Помогите мне, стихи!
Так случилось почему-то:
на душе
темно и смутно.
Помогите мне,
стихи.
Слышать больно.
Думать больно.
В этот день и в этот час
я —
не верующий в Бога —
помощи прошу у вас.
Помогите мне,
стихи,
в это самое мгновенье
выдержать,
не впасть в неверье.
Помогите мне,
стихи.
Вы не уходите прочь,
помогите, заклинаю!
Чем?
А я и сам не знаю,
чем вы можете
помочь.
Разделите эту боль,
научите с ней расстаться.
Помогите мне
остаться
до конца
самим собой.
Выплыть.
Встать на берегу,
снова
голос
обретая.
Помогите…
И тогда я
сам
кому-то помогу.
Круг друзей,
забот,
врагов.
Круговерть природная.
Заколдованность
кругов.
Явь
круговоротная.
По воде круги бегут
мелкие и крупные.
Наше время
стерегут
циферблаты
круглые.
Круг привычек.
Круг семьи.
И —
до умиления —
круглые слова
статьи,
мыслей закругления.
Трубы круглые
трубят.
Клоун в цирке
мучается.
Крутит сальто
акробат.
Плановик
выкручивается.
Годовых колец круги
вздрагивают в дереве.
Страха
круглые зрачки.
Круг луны
растерянной.
Этой жизни
странный круг
продолжаться
силится.
Если он порвется вдруг,
все вокруг
рассыплется.
Но, метелями пыля,
глухо похохатывая,
крутит
круглая
Земля
хула-хуп экватора.
Мы —
боящиеся озонной дыры, СПИДа и кооператоров,
нашпигованные с детства лекарствами,
слухами и нитратами,
молящиеся, матерящиеся,
работающие и бастующие,
следователи и подследственные,
стареющие и растущие,
спорящие, с чего начинать:
с фундамента или с кровли,
жаждущие немедленной демократии
или крови,
мы —
типовые, типичные,
кажущиеся нетипичными,
поумневшие вдруг на «консенсусы»,
«конверсии»
и «импичменты»,
ждущие указаний,
что делать надо, а что не надо,
обожающие:
кто – музыку Шнитке,
кто – перетягиванье каната,
говорящие на трех языках
и не знающие своего,
готовые примкнуть к пятерым,
если пятеро – на одного,
мы – на страже, в долгу и в долгах,
на взлете и на больничном,
хвастающие куском колбасы
или теликом заграничным,
по привычке докладывающие наверх
о досрочном весеннем севе,
отъезжающие,
кто за свободой на Запад,
кто за деньгами на Север,
мы —
обитающие в общежитиях,
хоромах, подвалах, квартирах,
требующие вместо «Хлеба и зрелищ!» —
«Хлеба и презервативов!»
объединенные, разъединенные,
-фобы, – маны и – филы,
обожающие бег трусцой
и детективные фильмы,
мы —
замкнувшиеся на себе,
познавшие Эрмитаж и Бутырки,
сдающие карты или экзамены,
вахты или пустыe бутылки,
задыхающиеся от смога,
от счастья и от обид,
делающие открытия,
подлости,
важный вид,
мы —
озирающие со страхом воспаленные веси и грады,
мечтающие о светлом грядущем
и о том, как дожить до зарплаты,
мы —
идейные и безыдейные,
вперед и назад глядящие,
непрерывно ищущие врагов
и все время их находящие,
пышущие здоровьем,
никотинною слизью харкающие,
надежные и растерянные,
побирающиеся и хапающие,
мы —
одетые в шубы и ватники,
купальники и бронежилеты,
любители флоксов и домино,
березовых веников и оперетты,
шагающие на службу с утра
по переулку морозному,
ругающие радикулит и Совмин,
верящие Кашпировскому,
орущие на своих детей,
по магазинам рыскающие,
стиснутые в вагонах метро,
слушающие и не слышащие,
мы —
равняющиеся на красное,
черное
или белое знамя,
спрашиваем у самих себя:
что же будет
со всеми нами?
Не поется песня,
не поется.
В прошлое
глаза устремлены.
Приближается,
воссоздается
полная
История
страны.
В память мертвых
назовут живые
подлость – подлостью
и честью – честь.
Полная История.
Впервые.
Наша с вами.
Та,
какая есть.
