Период реакции
Личная жизнь подпольных революционеров была отодвинута на задний план и придушена, но она существовала. Как пальмы на пейзажах Диего Ривера, любовь из-под тяжелых камней прокладывала себе дорогу к солнцу. Чаще всего, почти всегда, она была связана с революцией. Единство идей, борьбы, опасностей, близость в изолированности от остального мира создавали крепкие связи. Пары соединялись в подполье, разъединялись тюрьмою и снова находили друг друга в ссылке. О личной жизни молодого Сталина мы знаем мало, но тем более ценно это малое для характеристики человека.
«В 1903 г. он женился, — рассказывает Иремашвили. — Его брак был, как он понимал его, счастливым. Правда, равноправия полов, которое он выдвигал как основную форму брака в новом государстве, в его собственном доме нельзя было найти. Да это и не отвечало совсем его натуре — чувствовать себя равноправным с кем-нибудь. Брак был счастливым потому, что его жена, которая не могла следовать за ним, глядела на него как на полубога, и потому, что она, как грузинка, выросла в священной традиции, обязывающей женщину служить». Сам Иремашвили, хотя и считавший себя социал-демократом, сохранил в почти незатронутом виде культ традиционной грузинской женщины, по существу, семейной рабыни. Жену Кобы он рисует теми же чертами, что и его мать, Кеке. «Эта истинно грузинская женщина… всей душой заботилась о судьбе своего мужа. Проводя неисчислимые ночи в горячих молитвах, ждала своего Coco, когда он участвовал в тайных собраниях. Она молилась о том, чтобы Коба отвернулся от своих богопротивных идей ради мирной семейной жизни в труде и довольстве».
Не без изумления узнаем мы из этих строк, что у Кобы, который сам уже в 13 лет отвернулся от религии, была наивно и глубоко верующая жена. Это обстоятельство может показаться заурядным в устойчивой буржуазной среде, где муж считает себя агностиком или развлекается франк-масонским ритуалом, в то время как жена, после очередного адюльтера, исповедуется у католического священника. В среде русских революционеров эти вопросы стояли неизмеримо острее. Не анемичный агностицизм, а воинствующий атеизм составлял необходимый элемент их революционной философии. И где им было взять личной терпимости к религии, неразрывно связанной со всем тем, против чего они боролись среди постоянных опасностей? В рабочей среде при ранних браках можно было встретить, правда, немало случаев, когда муж, уже после женитьбы, становился революционером, а жена упорно сохраняла старые верования. Однако это вело обычно к драматическим коллизиям. Муж скрывал от жены свою новую жизнь и отходил от нее все дальше. В других случаях муж отвоевывал жену на свою сторону от ее родни. Молодые рабочие часто жаловались, что трудно найти девушек, свободных от старых суеверий. В среде учащейся молодежи выбор подруги был гораздо легче. Почти не было примеров, чтоб революционный интеллигент женился на верующей. Не то чтобы на этот счет существовали какие-либо правила. Но это просто не отвечало нравам, взглядам, чувствам среды. Коба представлял несомненно редкое исключение.
Из различия взглядов не возникло, видимо, никакой драмы. «Внутренне столь беспокойный человек, который на каждом шагу и при каждом действии чувствовал себя наблюдаемым и преследуемым царской тайной полицией, мог находить любовь только в убогом очаге своей семьи. Из того презрения, которое он источал по отношению ко всем людям, он исключал только свою жену, свое дитя и свою мать». Идиллическая семейная картина, которую рисует Иремашвили, как бы подсказывает вывод о мягкой терпимости Кобы к верованиям близкого ему существа. Но это слишком мало вяжется с тиранической натурой этого человека. На самом деле терпимостью выглядит здесь нравственное безразличие. Коба не искал в жене друга, способного разделить его взгляды или хотя бы амбиции. Он удовлетворялся покорной и преданной женщиной. По взглядам он был марксистом; по чувствам и духовным потребностям — сыном осетина Бесо из Диди-Лило. Он не требовал от жены больше того, что его отец нашел в безропотной Кеке. Хронология Иремашвили, не безупречная вообще, в делах личного характера надежнее, чем в области политики. Возбуждает, однако, сомнение дата женитьбы: 1903 год. Коба был арестован в апреле 1902 г. и вернулся из ссылки в феврале 1904 г. Возможно, что венчание состоялось в тюрьме — такие случаи были нередки. Но возможно и то, что женитьба произошла лишь после побега из ссылки, в начале 1904 г. Церковное венчание в этом случае представляло, правда, для «нелегального» трудности; но при первобытных нравах того времени, особенно на Кавказе, полицейские препятствия можно было обойти. Если женитьба произошла после ссылки, то это отчасти может объяснить политическую пассивность Кобы в течение 1904 г.
Жена Кобы — мы не знаем даже ее имени — умерла в 1907 г., по некоторым сведениям, от воспаления легких. К этому времени отношения между двумя Coco успели утратить дружеский характер. «Его резкая борьба, — жалуется Иремашвили, — направлялась отныне против нас, его прежних друзей. Он нападал на нас во всех собраниях, дискуссиях самым ожесточенным и неизменным образом и пытался всюду сеять против нас яд и ненависть. Если б у него была возможность, он бы нас искоренил огнем и мечом… Но подавляющее большинство грузинских марксистов оставалось с нами. Этот факт еще больше усиливал его злобу». Политическая отчужденность не помешала Иремашвили посетить Кобу по случаю смерти жены, чтоб принести ему слова утешения: такую силу сохраняли еще традиционные грузинские нравы. «Он был очень опечален и встретил меня, как некогда, по-дружески. Бледное лицо отражало душевное страдание, которое причинила смерть верной жизненной подруги этому столь черствому человеку. Его душевное потрясение… должно было быть очень сильным и длительным, так как он не способен был более скрывать его перед людьми».
