами,
над
диктором,
превозносящим «Кент»,
скрипом песка,
всхлипом сонат,
боеголовками дальних ракет.
Над затянувшейся свадьбою,
над
вежливым:
«Да…»,
вспыльчивым:
«Нет!..»
Над стариком,
продающим шпинат,
над аферистом,
скупающим нефть.
Над заводными игрушками,
над
жаждой
кокосовых пальм
и лип.
Над седоком твоим,
Росинант.
Над сединою твоею,
Олимп.
Над нищетой,
над масонами,
над…
Мы
те же испытанья
проходим…
Тяжелыми дверями грохочем.
Вступая в духоту барокамер,
с врачихой молодой
балаганим…
Мы
в тех же испытаньях
стареем.
Мы верим людям,
птицам,
деревьям.
Бросаемся,
дрожа от капели,
то – в штопоры,
то – в мертвые петли.
Высокое давленье
коварно…
Живая кожа —
вместо скафандра.
И нету под рукой,
как нарочно,
надежного глотка
кислорода…
Нас кружат
центрифуги веселья,
мы глохнем
в полосах невезенья.
И ломимся в угар перегрузок.
И делимся на храбрых и трусов,
пройдя сквозь похвалы и дреколья…
Другое непонятно.
Другое…
Как это? —
Слово,
яснее полдня,
слово,
свежей, чем запах озона,
и тяжелее ночного боя, —
вдруг
невесомо?
Как это? —
Слово,
застывшее важно,
слово,
расцвеченное особо,
слово,
обрушивающееся, как кувалда, —
вдруг
невесомо?
Как это? —
Слово,
скребущее горло
и повторяющееся бессонно,
слово,
которое тверже закона, —
вдруг
невесомо?
…Вновь тебя будет
по каждому слогу
четвертовать
разъяренная совесть…
Пусть не придет
к настоящему
слову
даже мгновенная
невесомость!..
…Как мне дожить
до такого дня,
ценою
каких седин,
чтобы у жизни
и у меня
голос был
один?
Земля —
в ознобе
телетайпных лент.
Не ведаю,
куда глядит начальство…
Мне кажется:
я взял
чужой билет.
Совсем другому
он
предназначался.
Со мною
колобродить до утра
готовы,
про чужой билет не зная,
актеры,
космонавты,
доктора
с высокими, как горы,
именами…
Растерзана гудками тишина,
сиреневый дымок летит по следу…
И только мама верит
да жена,
что еду я
по своему
билету.
А я
святым неверьем взят в кольцо.
С большой афиши,
белой,
будто полюс,
испуганно глядит
мое
лицо,
топорщится
подделанная подпись.
И мне то тяжело,
то трын-трава.
Чужие голоса
в меня проникли.
В знакомых песнях
не мои
слова!
Надписываю я
чужие
книги!
Чужой билет.
Несвойственная роль.
Я тороплюсь.
Я по земле шатаюсь…
И жду:
вот-вот появится
контроль.
Тот поезд
отойдет.
А я останусь.
Над заводными игрушками,
над
жаждой
кокосовых пальм
и лип.
Над седоком твоим,
Росинант.
Над сединою твоею,
Олимп.
Над телескопами Пулкова,
над
скромным шитьем
полевых погон.
Чанами с надписью:
«Лимонад».
Чашкою с запахом:
самогон.
Над озорными базарами,
над
сейфом,
который распотрошен.
Над городами
Торжок и Нант,
под именами
Иван и Джон.
Над ресторанной певичкою,
над…
Я славлю
одиночество моста,
шальное одиночество
печурки.
Я славлю
одиночество гнезда
вернувшейся из-за морей
пичуги…
(А сам —
в игре с огнем,
тревожным,
переменчивым, —
живу
случайным днем,
живу
мелькнувшим месяцем…
Работает
в боку
привычная
механика…
А я
бегу,
бегу.
Бледнею.
Кровью харкаю.
Смолкаю,
застонав.
Жду
вещего прозрения
то в четырех
стенах,
то в пятом
измерении…
Разъехались друзья.
Звонят,
когда захочется…
У каждого
своя
проверка
одиночеством…)
Я славлю
одиночество письма,
когда оно
уже
почти нежданно…
Я славлю
одиночество ума
ученого
по имени
Джордано!..
(А сам,
припав к столу,
пью горькое
и сладкое.
Как будто
по стеклу
скребу
ногтями слабыми.
Не верю
никому,
считаю дни
до поезда…
И страшно
одному,
а с кем-то рядом —
боязно…
В постылый дом
стучу,
кажусь
чуть-чуть заносчивым.
«Будь проклята, —
кричу, —
проверка
одиночеством!..»)