Ничего из правды не отринем,
ощутив
ее целебный вкус…
Краткий курс Истории
был длинным.
Шибко долгим был он —
Краткий курс.
Время помнить наступило…
Кажется сегодня мне,
что у нас с тобою
было
две страны
в одной стране.
Первая страна
вставала
на виду у всей Земли.
Радостно рапортовала!..
А вторую
вдаль везли.
Вмиг
перерубались корни.
Поезд
мчался по полям.
И у всех, кто есть в вагоне, —
«сто шестнадцать
пополам».
Поселяли их навечно
там,
где длинная зима,
за «колючкою»,
у речки
под названьем Колыма…
Первая страна
мужала,
славен был ее успех.
И она уже
летала
дальше всех
и выше всех!
К полюсу тропу
торила.
Самой сильною
слыла.
Конституция
царила!
Демократия
цвела!..
А вторая
в днях предгрозных,
вбитая в тюремный пол,
так
кричала на допросах,
так,
что слышно до сих пор!
Пьяною была от пыток.
И насквозь —
темным-темна.
Не сочтешь
ее убитых…
Ну, а первая страна
выплавляла сталь досрочно,
строила:
скорей!
скорей!
Песни пела,
зная точно:
«Завтра
будет веселей!..»
Вся – в расцвете,
вся —
в зените
нескончаемой весны…
Как же мне
соединить их
в сердце —
эти две страны?
Родных.
Толпа на людей не похожа.
Колышется,
хрипло сопя.
Зевак и случайных прохожих
неслышно вбирая в себя.
Затягивает, как трясина, —
подробностей не разглядеть…
И вот
пробуждается сила,
которую некуда деть.
Толпа,
как больная природа,
дрожит от неясных забот…
По виду —
частица народа.
По сути —
его антипод.
И туча плывет, вырастая.
И нет ни друзей, ни врагов…
Толпа
превращается в стаю!
И капает пена с клыков.
Он стоит перед Кремлем.
А потом,
вздохнув глубоко,
шепчет он Отцу и Богу:
«Прикажи…
И мы умрем!..»
Бдительный,
полуголодный,
молодой,
знакомый мне, —
он живет в стране свободной,
самой радостной стране!
Любит детство вспоминать.
Каждый день ему —
награда.
Знает то, что надо знать.
Ровно столько,
сколько надо.
С ходу он вступает в спор.
как-то сразу сатанея.
Даже
собственным сомненьям
он готов давать отпор.
Жить он хочет не напрасно,
он поклялся
жить в борьбе.
Все ему предельно ясно.
В этом мире
и в себе.
Проклял он
врагов народа.
Верит, что вокруг друзья.
Счастлив!..
…А ведь это я —
пятьдесят второго года.
«Наша доля прекрасна, а воля – крепка!..»
РВС, ГОЭЛРО, ВЧК…
Наши марши взлетают до самых небес!
ЧТЗ, ГТО, МТС…
Кровь течет на бетон из разорванных вен.
КПЗ, ЧСШ, ВМН…
Обожженной, обугленной станет душа.
ПВО, РГК, ППШ…
Снова музыка в небе. Пора перемен.
АПК, ЭВМ, КВН…
«Наша доля прекрасна, а воля – крепка!»
SOS.
тчк
«…Мы идем, несмотря на любые наветы!..»
(аплодисменты).
«…все заметнее будущего приметы!..»
(аплодисменты).
«…огромнейшая экономия сметы!..»
(аплодисменты).
«…А врагов народа – к собачьей смерти!!.»
(аплодисменты).
«…как городские, так и сельские жители!..»
(бурные, продолжительные).
«…приняв указания руководящие!..»
(бурные, переходящие).
«…что весь наш народ в едином порыве!..»
(аплодисменты).
Чай в перерыве…
«…от души поздравляем Родного-Родимого!..»
(овации).
Помню, как сам аплодировал.
«…что счастливы и народы, и нации!..»
(овации).
«…и в колоннах праздничной демонстрации!..»
(овации).
«…что построено общество новой формации!..»
(овации).
«…и сегодня жизнь веселей, чем вчера!..»
(овации, крики: «ура!»).
«…нашим прадедам это не снилось даже!!.»
(все встают).
…И не знают, что делать дальше.
Ойрот-Тура,
Ойрот-Тура.