Умершую похоронили по всем правилам православного ритуала. На этом настаивали родственники жены, и Коба не сопротивлялся. «Когда скромная процессия достигла входа на кладбище, — рассказывает Иремашвили, — Коба крепко пожал мою руку, показал на гроб и сказал: «Coco, это существо смягчало мое каменное сердце; она умерла, и вместе с ней — последние теплые чувства к людям». Он положил правую руку на грудь: «здесь внутри все так опустошено, так непередаваемо пусто!» Эти слова могут показаться театрально-патетическими и неестественными; но они вполне похожи на правду, и не только потому, что дело идет о молодом человеке, которого постиг первый личный удар: мы и в дальнейшем встретим у Сталина склонность к сухой патетике, нередкой у черствых натур. Угловатую стилистику для выражения своих чувств он почерпал из внушений семинарской гомилетики.
Жена оставила Кобе мальчика с мелкими и нежными чертами лица. В 1919-20 годах он учился в тифлисской гимназии, где Иремашвили состоял преподавателем. Вскоре отец перевел Яшу в Москву. Мы еще встретимся с ним в Кремле. Вот и все, что мы знаем об этом браке, который во времени (1903–1907) довольно точно укладывается в рамки первой революции. Такое совпадение неслучайно: ритмы личной жизни революционеров слишком тесно бывали связаны с ритмами больших событий. «Начиная с того дня, когда он похоронил свою жену, — настаивает Иремашвили, — он утратил последний остаток человеческих чувств. Его сердце наполнилось невыразимо злобной ненавистью, которую уже его безжалостный отец начал сеять в детской душе сына. Он подавлял сарказмом все более редко подымавшиеся моральные сдержки. Беспощадный по отношению к самому себе, он стал беспощадным по отношению ко всем людям». Таким он вступил в период реакции, которая надвинулась тем временем на страну.
Начало массовых стачек во второй половине 90-х годов означало приближение революции. Среднее число стачечников не составляло, однако, еще и 50 тысяч в год. В 1905 г. это число сразу поднялось до 2% миллиона; в 1906 г. оно снижается до 1 миллиона; в 1907 г. — до 3А миллиона, считая, конечно, и повторные стачки. Таковы цифры революционного трехлетия: мир не знал еще подобной стачечной волны! В 1908 г. открывается период реакции: число стачечников сразу падает до 174 тысяч, в 1909 г. — до 64 тысяч, в 1910 г. — до 50 тысяч. Но в то время, как пролетариат столь быстро свертывает свои ряды, разбуженные им крестьяне еще продолжают и даже усиливают свое наступление. В месяцы первой Думы особенно широко развернулись разгромы помещичьих гнезд. Прокатился ряд солдатских волнений. После подавления попыток Свеаборгского и Кронштадтского восстаний (июль 1906 г.) монархия делается смелее, вводит военно-полевые суды, фальсифицирует при помощи сената выборное право, но не достигает на этом пути нужных результатов: вторая Дума оказывается радикальнее первой.
Политическое положение в стране Ленин характеризует в феврале 1907 г. следующими словами: «Самый дикий, самый бесстыдный произвол… Самый реакционный избирательный закон в Европе. Самый революционный в Европе состав народного представительства в самой отсталой стране!» отсюда вывод: «впереди — новый, еще более грозный… революционный кризис». Вывод оказался ошибочным. Революция была еще достаточно сильна, чтобы дать знать о себе на арене царского псевдопарламента. Но она была уже разбита. Ее конвульсии становились все слабее.
Параллельный процесс происходил и в социал-демократической партии. По числу членов она еще продолжала расти. Но ее влияние на массы падало. Сто социал-демократов уже не способны вывести на улицу столько рабочих, сколько год назад выводили десять социал-демократов. Различные стороны революционного движения, — как исторического процесса в целом, как живого развития вообще — не равномерны и не гармоничны. Рабочие и даже мелкие буржуа пытались за поражение в открытом бою мстить царизму левым голосованием; но на новое восстание они уже не были способны. Лишившись аппарата советов и непосредственной связи с массами, быстро впадавшими в мрачную апатию, более активные рабочие почувствовали потребность в революционной партии. Так, полевение Думы и рост социал-демократии оказались на этот раз симптомами не подъема, а упадка революции.
Ленин, несомненно, и в те дни уже допускал такую возможность. Но пока окончательная проверка не была дана опытом, он продолжал строить политику на революционном прогнозе. Таково было основное правило этого стратега. «Революционная социал-демократия, — писал он в октябре 1906 г.,- первой должна становиться на путь наиболее решительной и наиболее прямой борьбы и последней принимать более обходные способы борьбы». Под прямой борьбой надо понимать: забастовки, демонстрации, всеобщую стачку, схватки с полицией, восстание. Под общими способами: использование легальных возможностей, в частности парламентаризма, для собирания сил. Эта стратегия неизбежно заключала в себе опасность применения боевых методов в такой момент, когда объективные условия для них уже исчезли. Но на весах революционной партии этот тактический риск весил неизмеримо менее стратегической опасности: отстать от событий и упустить революционную ситуацию.
