Глава I.
ОСТРОСЛОВ
Подле Крючка стоял арестант лет сорока пяти, хилый, тщедушный, с тонким и умным лицом, жизнерадостным и насмешливым, с огромным, почти беззубым ртом; когда он говорил, губы его кривились то влево, то вправо, как свойственно людям, привыкшим обращаться к уличной толпе; курносый, с огромной, почти совсем плешивой головой, он носил старый жилет из серого сукна и выцветшие дырявые брюки в заплатах: голые, покрасневшие от холода ноги, неряшливо завернутые в тряпки, были обуты в деревянные башмаки.
Его звали Фортюне Гобер, по прозвищу Острослов; в прошлом фокусник, он уже отбыл срок за изготовление фальшивых монет, а ныне был обвинен в том, что бежал с места ссылки и совершил кражу со взломом.
Пробыв всего несколько дней в тюрьме Форс, Гобер, ко всеобщему удовольствию, стал исполнять роль рассказчика.
Теперь такие лица встречаются редко, но в прошлые годы каждая камера имела своего рассказчика, который за небольшую плату помогал арестантам коротать бесконечные зимние вечера, и тогда заключенные не ложились спать сразу при наступлении сумерек.
Любопытно отметить, что в душах этих несчастных возникает потребность в вымышленных и волнующих историях; и что удивительно для нас: порочные до мозга костей, воры, убийцы особенно любят сюжеты, где выражены благородные, героические чувства, истории, в которых выведен беспомощный, великодушный герой и где доброта торжествует над темными силами.
Точно так же падшие женщины любят простодушные, трогательные, элегические романы и почти всегда отвергают чтение непристойных произведений.
Врожденный инстинкт доброты, желание мысленно отрешиться от того унижения, которое им приходится терпеть, не вызывают ли они в душах несчастных женщин симпатии к одним рассказам и отвращение к другим?
Итак, Гобер отлично излагал героические истории, где униженный, после множества приключений, в конце концов побеждает своего преследователя. Гобер к тому же обладал чувством юмора, его реплики отличались едкостью и шутливостью — отсюда и возникла кличка «Острослов».
Он только что вошел в приемное помещение.
Напротив него, по ту сторону решетки, стояла женщина лет тридцати пяти, бледная, с приятным и привлекательным лицом, бедно, но опрятно одетая. Она горько плакала, вытирая слезы платком.
Гобер смотрел на нее ласково и в то же время нетерпеливо.
— Послушай, Жанна, — обратился он к ней, — брось это ребячество, вот уже шестнадцать лет, как мы с тобой не виделись, если ты все время будешь закрывать платком глаза, мы никогда друг друга не узнаем...
— Дорогой брат, бедный Фортюне... Я задыхаюсь от слез... Не могу говорить...
— Какая же ты смешная! Перестань. Ну что с тобой?
Его сестра перестала рыдать, вытерла слезы и, глядя на него с изумлением, сказала:
— Что со мной? Как! Я снова вижу тебя в тюрьме, когда ты уже отсидел пятнадцать лет!..
— Правда, сегодня исполнилось полгода, как я вышел из центральной тюрьмы в Мелене... Я не навестил тебя в Париже, потому что пребывание в столице мне запрещено...
— И снова взят!.. Боже мой! Что же ты опять натворил? Почему покинул Боженси, где ты находился под надзором? — Почему?.. Надо спросить, почему я туда поехал.
— А, понимаю.
— Жанна, слушай, нас разделяет решетка, но представь себе, что я тебя целую, обнимаю, как это должно бы быть, когда не видишь сестру целую вечность. Теперь поговорим.
Один арестант из Мелена, по имени Хромой, сообщил мне, что в Боженси проживает его знакомый, бывший каторжник; он принимает к себе на фабрику свинцовых белил вышедших на волю... Знаешь, что представляет собой работа на этой фабрике?
— Нет.
— Хорошее занятие, через месяц любой заболевает свинцовой болезнью. Из троих рабочих — один умирает, другие, не скрою, тоже умрут, но живут пока в свое удовольствие, пируют год, полтора... К тому же работа неплохо оплачивается, не то что в иных местах. Ребята, родившиеся в рубашке, живут два-три года, но это уже долгожители. Да, на этой работе умирают, но она не такая уж тяжелая.