Слепней гудящая гора,
тугие вихри мошкары
и всемогущество жары…
В буфете водку продают.
За стенкою
серьезно пьют!
Пьют
за тоску Ойрот-Туры,
пьют
за межзвездные миры,
за наступление нужды
и за безрыбье у воды.
За громкое позавчера
и – за тебя,
Ойрот-Тура.
…А что касается Туры:
дыра!
Дырее нет дыры.
Кричал:
«Я еще не хочу умирать!..»
А руки вдоль тела текли устало.
И снежная,
непобедимая рать
уже заметала его,
заметала…
А он шептал:
«Я еще живой…»
А он гадал:
орел или решка?..
Пока не сошлись над его головой
черная бездна, —
Вторая Речка.
Дома быть кому охота,
если за окном «ура!..»
Разговорная погода.
Митинговая пора.
Будоража,
зазывая,
возникая там и тут,
в бане,
в поезде,
в трамвае,
разгораясь,
остывая,
всюду
митинги идут!
Время крика.
Время спора.
Митингует каждый дом.
Митингует до упора.
Беспрерывно…
А потом
снятся
лозунги на стенах.
И, наверное, всю ночь
женщины
кричат в постелях:
«Протестую!..»
«Руки прочь!..»
О стену разбивая лбы,
летя
в межзвездное пространство,
мы все-таки рабы.
Рабы!
Невытравимо наше рабство.
И ощущение стыда
живет
почти что в каждом споре…
Чем ниже кланялись тогда,
тем громче
проклинаем после!
Мир издерган и распят.
Время – бешеное…
Вот – опять,
опять,
опять, —
зона бедствия…
Пропадая навсегда
в липкой полночи
дети,
птицы,
города
просят помощи.
Пепельной зари лоскут.
Слезы беженца.
Реки бедствия
текут
к морю бедствия.
Застываем, не дыша,
над новой
бездною…
И не душа уже душа,
а зона бедствия.
Вместо чая
и вместо бензина,
вдоль шоссе на знакомый мотив —
повелительный оклик
призыва,
несгибаемый
императив.
Почему-то все время некстати
надвигаются из пустоты:
«Покупайте!..»
«Храните!..»
«Летайте!..»
То на Вы,
то на Мы,
то на Ты…
Жаль,
закрыто кафе на обед,
а над дверью начертано:
«Слава!..»
По дороге
и слева, и справа —
лишь призывы.
Политбеспросвет.
Не волнуйтесь,
мы умрем.
Не в петле и не на плахе.
Ваши должностные страхи
мы
с собою заберем.
Славным следуйте путем:
в душах и в бумагах шарьте,
запрещайте,
разрешайте.
Радуйтесь.
А мы уйдем.
Точка…
Но уже сейчас
твердо знайте, дорогие:
все равно
придут
другие.
Злее нас.
Слышнее нас.
Для человека национальность —
и не заслуга,
и не вина.
Если в стране
утверждают иначе,
значит,
несчастна эта страна!
Ю. Рытхэу
Слышен скрип лебедки стонущей.
Бочки на песке лежат.
Говорят, здесь было стойбище.
Было.
Года три назад…
И туман – сырой, растерянный —
дрожит, сходя на нет…
Проданы
народы Севера
за северную нефть.
Коровы на фермах негожих
дают молока
меньше кошек.
В районе
с едой небогато,
зато
хороша пропаганда!
Зато, как и прежде, упрямы
и лозунги,
и диаграммы!
Пусть гибнут в полях урожаи, —
зато
не тускнеют скрижали.
Пускай не фурычат машины, —
основы зато
нерушимы.
Плевать,
что крапива на грядке!..
Зато идеалы —
в порядке.
Мало ли, что – било!
Мало ли, что – жгло!
Мало ли, что было.
Главное —
прошло.
Прекращаем дрязги.
Дозволяем смех.
А вину
по-братски
делим мы
на всех.
Плюнем на миноры.
Мудрости —
виват!..
Если все виновны,
никто не виноват.
Хоть вешайте,
хоть режьте,
но дело таково:
о том,
что было прежде,
не знал я
ни-че-го.
Мой принцип неизменен.
Зачем его менять?
Ведь лично я
намерен
по-прежнему не знать…
Скулю,
когда пинают.
Бегу,
когда зовут…
Которые не знают,
те
дольше проживут.