Пятый съезд партии, заседавший в Лондоне в мае 1907 г., отличался чрезвычайным многолюдством: в зале «социалистической» церкви насчитывалось 302 делегата с решающими голосами (один делегат на 500 членов партии), около полусотни — с совещательными и немало гостей. Большевиков было 90, меньшевиков — 85. Национальные делегации располагались между флангами как «центр». На прошлом съезде, как мы помним, представлены были 13 000 большевиков и 18 000 меньшевиков (один делегат на 300 членов партии). За двенадцать месяцев между Стокгольмским и Лондонским съездами русская часть партии возросла с 31 000 до 77 000 членов, т. е. в два с половиной раза. Обострение фракционной борьбы неизбежно вздувало цифры. Но остается неоспоримым, что передовые рабочие за последний год продолжали притекать в партию. Значительно быстрее усиливалось при этом левое крыло. В Советах 1905 г. меньшевики преобладали; большевики составляли скромное меньшинство. В начале 1906 г. силы обоих течений в Петербурге приблизительно сравнялись. В период между первой и второй Думой большевики стали брать верх. Во время второй Думы они уже завоевали полное преобладание среди передовых рабочих. Стокгольмский съезд по характеру принятых решений был меньшевистским. Лондонский — большевистским.
Власти внимательно следили за этим сдвигом влево. Незадолго до съезда департамент полиции разъяснял своим отделениям на местах, что «меньшевистские группы по настроению их в настоящий момент не представляют столь серьезной опасности, как большевики». В очередном докладе о ходе съезда, представленном департаменту полиции его заграничным агентом, заключается следующая оценка: «Из ораторов в дискуссии выступали в защиту крайней революционной точки зрения Станислав (большевик), Троцкий, Покровский (большевик), Тышко (польский национал-демократ); в защиту же оппортунистической точки зрения Мартов, Плеханов» (вожди меньшевиков). «Ясно намечается, — продолжает охранник, — поворот социал-демократов к революционным методам борьбы… Меньшевизм, расцветший благодаря Думе, с течением времени, когда Дума показала свою импотентность, вымирает и снова дает простор большевистским или, вернее, крайне революционным течениям». На самом деле, как уже сказано, внутренние сдвиги в пролетариате были сложнее и противоречивее: передовой слой, под влиянием опыта, сдвинулся влево; массы, под влиянием поражений, сдвинулись вправо. Дыхание реакции уже носилось над съездом. «Наша революция переживает трудные времена, — говорил Ленин на заседании 12 мая. — нужна вся сила воли, вся выдержанность и стойкость сплоченной пролетарской партии, чтобы уметь противостоять настроениям неверия, упадка сил, равнодушия, отказа от борьбы».
«В Лондоне, — пишет французский биограф, — Сталин в первый раз видел Троцкого, но последний вряд ли заметил его; вождь Петербургского Совета не был человеком, который легко завязывает знакомства и сближается с кем-либо без действительного духовного сродства». Верно ли это или нет, но факт таков, что только из книги Суварина я узнал о присутствии Кобы на Лондонском съезде и нашел затем подтверждение этого в официальных протоколах. Как и в Стокгольме, Иванович принимал участие не в числе 302 делегатов с решающим голосом, а в числе 42 с совещательным. Так слаб оставался большевизм в Грузии, что Коба не мог собрать в Тифлисе 500 голосов! «Даже в родном городе Кобы и моем, в Гори, — пишет Иремашвили, — не было ни одного большевика». Полное господство меньшевиков на Кавказе засвидетельствовал в прениях съезда Шаумян, один из руководящих кавказских большевиков, соперник Кобы и будущий член ЦК. «Кавказские меньшевики, — жаловался он, — пользуясь своим подавляющим численным перевесом и официальным господством на Кавказе, принимают все меры к тому, чтобы не дать быть избранными большевикам». В заявлении, подписанном тем же Шаумяном и Ивановичем, читаем: «Кавказские меньшевистские организации состоят почти сплошь из городской и сельской мелкой буржуазии». Из 18 000 кавказских членов партии насчитывалось не более б 000 рабочих; но и те в подавляющем числе шли за меньшевиками.
Наделение Ивановича совещательным голосом сопровождалось не лишенным интереса инцидентом. В качестве очередного председателя съезда Ленин предложил без прений утвердить предложение мандатной комиссии о предоставлении совещательного голоса четырем делегатам, в том числе Ивановичу. Неутомимый Мартов крикнул с места: «Я просил бы выяснить, кому дается совещательный голос, кто эти лица, откуда и т. д.». Ленин: «Действительно, это неизвестно, но съезд может довериться единогласному мнению мандатной комиссии». Весьма вероятно, что у Мартова были уже какие-либо закулисные сведения о специфическом характере работы Ивановича, — об этом вскоре будет речь, — и что именно поэтому Ленин поспешил отвести опасный намек ссылкой на единогласие мандатной комиссии. Во всяком случае. Мартов считал возможным характеризовать «этих лиц» как неизвестных: «кто они, откуда и т. д.»; со своей стороны, Ленин не только не оспорил, но подтвердил эту характеристику. В 1907 г. Сталин оставался совершенно еще неизвестной фигурой не только для широких кругов партии, но и для делегатов съезда. Предложение комиссии было принято при значительном числе воздержавшихся.