— Фортюне, зачем же ты стал трудиться там, где умирают?
— А что же я должен был делать? Когда я находился в Мелене, в тюрьме, как фальшивомонетчик, мне не могли найти занятие по моим силам, ведь я — фокусник и был не сильнее блохи, потому мне поручили изготовлять игрушки для детей. Один парижский фабрикант считал, что выгодно, чтобы куклы, игрушечные трубы, деревянные сабли мастерили арестанты. За пятнадцать лет я столько наточил, насверлил, навырезал игрушек, что их хватило бы для малышей целого парижского квартала... в особенности было много труб... и трещоток... Услышав эти звуки, целый батальон заскрежетал бы зубами, горжусь этим. Отбыв свой срок в тюрьме, я прослыл мастером двухгрошовых труб. Мне разрешили избрать поселение за сорок лье от Парижа; оставался единственный заработок — делать игрушки... Даже если бы все в поселке от мала до велика начали дуть в мои трубы, то и тогда я не оправдал бы свои расходы; не мог же я заставить всех жителей трубить с утра до вечера, меня бы приняли за авантюриста.
— Боже мой... ты всегда шутишь...
— Лучше смеяться, чем плакать. В конце концов, убедившись, что невдалеке от Парижа могу заработать на жизнь, только лишь занимаясь изготовлением игрушек, отправился в Боженси, чтобы работать на фабрике белил. Это такое пирожное, от которого распирает желудок, и... готово, над вами поют за упокой. Пока не подох — можно жить и зарабатывать; это ремесло мне нравится не меньше, чем воровское; чтобы воровать, у меня не хватало ни смелости, ни силы, а тут совершенно неожиданно подвернулось дело, о котором я тебе рассказал.
— Даже если бы ты был смелым и сильным, так просто воровать бы не стал.
— Так считаешь?
— Да, ведь ты совсем неплохой человек, случайно связался с жуликами, тебя ведь силой втянули в компанию.
— Да, дорогая, но вот видишь, пятнадцать лет в Централе... так закоптят человека, что он становится как эта трубка, хотя вошел туда чистым, какой она была новая. Выйдя из Мелена, я чувствовал себя слишком трусливым, чтобы заниматься воровством
— Но ты же занялся смертельно опасным делом? Мне кажется, Фортюне, ты совсем не такой скверный, каким представляешься.
— Послушай, хоть я и был очень хилым, но черт знает почему подумал, что натяну нос этому свинцу, что болезнь меня не одолеет, пройдет мимо, словом, что я стану одним из опытных мастеров фабрики. Выйдя на волю, я стал транжирить накопленные денежки, которые заработал в тюрьме за свои рассказы.
— А, это те истории, которые мы когда-то слышали, они так нравились нашей маме, помнишь?
— Да! Славная была женщина, разве она не подозревала, что я в Мелене?
— Нет, думала, что ты уехал на острова...
— Как тебе объяснить, сестричка: все свои шутки я унаследовал от отца, ведь он готовил меня в фокусники, я помогал ему на представлениях, глотал паклю, изрыгал огонь, стало быть, не мог коротать время с сыновьями пэров Франции и встречался лишь с голытьбою. Что до Боженси, то, выйдя из Мелена, я промотал все свои денежки. Когда пробудешь пятнадцать лет в клетке, захочется же подышать свежим воздухом, порезвиться, хоть я и не гурман, но белила могли раз и навсегда меня доконать; зачем тогда копить деньги, я тебя спрашиваю! Наконец я прибываю в Боженси, почти без гроша в кармане, разыскиваю Волосатого, друга Верзилы, хозяина фабрики. Благодарю покорно! Фабрика белил исчезла с лица земли; бывший каторжник закрыл ее — там в течение года умерло одиннадцать человек. И я остался в этом городе изготовлять игрушки, имея в качестве рекомендации свидетельство об освобождении. Я искал работу по силам, а силенок-то у меня не было; ты понимаешь, как меня принимали; то назовут вором, то негодяем, то бежавшим из тюрьмы, и, где бы я ни появлялся, каждый держался за карманы, стало быть, я не мог избежать голодной смерти в этой дыре, где должен был прожить целых пять лет. Поняв что к чему, я убежал с места ссылки и направился в Париж, чтобы там заняться своим ремеслом; у меня не было средств нанять карету с четырьмя лошадьми, потому весь путь прошел пешком, побираясь и страшась жандармов, как собака палки; мне посчастливилось, и я благополучно добрался до Отея; изнуренный, адски голодный, одетый, как видишь, не нарядно. — И Гобер с ухмылкой взглянул на свои лохмотья. — В кармане у меня не было ни гроша, меня могли задержать как бродягу. А тут, черт побери, представился случай... Хоть я и трус, но бес меня попутал...