Знали мы,
что нами правят наилучшие.
Но пришел доклад, а в нем иные веянья:
верить в прежнее нельзя
ни в коем случае!
Оказалося,
что мы не в тех верили.
Оказалось, был один, —
так хуже некуда!
А другой, так тот вообще, —
не дай господи!..
Ох, и закрутилась жизнь —
выпить некогда.
То ли прямо нам шагать,
то ли вкось идти?..
Ждем мы помощи от органа партийного,
с февраля следим за гласностью внимательно…
Наш завхоз
вчера событья комментировал.
Не могу пересказать.
Слишком матерно.
Жизнь у нас одна, —
хватит бардака!
Родине
нужна
твердая рука!
Раз и навсегда
стройся в два ряда!
Хочется уже
ясности в душе…
Честно говоря,
хочется
царя.
Я тебе скажу без лишних фраз
относительно проблем земных:
пусть у нас
все будет, как у нас!
Лишь бы в магазинах —
как у них…
Для того, чтоб жизнь ласкала глаз,
надо сделать
больше выходных.
Стану я идейным,
как у нас,
если будут фильмы,
как у них…
Не люблю я истин прописных.
Лично мне
хватило б в самый раз,
если б я —
с зарплатой, как у них, —
ничего б не делал!
Как у нас.
Время идет,
а киношник снимает…
Ветер
знамена к небу вздымает!
Ах, как мы любим смотры-парады!
Как вдохновляют нас транспаранты!
Марши
заполонили Европу.
Молотов
руку жмет Риббентропу…
Ах, как ревут стадионные действа!
Ах, как клянется счастливое детство!
Как замечательна жизнь,
где громадны
залы, скульптуры,
каналы,
романы!..
Время идет,
а киношник снимает.
Два генерала парад принимают.
Два генерала, —
наш и немецкий.
Скоро настанет мир повсеместный.
Ах, как похоже
плещутся флаги!..
(Их Бухенвальды…
Наши ГУЛАГи…)
Грянул он над Родиной,
славя ратный труд, —
долгожданный,
родненький,
праздничный салют!..
Грянул над молчанием
мертвых городов,
грянул
над отчаяньем
многодетных вдов.
Грянул над могилами
сгинувшей войны,
над огромной силою
раненой страны.
Над полями росными,
уханьем громов.
Над глазами
взрослыми
в окнах детдомов…
Искорки ракетные
по небу текли,
будто слезы
светлые
по щекам Земли.
Б. Громову
Вот – довоенное фото:
ребенок со скрипкой.
Из вундеркиндов, которыми школа гордится.
Вырастет этот мальчик.
Погибнет под Ригой.
И не узнает, что сын у него родился…
Вот – фотография сына.
В Алуште с женою.
Оба смеются чему-то.
И оба прекрасны.
Он и она,
безутешны, сидят предо мною.
И говорят о Кабуле.
И смотрят в пространство…
Вот – фотография сына.
Во взгляде надежда.
Вместе с друзьями стоит он у дома родного…
Этот задумчивый мальчик, похожий на деда,
в восьмидесятом
с войны
не вернулся снова.
Старенькие ходики.
Молодые ноченьки…
Полстраны —
угодники.
Полстраны —
доносчики.
На полях проталинки,
дышит воля вольная…
Полстраны —
этапники.
Полстраны —
конвойные.
Лаковые туфельки.
Бабушкины пряники…
Полстраны —
преступники.
Полстраны —
охранники.
Лейтенант в окно глядит.
Пьет – не остановится…
Полстраны
уже сидит.
Полстраны
готовится.
Утешенья слабые звучат,
и закат последний догорает…
В окруженье
праведных внучат
палачи и жертвы
умирают.
И, конечно, верят те и эти,
у порога
главной темноты,
что недаром
прожили на свете.
И пред совестью своей
чисты.
Надо время осознать,
с очевидностью не спорить.
То, что знал, —
переузнать.
То, что помнил, —
перевспомнить.
Что любил, перелюбить,
как велела дисциплина.
И себя
перелепить…
Будто я из пластилина.
Гул веков – страна,
боль времен – страна.
На земле людей
ты и впрямь одна.
Не возьмешь – страна.
не проймешь – страна.
Через день сыта,
через год голодна.
Пей-пляши – страна!