Однако самое замечательное состоит в том, что Иванович ни разу не воспользовался предоставленным ему совещательным голосом. Съезд длился почти три недели, прения были крайне обильны. Но в списке многочисленных ораторов мы ни разу не встречаем имени Ивановича. Только под двумя короткими письменными заявлениями, внесенными кавказскими большевиками по поводу их домашних конфликтов с меньшевиками, значится на третьем месте его подпись. Других следов его присутствия на съезде нет. Чтоб понять значение этого обстоятельства, надо знать закулисную механику съезда. Каждая из фракций и национальных организаций собиралась в перерывах между официальными заседаниями особо для выработки своей линии поведения и назначения ораторов. Таким образом, в течение трехнедельных дебатов, в которых выступали все сколько-нибудь заметные члены партии, большевистская фракция не нашла нужным поручить ни одного выступления Ивановичу.
Под конец одного из последних заседаний съезда говорил молодой петербургский делегат. Все спешили покинуть места, почти никто не слушал. Оратор оказался вынужден встать на стул, чтоб обратить на себя внимание. Несмотря на крайне невыгодную обстановку, ему удалось добиться того, что вокруг него стали сосредоточиваться делегаты, и зал притих. Эта речь сделала дебютанта членом Центрального Комитета. Обреченный на молчание Иванович отметил успех молодого незнакомца, — Зиновьеву было всего 25 лет — вероятно, без сочувствия, но вряд ли без зависти. Решительно никто не замечал честолюбивого кавказца с совещательным голосом. Один из рядовых участников съезда, большевик Гандурин, рассказывал в своих воспоминаниях: «Во время перерывов мы обычно окружали одного или другого из крупных работников, забрасывая вопросами». Гандурин упоминает в числе делегатов Литвинова, Ворошилова, Томского и других сравнительно малоизвестных тогда большевиков; но ни разу не называет Сталина. А между тем воспоминания написаны в 1931 г., когда Сталина было уже гораздо труднее забыть, чем вспомнить.
В число членов нового Центрального Комитета от большевиков были выбраны: Мешковский, Рожков, Теодорович и Ногин; в качестве кандидатов: Ленин, Богданов, Красин, Зиновьев, Рыков, Шанцер, Саммер, Лейтайзен, Таратута, А. Смирнов. Наиболее видные руководители фракции попали в число кандидатов по той причине, что на передний план были выдвинуты лица, которые могли работать в России. Но ни в число членов, ни в число кандидатов Иванович не попал. Было бы неправильно искать причины этого в кознях меньшевиков: на самом деле каждая фракция сама выбирала своих кандидатов. Из числа большевистс-ких членов ЦК некоторые, как Зиновьев, Рыков, Таратута, А. Смирнов, по возрасту принадлежали к тому же поколению, что Иванович, и были даже моложе его.
На последнем заседании большевистской фракции, уже после закрытия съезда, был избран тайный большевистский центр, так называемый «БЦ» в составе 15 членов. В их числе мы находим тогдашних и будущих теоретиков и литераторов: Ленина, Богданова, Покровского, Рожкова, Зиновьева, Каменева, как и наиболее выдающихся организаторов: Красина, Рыкова, Дубровинского, Ногина и других. Ивановича и в этой коллегии нет. Значение этого факта слишком очевидно. Сталин мог не войти в ЦК, не будучи известен всей партии или — допустим на минуту — вследствие особенно острой вражды к нему кавказских меньшевиков. Но если б он имел вес и влияние внутри собственной фракции, он непременно вошел бы в состав большевистского центра, который нуждался в авторитетном представителе Кавказа. Сам Иванович не мог не мечтать о месте в «БЦ». Но такого места для него не нашлось.
Зачем же вообще Коба приежзал при таких условиях в Лондон? Он не мог поднимать руку как делегат. Он оказался не нужен как оратор. Он явно не играл никакой роли на закрытых заседаниях большевистской фракции. Невероятно, чтоб он приехал только для того, чтоб послушать и посмотреть. У него были, очевидно, иные задачи. Какие именно?
Съезд закончился 19 мая. Уже 1 июня премьер Столыпин предъявил Думе требование немедленно исключить 55 социал-демократов и дать согласие на арест 16 из них. Не дожидаясь согласия, полиция приступила в ночь на 2-е июня к арестам. 3-го июня Дума уже объявлена распущенной, и, в порядке государственного переворота, опубликован новый избирательный закон. Повсеместно произведены заранее подготовленные массовые аресты, в частности, среди железнодорожников — в предупреждение всеобщей забастовки. Попытки восстания в Черноморском флоте и в одном из киевских полков закончились неудачей. Монархия торжествовала. Когда Столыпин гляделся в зеркало, он находил там Георгия Победоносца, поразившего насмерть дракона.