— Тише, брат, — сказала сестра, боясь, чтоб тюремщик, хотя и находившийся довольно далеко от Гобера, не услышал столь опасного признания.
— Ты боишься, что нас подслушают, — возразил он, — не беспокойся, я не скрываю, меня захватили на месте преступления, ничего не мог отрицать, во всем сознался, знаю, что меня ждет, получу сполна.
— Боже мой, — плача, произнесла сестра. — Как ты хладнокровно рассуждаешь...
— Ну а если я буду говорить гневно, какой от этого толк? Послушай, будь умницей, неужели это я должен утешать тебя, а не ты меня?
Жанна, вздохнув, вытерла слезы.
— Что касается моего дела,– продолжал Гобер, — то под вечер я подходил к Отею совсем обессиленный: хотел войти в Париж ночью; уселся подле живой изгороди, чтобы отдохнуть и подумать о будущем. Размышляя, уснул; какой-то шум разбудил меня; уже стемнело; я прислушался... оказалось, по дороге, за изгородью, идут мужчина и женщина. Он спрашивает: «Ты думаешь, нас могут обворовать? Разве мы не оставляли дом без присмотра?» — «Да, но у нас в комоде тогда не хранилось сто франков», — ответила жена мужу. «А кто об этом знает, глупая», — возразил муж. «Ты прав», — сказала она, и они удалились. Честное слово, такой случай нельзя было упускать, ведь никакой опасности. Я подождал немного, вышел на дорогу и вижу в двадцати шагах отсюда маленький крестьянский дом, в котором, несомненно, хранилось сто франков, ведь здесь на дороге только и была одна хибарка. Я решаю: «Мужайся, старина, вокруг никого, темная ночь, если нет собаки (ты знаешь, я всегда боялся собак), дело сделано». К счастью, собаки не оказалось. Для верности я стучу в дверь, никто не отвечает... Это придаст мне уверенности. Ставни окон были закрыты, я раздвигаю их палкой, пролезаю через окно в комнагу; в печи догорает огонь, он светит мне; я вижу комод, ключа нет, тогда щипцами открываю ящик и под кучей белья обнаруживаю в чулке деньги; больше ничего не беру, прыгаю из окна и падаю... угадай куда... Вот удача!..
— Бог ты мой, да говори же!
— На спину полевого сторожа, который в это время возвращался в деревню.
— Боже мой!
— Луна взошла; он меня заметил, когда я лез через окно, и схватил. Такой парень, как он, мог бы повалить десять таких, как я... Я слишком труслив, чтобы оказать сопротивление. Чулок был у меня в руке, он услышал звон монет, схватил его и положил в свою сумку, а меня заставил идти с ним в Отей. Мы прибыли к мэру в сопровождении жандармов и мальчишек, затем вернулись к дому и стали поджидать хозяев. Они вернулись, дали показание... Не было никакой возможности отрицать, я во всем сознался и подписал протокол; мне надели наручники, и марш...
— И вот ты опять в тюрьме... быть может, надолго?
— Послушай, Жанна, не хочу обманывать тебя, дорогая, лучше уж скажу тебе сразу...
— Что еще такое, о боже!..
— Подожди, не волнуйся!
— Говори же!