Бей-круши – страна!
Коль снаружи мир,
так внутри война.
Перекур – страна,
перегиб – страна.
Больше, чем другим,
ты себе должна.
Старца,
которому саблю вручили,
разоблачили.
Трех торгашей,
что с клубникой ловчили,
разоблачили.
Этого – как его? —
в маршальском чине, —
разоблачили.
Двух стукачей,
что доносы строчили,
разоблачили.
Вроде бы жизнь начинаем сначала…
Так почему же
не полегчало?
Пятидесятый.
Карелия.
Бригада разнорабочих.
Безликое озеро.
Берег, где только камни растут.
Брезент, от ветра натянутый,
вздрагивает и лопочет.
Люди сидят на корточках.
Молча обеда ждут.
Сидят они неподвижно.
Когда-то кем-то рожденные.
Ничейные на ничейной,
еще не открытой земле.
Нечаянно не посаженные.
Условно освобожденные.
Сидят и смотрят, как крутится
крупа в чугунном котле.
Д.С. Лихачеву
Раскачивается вагон.
Длинный тоннель метро.
Читающий пассажир выклевывает по слову…
Мы пишем на злобу дня
и – на его добро.
Но больше, правда, – на злобу,
на злобу,
на злобу!..
Живем, озираясь вокруг.
Живем, друзей хороня.
Едем, не зная судьбы, и страшно проехать мимо.
Длинный тоннель метро.
Привычная злоба дня…
Ненависть проще любви.
Ненависть объяснима.
Старший следователь Крошин
никогда
вина не пил.
Человеком был хорошим
и прекрасным мужем был…
(Прежде занимался спортом,
нынче интерес пропал).
Приходил домой с работы,
ел
и сразу засыпал.
Спал он странно,
спал он тяжко,
плоско —
на прямой спине.
И храпел, как зверь.
И часто
кулаки сжимал во сне.
И скрипел зубами жутко —
(оглушительно скрипел!)
И кричал:
«Признайся, сука!
Сволочь!!»
И опять храпел…
А жена,
на кухне сидя,
край клеенки теребя,
все вздыхала:
«Бедный Митя…
Не жалеет он
себя…»
А нам откапывать живых,
по стуку сердца находя,
из-под гранитно-вековых
обломков
статуи Вождя.
Из-под обрушившихся фраз,
не означавших ничего.
И слышать:
– Не спасайте нас!
Умрем мы
с именем Его!..
Откапывать из-под вранья.
И плакать.
И кричать во тьму:
– Дай руку!..
– Вам не верю я!
А верю
одному Ему!..
– Вот факты!..
– Я плюю на них
от имени всего полка!!!
А нам
откапывать живых.
Еще живых.
Живых пока.
А нам
детей недармовых
своею болью убеждать.
И вновь
откапывать живых.
Чтобы самим живыми
стать.
Государственный голос
всходил над страной:
«Это выполнить надо!
Любою ценой!..»
Ах, любая цена,
дорогая цена,
ты была нам с рождения
присуждена…
Тот же голос
всходил над протяжной войной:
«Нужно взять этот город!
Любою ценой…»
Нашей кровью
отхаркивалась война.
Мы по смертному счету
платили сполна.
Улыбался с портретов
отец наш родной…
Все привыкли мы делать
любою ценой.
И нельзя было цену
хоть чуть сократить —
не имели мы права
дешевле
платить!
И в цене этой самой
смешались не зря
все салюты победные,
все лагеря,
гордый профиль вождя
над ревущей рекой
и расстрелянных маршалов
вечный покой…
Перемешаны
в этой безмерной цене
и Гагарин,
и засуха на целине.
Юбилейный восторг
раскаленных ладош,
пашни,
ставшие пылью,
и орденский
дождь…
Ах, любая цена,
золотая цена!
Выручалочка наша
во все времена.
Мы богаты.
У каждого – бездна в душе.
Так богаты, что страшно.
И стыдно уже…
Вряд ли станет счастливым
даже рай неземной,
если будет он создан
любою
ценой.
Необъятная страна
все мне снится по ночам.
Было в ней заведено
правило такое:
кто не знал, тот не знал.
А кто знал, тот молчал.
А кто знал и не молчал,
говорил другое…
Захотелось как-то людям
жизнь по-новому начать.