Я славлю
одиночество луча
в колодце,
под камнями погребенном.
Я славлю
одиночество врача,
склонившегося
над больным ребенком!..
(Неясная
цена
любым
делам и почестям,
когда идет она —
проверка
одиночеством!..
Пугать не пробуй.
Денег не сули.
Согнись
под неожиданною ношей…)
Я славлю
одиночество Земли
и верю,
что не быть ей
одинокой!
Над озорными базарами,
над
сейфом,
который распотрошен.
Над городами
Торжок и Нант,
под именами
Иван и Джон.
Над баскетбольными матчами,
над
танкером,
облюбовавшим порт.
Над шелестеньем оленьих нарт,
мягкими криками:
«Поть!..
Поть!..»
Над арабеском Бессмертновой,
над
фразой,
дымящейся на устах.
Монументальностью колоннад
и недоверьем
погранзастав.
Над устаревшими твистами,
над
верностью
за гробовой доской.
Нервами,
будто манильский канат.
Темным вином.
Светлой тоской.
Над муравьями,
над лазером,
над…
У развилок
холодных,
с каждой смертью
старея, —
мертвых
так и хоронят,
чтобы в небо
смотрели.
Посредине планеты
в громе
туч грозовых
смотрят мертвые
в небо,
веря в мудрость
живых…
Бродят реки в потемках.
И оттуда,
со дна,
смотрят парни
в буденовках
крутого сукна.
Те,
которые приняли
пулеметный горох.
Над зеленою Припятью
оборвали
галоп.
Задохнулись от гнева,
покачнулись в седле…
Смотрят мертвые
в небо.
Как их много
в земле?..
Тех,
кто пал бездыханно
на июньской заре.
Тех,
кто умер в Дахау.
Тех,
кто канул в Днепре…
Бредя ролью трубастой,
будто лука изгиб,
смотрит
Женька Урбанский,
удивясь,
что погиб…
Ливень
пристани моет,
жирно хлюпает грязь…
В небо
мертвые
смотрят.
Не мигая.
Не злясь…
Ах, как травы душисты!
Как бессовестна
смерть!..
Знаю:
жить
после жизни
надо тоже
уметь.
Равнодушно
и немо
прорастает былье…
Смотрят мертвые
в небо,
как в бессмертье
свое.
Колдуя
и клянясь,
среди обычных сутолок
земля
вцепилась в нас,
крича от страшных
судорог.
Века
висят над ней,
кипят самосожжения…
И все-таки
сильней
земного
притяжения
то, что в дыму костра,
треща,
темнеет окорок,
то, что плывет
жара,
похожая на обморок.
То, что струится
дождь,
то, что лопочут
голуби,
то, что смеется
дочь,
увидя лошадь
в городе.
Что шмель
к цветку приник,
что паутина —
сказочна.
И что течет
родник
стеклянно
и загадочно.
То, что художник —
слеп,
а карусели
вертятся.
И то, что свежий хлеб
на полотенце
светится.
Что на гончарный круг
ложатся пальцы чуткие.
И что приходит
друг,
необходимость
чувствуя.
Что веренице
дней
не будет завершения…
Во много раз
сильней
земного притяжения
то, что
с тоской в глазах
задумчиво
и жертвенно,
ни слова не сказав,
тебя целует
женщина.
То, что молчит струна,
звучит
бумага нотная.
И то, что есть
она —
Земля —
все время
новая!
С проклятьями и страхами.
С едою и питьем…
И то, что
уйдем
в нее —
такую странную.
Значит,
все-таки есть она —
глупая смерть.
Та,
которая вдруг.
Без глубинных корней.
За которой оркестрам
стонать и греметь.
Глупо.
Глупая смерть…
А какая умней?
А в постели умней?
А от пыток умней?
А в больнице?
В убожестве
краденых дней?
А в объятьях мороза
под скрипы саней?
Где
умней?
Да и как это можно:
умней?
В полыханье пожара?
В разгуле воды?
В пьяной драке,
где пастбище делит межа?
От угара?
От молнии?
От клеветы?
От раскрашенной лжи?
От слепого ножа?..
Смерть
ничем не задобришь,
привыкла к дарам…
Вот Гастелло
летит с перекошенным ртом.
Он
при жизни
пошел на последний таран!
Все при жизни!!
А смерть наступила
потом…
Горизонт покосившийся.
Кровь на песке.
И Матросов
на дзот навалился плечом.
Он
при жизни
подумал об этом
броске!
Все при жизни!!
И смерть
тут совсем ни при чем…
Голос радио.
Падает блюдце из рук.
Прибавляется жителей
в царстве теней…
Значит,
глупая смерть —
та,
которая
вдруг?