— Так вот, речь идет теперь не о тюрьме!
— А что?
— За воровство ночью, со взломом, за то, что влез через окно в жилой дом, — я рецидивист... Адвокат мне объяснил, получу пятнадцать либо двадцать лет каторги и буду выставлен к позорному столбу. Это точно как в аптеке.
— На каторгу! Но ты такой хилый, ты умрешь там, — рыдая, воскликнула несчастная женщина.
— А если бы я стал работать на фабрике белил?
— Но каторга, боже ты мой, каторга!
— Это тюрьма на открытом воздухе, придется ходить в красной куртке вместо коричневой; и потом, я всегда горел желанием видеть море... Разве мне подходит быть парижским ротозеем, а?
— А позорный столб... несчастный!.. Стоять там среди презирающей тебя толпы... О боже мой, дорогой брат!
И несчастная вновь разрыдалась.
— Ладно, Жанна, будь умницей... надо потерпеть только четверть часа, притом, кажется, сидя... К тому же разве я не привык видеть толпу? Когда показывал фокусы, вокруг меня всегда была куча народа, представлю себе, что я фокусник, а если станет невтерпеж, то закрою глаза, и мне будет казаться, что никто меня не видит.
Рассуждая с такой развязностью, несчастный не пытался проявить циничную бесчувственность к преступлению, а стремился утешить и успокоить сестру своим поддельным равнодушием.
Человеку, привыкшему к тюремным нравам, у которого всякий стыд неминуемо потерян, каторга действительно представляется лишь сменой обстановки, сменой куртки, как с ужасающей правдивостью говорил Гобер, это лишь «куртка другого цвета».
Большинство арестантов центральных тюрем даже предпчитают каторгу, их влечет шумная жизнь, которую там ведут осужденные, они часто готовы совершить даже убийство, чтобы попасть в Брест или Тулон. Это понятно, и до каторги их труд был таким же тяжелым.
А условия труда честных портовых рабочих — тот же ад. Они начинают и кончают работу в те же самые часы; а логово, в котором отдыхают от непомерной усталости, порой бывает не лучше, чем казарма ссыльного.
«Но они свободны!» — возразят мне.
«Да, свободны... один день в неделю!.. воскресенье — отдых, как и у арестантов».
«Но они не чувствуют стыда, позора?»
А что такое стыд, позор для отверженных, которые ежедневно закаляют душу в адском горниле, которые проходят через все стадии подлости в этой школе, где они взаимно влекут друг друга к гибели, где наиболее опасные преступники считаются наиболее уважаемыми людьми?
Таковы последствия современной системы наказаний.
Многие преступники охотно идут в тюрьму! Каторги... добиваются!..
— Двадцать лет неволи. Боже мой! Боже мой! — повторяла бедная сестра Гобера.
— Успокойся же наконец, Жанна, мне дадут столько, сколько я смогу выдержать; я слишком слаб для исполнения тяжелых работ. Если там не будет, как в Мелене, фабрики игрушек, мне дадут легкую работенку, например, в больнице, я ведь покладистый человек, добрый малый, буду рассказывать, как рассказываю здесь, и заставлю начальников и товарищей уважать меня, тебе я пошлю разрисованные кокосовые орехи и соломенные шкатулки для племянников и племянницы. Что поделаешь, бутылка открыта — надо пить.
— Написал бы хоть мне, что приезжаешь в Париж, я попыталась бы тебя приютить, бездомного.
— Черт возьми, я, конечно, собирался пойти к тебе, но хотел явиться не с пустыми руками, кстати, вижу, что ты тоже живешь не ахти как. Да, а что твои дети, муж?
— Не говори мне о нем
— Все бражничает? Жаль, ведь он неплохой работник.
— Много горя доставил мне... поверь, у меня хватает своих бед, а тут еще твое несчастье...
— А что муж?
— Три года, как он покинул меня, продал все домашние вещи, оставил меня и детей без гроша... Соломенный тюфяк — вот вся наша мебель.
— Почему ты мне не дала знать?
— Не хотела тебя огорчать.
— Бедная Жанна! Как же ты живешь с тремя детьми?