Очень сильно захотелось!
Да одно мешает:
кто не знал, не хочет знать.
Кто молчал, привык молчать.
А кто другое говорил, так и продолжает.
Небо в детстве было синим,
сыпал дождик,
накренясь…
Очереди к магазинам
появились раньше нас.
Мы стоять поднаторели,
знаем это
не из книг.
Мы в очередях
взрослели,
а теперь стареем в них.
Очереди —
наш приют.
По привычке многолетней
спрашиваем: «Кто последний?..»
А потом уж:
«Что дают?..»
Очередь – она бессмертна.
Все мы в ней почти родня.
Это нам
вторая смена
после трудового дня.
Наш обычай.
Наше иго.
Всепогодный знак нужды.
Демонстрация
во имя
доставания еды.
Рюкзаки,
портфели,
сумки.
В очереди все равны.
Одинаково умны.
Одинаково безумны.
Вместе все мы здесь.
И – врозь…
Наша очередь живая
дышит, землю обвивая,
изгибаясь, как вопрос:
это
Богом нам дано?
Или тем, кто Бога выше?!.
Я не видел лиц давно.
Я одни затылки
вижу.
Жизнь
то радует, то настораживает.
Но, вдыхая наш табачный чад,
дети ни о чем у нас не спрашивают.
Только смотрят.
Смотрят и молчат.
Не проймешь их
спорами и книгами.
Смотрят дети, начиная жить.
И молчат.
И никакими криками
их молчания
не заглушить.
Славно карты выпали!
Действовать пора…
Выборы,
выборы —
взрослая игра…
Долг давайте выполним, —
это так легко…
(Говорят,
что к выборам
выбросят пивко.)
Выборы,
выборы.
Урна в уголке.
(В бюллетене выданном
три кота в мешке…)
Жизнь проходит празднично,
нервно и смешно.
Ах, как это правильно,
что нам
не дано
выбирать родителей, —
бог подаст.
И руководителей
чужих
государств.
Жил да был.
Жил да был.
Спал, работал, ел и пил.
Полюбил.
Разлюбил.
Плюнул! —
снова жил да был…
Говорил себе не раз:
«Эх, махнуть бы на Кавказ!..»
Не собрался.
Не махнул…
Лямку буднично тянул.
Жил да был.
Жил да был.
Что-то знал да позабыл.
Ждал чего-то,
но потом —
дом, работа, снова дом.
То жара,
то снега хруст.
А почтовый ящик пуст…
Жил да был.
Грустил.
Седел.
Брился.
В зеркало глядел
Никого к себе не звал.
В долг
не брал и не давал.
Не любил ходить в кино,
но зато смотрел в окно
на людей
и на собак —
интересно, как-никак.
Жил да был.
Жил да был.
Вдруг пошел —
ковер купил!
От стены и до стены
с ворсом
сказочной длины!
Красотища —
Бог ты мой!..
Прошлой слякотной зимой
так,
без видимых причин —
умер,
отошел,
почил…
Зазвенел дверной звонок.
Двое
принесли венок
(от месткома)
с лентой рыжей…
(Вот под этой ржавой крышей,
вот под этим серым небом
жил да был.)
А может, не был.
В этой медленной осени
чисто,
просторно,
легко.
В ней
особенно слышным
становится каждое слово.
Отдыхает земля.
И плывут облака высоко.
И вдоль улиц деревья
подчеркнуто рыжеголовы.
В этой осени варят варенье
и жарят грибы.
В ней
с лесною опушкой прощаются,
будто навечно.
Затеваются свадьбы.
Идет
перестройка судьбы.
Из шкафов достаются
забытые теплые вещи…
А туманы все чаще
ползут с погрустневшей реки.
И на рынках
заманчиво высятся
дымные горы.
И гордятся загаром
недавние отпускники.
И убавился день.
И прибавилось
мокрой погоды…
В этой осени
есть еще множество
горьких примет:
в ней,
как будто в театре абсурда
на призрачной сцене,
до сих пор к перелету готовятся
стаи ракет,
этот город и улицы эти
держа
на прицеле.
Ау,
общежитье, «общага»!
Казнило ты нас и прощало.
Спокойно,
невелеречиво
ты нас ежедневно учило.
Друг друга ты нам открывало.
И верило, и согревало.