Ну, а если не вдруг?
Постепенно?
Умней?!
Все равно ты ее подневольник
и смерд!
Все равно не поможет твое:
«Отвяжись!..»
Впрочем,
если и есть она —
глупая смерть, —
это все-таки лучше,
чем глупая
жизнь.
Свет
Вечного огня,
жар
вещего костра,
тебе рассвет —
родня.
Тебе заря —
сестра.
Гудящий
над строкой,
не сказанной
никем,
мятущийся огонь,
ты для меня —
рентген!
Рентген —
пока дано
держать в руках
перо,
когда
черным-черно,
когда
белым-бело…
Восстав
из-под земли
в пороховом
дыму,
погибшие
пришли
к подножью твоему.
Сквозь дальние огни,
сквозь ржавые бинты
в упор
глядят
они,
как полыхаешь
ты…
Снега идут сквозь них.
Года идут сквозь них…
Ты правильно возник!
Ты вовремя возник!
Их прошлый
непокой,
несбывшийся
простор
сейчас в тебе,
огонь.
Сейчас в тебе,
костер…
Не станет пусть
в веках
ни уголка,
ни дня,
куда б
не проникал
свет
Вечного огня!..
Я знаю,
что хочу.
Я,
голову склоня,
гляжу
в глаза
огня
и медленно шепчу:
всем
сбившимся
с пути,
всем
рухнувшим
с коня
дорогу освети,
свет
Вечного огня.
Замерзших отогрей.
Оружье закали.
К наивным
будь добрей.
Зарвавшихся
спали…
Не верю я
пока
в переселенье душ…
Но ты —
наверняка! —
в огне
ракетных
дюз!
На кончике пера.
На утреннем
лугу…
Свет
Вечного костра,
мы у тебя
в долгу.
В долгу за каждый вдох
и прежде,
и теперь…
И если я тебе
не выплачу свой долг,
тогда убей меня
и прокляни меня,
жар
вещего костра.
Свет
Вечного огня.
Над устаревшими твистами,
над
верностью
за гробовой доской.
Нервами,
будто манильский канат.
Темным вином.
Светлой тоской.
Над зацветающей яблоней,
над
самоубийцей
с вечным
пером,
над повтореньем робинзонад,
взором коров,
блефом корон.
Над восковыми фигурами,
над
парусом,
вечно просящим бурь,
взрывами
чавкающих гранат,
плеском стрижей,
посвистом пуль.
Над маяками,
над школами,
над…
Кто-то заплакал.
Кто-то заохал.
Бодрые песни
лезут из окон.
И поговорка
вновь торжествует:
«Незаменимых
не существует…»
Тру́сы,
герои,
прачки,
министры —
все заменимо.
Все заменимы…
Все
заменимо!
Действуя четко,
сменим давайте
бога
на черта.
Шило
на мыло.
Пешку
на пешку.
(Это привычно.
И неизбежно.)
Сменим давайте
горы
на поле.
Зава
на зама.
Зама
на пома.
А панихиду —
на именины.
Все заменимо.
Все
заменимы…
Значит, напрасно
крестили нас в загсах.
Зря мы считали
годы без засух.
Зря утопали
в пахоте вязкой.
Бредили вязью
старославянской.
Зря мы
пудовым кланялись щукам.
Зря композитор
тему нащупал.
Зря архитектор
кальку изводит.
Зря над могилами
матери
воют.
Зря нас дорога
однажды сманила.
Все
заменимы.
Все
заменимо!..
Я наполняю легкие
гневом!
Я вам клянусь
пошатнувшимся небом:
лжет
поговорка!
Врет
поговорка!
Незаменимо
катится Волга.
Незаменимы
ветры над взморьем.
Незаменимы
Суздаль
и Смольный.
Незаменимы отсветы флага…
Незаменима
добрая фляга.
Зерна морошки.
Тень от платана…
Незаменим
академик Ландау.
Незаменима
и окрыленна
резкость
конструктора
Королева!..
Даже артисты цирков бродячих,
даже стекольщик,
даже жестянщик,
кок,
над которым не светятся нимбы, —
незаменимы.
Незаменимы…
Каюсь,
но я признаю неохотно:
жизнь
не окончится
с нашим уходом.
Внуков,
чей путь еще даже не начат,
незаменимые бабушки
нянчат.
Знаю:
родятся под Омском
и Тулой,
в горной глуши,
за сиреневой тундрой, —
знаю:
взойдут на асфальтовых
нивах
новые тысячи
незаменимых!
Незаменимых,
в деле и силе.
Незаменимых,
будто Россия.
Пусть —
знаменитых,
незнаменитых —
незаменимых.
Незаменимых!