— Да, хлебнула горя; работала сдельно бахромщицей, изнемогала совсем, соседки помогали, смотрели за детьми, когда я уходила; а потом, хоть мне и не везло, улыбнулось счастье, да не удалось им воспользоваться, муж помешал...
— Что такое?
— Фабрикант-басонщик рассказал одному клиенту о моем муже, который оставил меня без гроша, продал всю домашнюю утварь, что я работаю из последних сил, чтобы вырастить детей; однажды, возвратившись домой, вижу, появилась хорошая кровать, мебель, белье — все это сделал добрый клиент фабриканта.
— Добрый клиент!.. Бедная сестра!.. Почему ты не сообщила о своей нужде! Я бы не транжирил деньги, а послал бы тебе.
— Я.на свободе, а ты за решеткой, и я стала бы просить у тебя...
— Именно у меня; я был сыт, жил в тепле за чужой счет; заработок оставался, но, зная, что зять настоящий мастер, а ты трудолюбивая хозяйка, я, ни о чем не думая, транжирил денежки с открытым ртом и закрытыми глазами.
— Мой муж был хорошим работником, это верно, но у него помутился разум; а мне помогли, и я воспряла духом, моя старшая дочь стала немного зарабатывать; мы были счастливы, не знали, что ты в Мелене. Работа ладилась, дети были одеты, ни в чем не нуждались, это придавало мне силу... мужество... Даже удалось отложить тридцать пять франков, и вдруг явился муж. Год с ним не встречалась; видя, что у нас появилась мебель, мы прилично одеты, он, не стесняясь, поселился у нас, оставил работу, забрал мои деньги, пьянствовал, а когда я жаловалась, избивал меня.
— Негодяй!
— К тому же он привел в квартиру гулящую девку, жил с ней; пришлось все терпеть. Наконец, стал продавать мебель, я, видя, что дело плохо, иду к адвокату, спрашиваю его, как поступить, ведь он опять ограбит квартиру, оставит нам соломенный тюфяк.
— Как поступить! Очень просто! Надо было вышвырнуть его.
— Но я не имела права. Адвокат сказал, что муж может располагать всем имуществом как глава семьи и жить, не работая; это, конечно, несчастье, но я должна подчиниться. Однако же то, что его любовница находится под одной с нами крышей, дает мне право на развод и на раздел имущества, так у них принято говорить... Тем более что у меня есть свидетели, которые покажут, что муж избивал меня; я могу подать на него в суд, но, чтобы добиться развода, нужно, по крайней мере, триста — четыреста франков. Ты представляешь себе? Это все, что я могу заработать за год! Где можно одолжить сумму?.. И потом, одолжить — еще можно, но нужно и возвратить... Пятьсот франков, сразу... целое состояние.
— Есть, однако, простое средство собрать пятьсот франков, — с горечью сказал Гобер, — голодать целый год... питаться воздухом и работать... Удивительно, что адвокат не дал тебе такого совета.
— Ты все шутишь...
— Нет, — с негодованием воскликнул Гобер. — Это подло... чтоб закон грабил бедных. Что ж происходит? Ты честная, уважаемая мать семейства, работаешь изо всех сил, чтобы достойно воспитать детей. Твой муж отъявленный негодяй, он бьет тебя, живет на твой счет, пропивает в кабаке заработанные тобою деньги. Ты обращаешься в суд... добиваешься защиты, хочешь прогнать лодыря, пожирающего твой хлеб и хлеб твоих детей... А законники отвечают: «Да, вы правы, ваш муж мерзкий шалопай, правосудие вас поддержит, но вам это будет стоить пятьсот франков». Пятьсот франков!.. Сумма, на которую ты с семьей можешь жить в течение года!.. Понимаешь, Жанна, ясно одно, есть, как говорится, два рода людей: те, кто повешены, и те, кто заслуживает виселицы.
Хохотушка, одинокая и задумчивая, сидя молча, слышала все, что говорила бедная женщина, которой она горячо сочувствовала. Она решила рассказать об этом Родольфу, как только повстречает его, и не сомневалась, что он поможет Жанне.