(Хоть больше гудели,
чем грели
слезящиеся батареи…)
Ау, общежитье, «общага»!
Ты многого не обещало.
А малого
мы не хотели.
И звезды над нами летели.
Нам было уверенно вместе.
Мы жить собирались
лет двести…
Ау, общежитье, «общага»!..
Нас жизнь развела беспощадно.
До возраста
повыбивала,
как будто война бушевала.
Один —
корифей баскетбола —
уехал учителем в школу.
И, в глушь забредя по малину,
нарвался
на старую мину.
Другого холодной весною
на Ладоге смыло волною.
А третий любви не добился
взаимной.
И попросту спился.
Растаял
почти незаметно…
А тогда
все мы были бессмертны.
Филологов не понимает физтех, —
молчит в темноте.
Эти
не понимают тех.
А этих —
те.
Не понимает дочки своей
нервная мать.
Не знает, как и ответить ей
и что понимать.
Отец считает, что сыну к лицу
вовсе не то.
А сын не может сказать отцу:
«Выкинь пальто!..»
Не понимает внуков своих
заслуженный дед…
Для разговора глухонемых
нужен свет.
Сугробы оседают,
словно дышат.
Вокруг стволов проталины прожгло.
Стволы освободились до лодыжек
и млеют —
им теперь теплым-тепло!
И хочется на эхо откликаться,
от звонкой нежности оторопеть.
И почки
приготовились взорваться.
А птицы
приготовились запеть…
Пройдет полдня —
и будет снег разрушен!..
Не верится средь этой синевы,
что в октябре
здесь поплывет по лужам
печальная
флотилия листвы.
Ах, собрание, собрание, собра…
Кладезь мудрости,
сердечного добра.
Здесь
привычную дискуссию вели
литераторы,
пророки,
цвет земли.
(Если я соврал,
то бог простит меня…)
Был оратор
полон гнева и огня.
Он почти что сразу
перешел на мат,
он кричал надсадно:
«Дайте автомат!!.
Я хочу нажать
на спусковой крючок!..»
Ну, а после
вышел милый старичок.
Он сказал, что душу надобно спасать,
призывал
хотя б доносы не писать
и доказывал на фактах правоту,
перекатывая челюсти
во рту.
Говорил,
что надо обрести покой.
Кончил речь свою невнятно…
А другой
выступление свое
построил так:
на трибуну он залез,
как будто в танк.
Зал притихший
оглядел из-под руки.
Люк захлопнул
и – нажал на рычаги!
Стало грохотно,
вонюче и темно,
выхлоп дизельный
шарахнулся в окно.
Грянул выстрел!
И попал в десятый ряд
бронебойно-зажигательный
снаряд…
Тех, кто выжил,
ожидал большой сюрприз:
тетка
выскочила вдруг из-за кулис.
Из цепочек золотых
она рвалась,
и, визжа, в любви к редактору
клялась.
Целовала в корешок
его роман…
Разошлись интеллигенты
по домам.
Литераторы,
пророки,
цвет земли.
Долго мылись,
но отмыться не смогли.
Тополь стоит,
наготу терпя,
словно скелет
самого себя.
Слишком прозрачны,
очень пусты
черные
неживые кусты.
Тихой тропинки
грустный излом
без продолженья…
Рисунок пером.
Борису Васильеву
За датою – дата.
Простой человеческий путь…
Все больше
«когда-то».
Все меньше
«когда-нибудь».
Погода внезапна,
но к людям, как прежде, добра.
Все крохотней
«завтра».
И все необъятней
«вчера».
Найти бы опору
для этой предзимней поры.
Как долго мы —
в гору.
За что же так быстро —
с горы?!
Остаток терпенья
колотится в левом боку…
Все реже:
«успею».
И все невозможней:
«смогу».
Снова осень.
Светлый сумрак небес.
И дорога через реденький лес.
И неслышная пустая река.
И почти прозрачный дым костерка.
Он струится.
Он летит к небесам…
Ах, как близко
стали слезы к глазам!
Жизнь окончится выдохом.
Будет в нем
все, что прежде
ты оставлял на потом.
Все, что ты не сделал
в отмеренный срок.
Все, что ты не успел.
И чего не смог…
Жизнь окончится выдохом.
Дальше – мгла…
Там —
почти за гранью добра и зла —
пусть настигнет меня
в мой последний миг
чей-то первый
вдох.