Очевидный упадок революции вызвал ряд новых кризисов в партии и в самой большевистской фракции, которая повально становится на бойкотистскую позицию. Это была почти инстинктивная реакция против насилия правительства, и вместе с тем попытка прикрыть радикальным жестом собственную слабость. Отдыхая после съезда в Финляндии, Ленин всесторонне обдумал положение и решительно выступил против бойкота. Его положение в собственной фракции оказалось нелегким, ибо нелегок вообще переход от революционных праздников к мрачным будням. «За исключением Ленина и Рожкова, — писал Мартов, — все видные представители большевистской фракции (Богданов, Каменев, Луначарский, Вольский и др.) высказались за бойкот». Цитата интересна, в частности, тем, что, включая в число «видных представителей» не только Луначарского, но и давно забытого Вольского, не упоминает Сталина. В 1924 г., когда официальный исторический журнал в Москве воспроизвел свидетельство Мартова, редакции не пришло еще в голову поинтересоваться тем, как голосовал Сталин.
Между тем Коба был в числе бойкотистов. Помимо прямых свидетельств на этот счет, правда, исходящих от меньшевиков, имеется одно косвенное, но наиболее убедительное: ни один из нынешних официальных историков не упоминает ни одним словом о позиции Сталина по отношению к выборам в III Государственную Думу. В вышедшей вскоре после переворота брошюре «О бойкоте III Думы», где Ленин защищал участие в выборах, точку зрения бойкотистов представлял Каменев. Кобе тем лучше удалось сохранить свое инкогнито, что никому не могло в 1907 г. придти в голову предложить ему выступить со статьей. Старый большевик Пирейко вспоминает, как бойкотисты «громили товарища Ленина за его меньшевизм». Можно не сомневаться, что и Коба в тесном кругу не скупился на крепкие грузинские и русские слова. Со своей стороны, Ленин требовал от своей фракции готовности и способности глядеть действительности в глаза. «Бойкот есть объявление прямой войны старой власти, прямая атака на нее. Вне широкого революционного подъема не может быть и речи об успехе бойкота». Много позже, в 1920 г., Ленин писал: «Ошибкой… был уже бойкот большевиками Думы в 1906 г.» Ошибкой он был потому, что после декабрьского поражения нельзя было ожидать близкого революционного штурма; неразумно было поэтому отказываться от думской трибуны для собирания революционных рядов.
На партийной конференции, собравшейся в июле в Финляндии, оказалось, что из 9 делегатов-большевиков все, кроме Ленина, стояли за бойкот. Иванович на конференции не участвовал. Бойкотисты выставили докладчиком Богданова. Положительное разрешение вопроса об участии в выборах прошло соединенными голосами «меньшевиков, бундистов, поляков, одного из латышей и одного большевика», — пишет Дан. Этим «одинм большевиком» был Ленин. «В маленькой дачке горячо защищал свою позицию Ильич, — вспоминает Крупская. — Подъехал на велосипеде Красин и постоял у окна, внимательно слушая Ильича. Потом, не входя в дачу, задумчиво пошел прочь…» Красин отошел от окна больше, чем на десять лет. Он вернулся в партию лишь после Октябрьской революции, да и то далеко не сразу. Постепенно, под влиянием новых уроков, большевики переходили на позицию Ленина, хотя, как увидим, не все. Бесшумно отказался от бойкотизма и Коба. Его кавказские статьи и речи в пользу бойкота великодушно преданы забвению.
1-го ноября начала свою бесславную деятельность III Государственная Дума, в которой за помещиками и крупной буржуазией было заранее обеспечено большинство. Открылась самая мрачная полоса в жизни «обновленной» России. Рабочие организации подверглись разгрому, революционная печать была задушена, в хвосте карательных экспедиций шли военно-полевые суды. Но страшнее внешних ударов была внутренняя реакция. Дезертирство приняло повальный характер. Интеллигенция уходила от политики в науку, искусство, религию, эротическую мистику. Эпидемия самоубийств дополняла картину. Переоценка ценностей направлялась прежде всего против революционных партий и их вождей. Резкая смен» настроений нашла яркое отражение в архивах департамента полиции, где тщательно перлюстрировали подозрительные письма, сохраняя наиболее интересные для истории.
Из Петербурга писали Ленину в Женеву: «Тихо наверху и внизу, но внизу тишина отравленная. Под покровом тишины зреет такое озлобление, от которого взвоют кому выть надлежит. Но пока от этого озлобления плохо приходится и нам». Некий Захаров писал своему приятелю в Одессу: «Абсолютно утеряна вера в тех, кого раньше так высоко ставили!.. Помилуйте, в конце 1905 г. Троцкий всерьез говорил, что вот-де закончился полным успехом политический переворот, и за ним сейчас же начнется переворот социальный… А чудесная тактика вооруженного восстания, с которой большевики носились… Да, изверился я окончательно в наших вождях и вообще в так называемой революционной интеллигенции». Либеральная и радикальная пресса не щадила, с своей стороны, сарказма по адресу побежденных.
Корреспонденция местных организаций в Центральном Органе партии, преренесенном снова за границу, не менее красноречиво отражали процесс разложения революции. «В последнее время, за отсутствием интеллигентных работников, окружная организация умерла», — пишут из центрального промышленного района. «Наши идейные силы тают, как снег», — жалуются с Урала. «Элементы… — примкнувшие к партии лишь в момент подъема… покинули наши партийные организации». И все в том же роде. Даже в каторжных тюрьмах герои и героини восстаний и террористических актов враждебно отворачивались от собственного вчерашнего дня и употребляли такие слова, как «партия», «товарищ», «социализм», не иначе, как в ироническом смысле.
Дезертировали не только интеллигенты, не только «рыцари на час», временно примкнувшие к движению, но и передовые рабочие, годами связанные с партией. «В партийных комитетах стало пусто, безлюдно», — вспоминал Войтинский, ушедший позже от большевиков к меньшевикам. Среди отсталых слоев рабочего класса усилились, с одной стороны, религиозность, с другой — алкоголизм, карточные игры и т. д. В верхнем слое стали задавать тон рабочие-индивидуалисты, стремившиеся в стороне от масс к повышению личного культурного и бытового уровня. На эту тоненькую прослойку аристократии, главным образом металлистов и печатников, опирались меньшевики. Рабочие среднего слоя, которых революция приучила к чтению газеты, проявляли большую устойчивость. Но, войдя в политическую жизнь под руководством интеллигентов и сразу предоставленные самим себе, они оказались парализованы и выжидали.
Не все дезертировали. Но революционеры, не желавшие сдаваться, наталкивались на непреодолимые трудности. Для нелегальной организации нужны сочувствующая среда и постоянно обновляющиеся резервы. В обстановке упадочных настроений было трудно, почти невозможно соблюдать необходимые меры конспирации и поддерживать революционные связи. «Подпольная работа шла вяло. В течение 1909 г. были арестованы партийные типографии в Ростове-на-Дону, Москве, Тюмени, Петербурге…» и пр. и пр.; «склады прокламаций в Петербурге, Белостоке, Москве; архив Центрального Комитета в Петербурге. При всех этих арестах партия теряла хороших работников». Так, почти в тоне огорчения повествует отставной жандармский генерал Спиридович.
«Людей у нас вообще нет, — пишет Крупская химическими чернилами в Одессу в начале 1909 г., — все по тюрьмам и ссылкам». Жандармы проявили невидимый текст письма и — увеличили население тюрем. Малочисленность революционных рядов неизбежно влекла за собой снижение уровня комитетов. Недостаток выбора открывал возможность секретным агентам подниматься по ступеням подпольной иерархии. Одним движением пальца провокатор обрекал на арест революционера, который становился на его пути. Попытка очистить организации от сомнительных элементов немедленно приводила к массовым арестам. Атмосфера взаимного недоверия и подозрительности душила всякую инициативу. После ряда хорошо рассчитанных арестов во главе Московской Окружной организации становится в начале 1910 г. провокатор Кукушкин. «Осуществляется идеал Охранного Отделения, — пишет активный участник движения, — во главе всех московских организаций стоят секретные сотрудники». Немногим лучше обстояло дело в Петербурге. «Верхи оказались разгромленными, казалось, не было возможности их восстановить, провокация разъедала, организации разваливались…» В 1909 г. в России оставалось еще пять-шесть действующих организаций, но они быстро замирали. Число членов в Московской Окружной организации достигало к концу 1908 г. 500, в середине следующего года оно упало до 250, еще через полгода — до 150; в 1910 г. организация перестала существовать.
Бывший думский депутат Самойлов рассказывает, что распалась к началу 1910 г. Иваново-Вознесенская организация, недавно еще столь внушительная и активная. Вслед за ней зачахли и профессиональные союзы. Зато подняли голову черносотенные банды. На текстильных фабриках постепенно. восстанавливались дореволюционные порядки: пониженная плата, суровые штрафы, уволнения и пр. «Рабочий молчал и терпел». И все же возврата к старому уже не могло быть. Ленин ссылался за границей на письма рабочих, которые, рассказывая о возобновившихся притеснениях и издевательствах фабрикантов, прибавляли: «Погодите, придет опять 1905 год!»
Террор сверху дополнялся террором снизу. Разгромленное восстание еще долго продолжало конвульсивно биться в виде отдельных локальных вспышек, партизанских набегов, групповых и индивидуальных террористических актов. Статистика террора замечательно ярко характеризует кривую революции. В 1905 г. было убито 233 человека; в 1906 г. — 768; в 1907 г. -1 231. Число раненых изменялось в несколько иной пропорции, так как террористы научались более метко стрелять. Кульминации своей террористическая волна достигла в 1907 г. «Бывали дни, — писал либеральный обозреватель, — когда несколько крупных случаев террора сопровождались положительно десятками мелких покушений и убийств среди низших чинов администрации… Мастерские бомб открываются во всех городах, бомбы рвут самих мастеров по неосторожности…» и пр. Алхимия Красина сильно демократизировалась. Взятое в целом, трехлетие 1905–1907 годов резко выделяется как в отношении террористических актов, так и в отношении стачек. Но различие между этими двумя рядами цифр бросается в глаза: в то время как число стачечников из года в год быстро падает, число террористических актов, наоборот, столь же быстро поднимается. Вывод ясен: индивидуальный террор нарастает по мере ослабления массового движения. Однако усиление террора не могло итти без конца. Толчок, данный революцией, должен был неизбежно израсходоваться и в этой области. Если в 1907 г. убитых — 1 231, то в 1908 — около 400, в 1909 г. — около 100. Возросший процент раненых показывает, что стреляют теперь случайные люди, преимущественно зеленая молодежь.