Чей-то первый
крик.
Вдруг на бегу остановиться,
Так,
будто пропасть на пути.
«Меня не будет…» —
удивиться.
И по слогам произнести:
«Ме-ня не бу-дет…»
Мне б хотелось
не огорчать родных людей.
Но я уйду.
Исчезну.
Денусь.
Меня не будет…
Будет день,
настоянный на птичьих криках.
И в окна, как весны глоток,
весь в золотых, сквозных пылинках,
ворвется
солнечный поток!..
Просыплются дожди в траву
и новую траву разбудят.
Ау! – послышится —
Ау-уу!..
Не отзовусь.
Меня не будет.
Не хотели,
не ждали таких двужильных.
Прорастают фамилии в имена.
Они,
оглушенные криком «Держи их!!!»,
не понимают,
в чем их вина.
А вина их большая,
вина изначальная
в том, что бездарям было спокойней без них.
Их ругают,
цитируя, а не печатая.
Четвертуют
до выхода первых книг…
Но они продираются,
пробиваются
сквозь улюлюканье,
злобу
и смех.
И – начинаются.
И – сбываются.
Не все, конечно.
И не для всех.
Заняты делом они. А в особенности
устройством не быта,
а бытия…
И гордятся
единственной личной собственностью —
упрямым
местоимением
Я.
Фонаря пресветлый конус.
Пыльных мошек
мельтешня…
Со скамейки
слышен голос:
«Ах, отстань ты от меня!..»
Может быть, вмешаться надо?
(Все бывает в час ночной…)
А весна-то!
А весна-то!
И над этою весной
голос —
тоненько и зыбко,
объявляя и дразня,
и счастливо,
и призывно:
«Ах,
отстань ты
от меня!..»
Похожая неповторимость…
Случайный город перед нами.
А солнце,
как старинный примус,
гудит
и изрыгает пламя.
Соборы под бесцветным небом.
Крыш островерхих перекаты…
Я никогда здесь прежде
не был, —
(но кажется,
что был когда-то!)
Неповторимая похожесть…
Ленивое дрожанье света.
Шаг за угол и —
дрожь по коже —
(я видел,
видел,
видел это!)
Фонтанчик у стены незрячей,
плющ,
протянувшийся к балкону, —
(все было так, и – чуть иначе.
необъяснимо по-другому!)…
Я этих улочек не знаю.
Я никогда здесь не был раньше.
Но вот хожу
и вспоминаю.
И странно так,
что даже страшно.
Мгновенье
остановлено нечетко.
Видны глаза
и больше ничего…
Круги забвенья
и круги почета
не слишком-то влияли на него.
Он, выступая,
тряс седою прядкой,
насмешек над собой не замечал.
Был одиноким,
как прыгун над планкой.
И в дружеских компаниях
скучал.
Лишь перед смертью
показал характер.
В свои болезни уходить не стал
и время,
то, что он когда-то тратил,
в конце концов
почти что наверстал.
Спешил он так безудержно и горько,
такой живою
стала вдруг строка!..
Жаль,
не хватило малости какой-то.
Минут каких-то.
Мига.
Пустяка.
После тяжких боев и побед роковых,
городов,
разоренных дотла,
только два генерала остались в живых.
Два врага.
Два бесстрашных орла…
Вот они в ореоле прекрасных седин
собрались за столом у ручья.
«Я тебя уважаю!..» —
сказал один.
А другой ответил:
«И я…»
И промолвил первый:
«Чего скрывать,
я люблю
отдыхать на войне.
Знаешь, с детства мне нравится воевать!..»
А второй ответил:
«И мне…»
Первый тихо вздохнул:
«Понимаешь, брат,
мне известна слабость моя:
я никак не могу
воевать без солдат!..»
А второй ответил:
«И я…»
…Генералы сказали друг другу: «Прости…»
А потом,
обругав тишину,
сговорились новых солдат наскрести,
чтоб немножко
продолжить
войну!
Из души, которая так слаба,
я – по капле —
выдавливаю раба.
Раба —
и, значит, преступника —
выдавливаю, как из тюбика…
А он говорит мне,
как эхо судьбы:
– Послушай,
а если мы оба – рабы?
А что, если ты,
гордясь и сопя,
по капле выдавливаешь
себя?..