На Кавказе, где еще очень живы были романитческие традиции разбоя и кровной мести, партизанская война нашла бесстрашные кадры исполнителей. За годы первой революции в одном Закавказье совершено было свыше тысячи террористических актов всякого рода. Большой размах действия боевых дружин получили также на Урале под руководством большевиков и в Польше под знаменем ППС («Польской Социалистической Партии»). 2-го августа 1906 г. на улицах Варшавы и других городов края были убиты и ранены десятки полицейских и солдат. Эти атаки имели задачей, по объяснению вождей, «поддержать революционное настроение пролетариата». Вождем этих вождей был Иосиф Пилсудский, будущий «освободитель» Польши и ее угнетатель. В связи с событиями в Варшаве, Ленин писал: «Мы советуем всем многочисленным боевым группам нашей партии прекратить свою бездеятельность и предпринять ряд партизанских действий…» «И эти призывы большевистских лидеров, — замечает генерал Спиридович, — несмотря на противодействие Центрального Комитета (меньшевистского), не оставались безрезультатными».
Большую роль в кровавых схватках боевиков с полицией играл вопрос о деньгах, нерве всякой войны, в том числе и гражданской. До конституционного манифеста 1905 г. революционное движение финансировалось главным образом либеральной буружуазией и радикальной интеллигенцией. Это относится также и к большевикам, на которых либеральная оппозиция глядела тогда лишь как на более смелых революционных демократов. Перенеся свои надежды на будущую Думу, буржуазия стала видеть в революционерах помеху на пути соглашения с монархией. Эта перемена фронта резко ударила по финансам революции. Локауты и безработица приостановили приток денег со стороны рабочих. Между тем революционные организации успели развернуть большой аппарат со своими типографиями, издательствами, кадрами агитаторов и, наконец, боевыми отрядами, которые требовали вооружения. Насильственный захват денежных средств казался в этих условиях единственным средством дальнейшего финансирования революции. Инициатива, как почти всегда, пришла снизу. Первые экспроприации производились довольно мирным путем, нередко при молчаливом соглашении между «экспроприаторами» и служащими экспроприируемого учреждения. Рассказывали случаи, когда чиновники страхового общества «Надежда» успокаивали бледных боевиков словами: «Не волнуйтесь, товарищи!» Однако идиллический период длился недолго. Вслед за буржуазией отходит от революции интеллигенция, включая и банковских чиновников. Полицейские меры усиливаются. Растет число жертв с обеих сторон. Лишенные поддержки и сочувствия, «боевые организации» быстро сгорают или столь же быстро загнивают.
Типическую картину разложения даже наиболее дисциплинированных дружин дает в своих воспоминаниях уже цитированный выше Самойлов, бывший депутат Думы от Иваново-Вознесенских ткачей. Дружина, действовавшая первоначально «по директивам партийного центра», во второй половине 1906 г. начала «пошаливать». Когда дружина предложила партии часть ограбленных ею на фабрике денег (кассир был при этом убит), Комитет наотрез оказался и призвал дружинников к порядку. Но они уже быстро катились вниз и скоро докатились до «разбойных нападений обыкновенного уголовного типа». Имея постоянно крупные деньги, боевики начали заниматься кутежами, причем часто попадались во время кутежей в руки полиции. Так вся дружина нашла себе постепенно бесславный конец. «Надо, однако, признать, — пишет Самойлов, — что в ее рядах было немало… беззаветно преданных делу революции товарищей, иногда с кристально чистой душой».
Первоначальное назначение боевых организаций состояло в том, чтобы встать во главе восставших масс, помогая им овладевать оружием и наносить врагу удары в наиболее чувствительные места. Главным, если не единственным теоретиком в этой области был Ленин. После поражения декабрьского восстания возник вопрос: что делать боевым организациям? На Стокгольмский съезд Ленин явился с проектом резолюции, которая, признавая партизанские действия неизбежным продолжением декабрьского восстания и подготовкой новой большой битвы с царизмом, допускала так называемые экспроприации денежных средств «под контролем партии». Большевики сняли, однако, свою резолюцию под влиянием разногласий в собственной среде. Большинством 64 голосов против 4 при 20 воздержавшихся принята была резолюция меньшевиков, которая совершенно запрещала «экспроприации» у частных лиц и учреждений и допускала захват государственных средств только в случае образования органов революционной власти в данной местности, т. е. в непосредственной связи с народным восстанием. 24 делегата, которые воздержались или голосовали против, составляли ленинскую, непримиримую половину большевистской фракции.
В обширном печатном докладе о Стокгольмском съезде Ленин совершенно обходит резолюцию о боевых выступлениях, ссылаясь на то, что он не присутствовал на прениях: «Да и вопрос этот, конечно, не принципиальный». Вряд ли отсутствие Ленина было случайным: он попросту не хотел связывать себе рук. Точно так же и через год, на Лондонском съезде, Ленин, вынужденный в качестве председателя присутствовать на прениях по поводу экспроприации, уклонился от участия в голосовании, несмотря на яростные возгласы с меньшевистских скамей. Лондонская резолюция категорически воспрещала экспроприации и постановила распустить «боевые организации» партии.
Дело шло, разумеется, не об абстрактной морали. Все классы и все партии подходят к вопросу об убийстве не с точки зрения библейской заповеди, а с точки зрения тех исторических интересов, какие они представляют. Папа и его кардиналы благословляли оружие Франко, и никто из консервативных государственных людей не предлагал посадить его в тюрьму за подстрекательство к убийствам. Официальные моралисты отрицают насилие тогда, когда дело идет о революционном насилии. Наоборот, кто борется против классового гнета, тот не может не признавать революцию. Кто признает революцию, признает гражданскую войну. Наконец, «партизанская борьба есть неизбежная форма борьбы… когда наступают более или менее крупные промежутки между большими сражениями в гражданской войне» (Ленин). С точки зрения общих принципов классовой борьбы, все это было совершенно неоспоримо. Разногласия начинались с оценки конкретных исторических обстоятельств. Когда две большие битвы гражданской войны отделены друг от друга двумя-тремя месяцами, этот интервал неизбежно будет заполнен партизанскими ударами по врагу. Но там, где «перерыв» затягивается на годы, партизанская война перестает быть подготовкой новой битвы, а является простыми конвульсиями после поражения. Определить момент перелома, разумеется, нелегко.
Вопросы о бойкотизме и о партизанских действиях оказываются тесно связаны между собой. Бойкотировать представительные учреждения можно лишь в том случае, если массовое движение достаточно могущественно, чтоб опрокинуть их или пройти мимо них. Наоборот, когда массы отступают, тактика бойкота теряет революционный смысл. Ленин понял и объяснил это лучше других. Уже в 1906 г. он отказался от бойкота Думы. После переворота 3-го июня 1907 г. он повел решительную борьбу против бойкотистов именно потому, что прилив явно сменился отливом. Но совершенно очевидно, что в тех условиях, когда приходилось пользоваться ареной царского «парламентаризма» для подготовительной мобилизации масс, партизанские действия стали анархизмом. В разгар гражданской войны они дополняли и питали движение масс; в период реакции они пытались заменить его, а на деле лишь компрометировали и разлагали партию. Ольминский, один из заметных соратников Ленина, критически освещал тот период уже в советские дни: «Немало хорошей молодежи, — писал он, — успело погибнуть на виселицах; другие развратились; третьи разочаровались в революции. А население стало смешивать революционеров с уголовными грабителями. Позже, когда началось возрождение революционного рабочего движения, это возрождение всего медленнее шло в тех городах, где было больше всего увлечения «эксами». Содержание революционной работы Кобы в годы первой революции выступает столь незначительным, что невольно порождает вопрос: неужели это все? В вихре событий, которые проходили мимо него, Коба не мог не искать таких средств действия, которые позволяли бы ему показать, чего он стоит. Участие Кобы в террористических актах и экспроприациях несомненно. Однако определить характер этого участия не легко.
«Главным вдохновителем и генеральным руководителем… боевой работы, — пишет Спиридович, — был сам Ленин, которому помогали близкие, доверенные люди». Кто они были? Бывший большевик Алексинский, который со времени войны стал специалистом по разоблачению большевиков, рассказывал в заграничной печати, что в составе Центрального Комитета был еще «малый комитет, существование которого было скрыто не только от глаз царской полиции, но также и от членов партии. Этот малый комитет, в который входили Ленин, Красин и еще третье лицо… особенно занимался финансами партии». Под занятием финансами Алексинский понимает руководство экспропри-ациями. Неназванное «третье лицо» — уже знакомый нам естественник, врач, экономист и философ Богданов. У Алексинского не могло быть никаких побуждений умалчивать об участии Сталина в боевых операциях. Если он ничего не рассказал на этот счет, значит, он ничего не знает. Между тем Алексинский не только стоял в те годы близко к большевистскому центру, но и встречался со Сталиным. По общему правилу этот разоблачитель рассказывает больше, чем знает.
О Красине в примечаниях к «Сочинениям» Ленина сказано: «Руководил боевым техническим бюро при ЦК». «Партийцы знают теперь, — пишет, в свою очередь, Крупская, — ту большую работу, которую нес Красин во время революции «Пятого года» по вооружению боевиков, по руководству подготовкой боевых отрядов и пр. Делалось все это конспиративно, без шума, но вкладывалась в это дело масса энергии. Владимир Ильич больше, чем кто-либо, знал эту работу Красина и с тех пор всегда очень ценил его». Войтинский, бывший во время первой революции видным большевиком, пишет: «У меня осталось отчетливое впечатление, что Никитич (Красин) был в большевистской организации единственным человеком, к которому Ленин относился с настоящим уважением и с полным доверием». Правда, Красин сосредоточивал свои усилия главным образом в Петербурге. Но если бы Коба руководил на Кавказе операциями того же типа, Красин, Ленин и Крупская не могли бы не знать об этом. Между тем Крупская, которая для доказательства своей благонадежности, старается называть Сталина как можно чаще, совершенно не упоминает о его роли в боевой работе партии.
3-го июля 1938 г. московская «Правда» неожиданно упомянула, что «небывало могучий размах революционного движения на Кавказе» в 1905 г. связан с «руководством впервые созданных здесь непосредственно тов. Сталиным наиболее боевых организаций нашей партии». Но единственное официальное признание причастности Сталина к «наиболее боевым организациям» относится к началу 1905 г., когда вопрос об экспроприациях еще не возникал; оно не дает никаких сведений насчет действительной работы Кобы; наконец, оно сомнительно по существу, ибо в Тифлисе большевистская организация возникла лишь во второй половине 1905 г.
Попробуем выслушать Иремашвили. Говоря с негодованием о террористических актах, эксах и пр., он заявляет: «Коба был инициатором совершенных большевиками в Грузии преступлений, которые служили реакции». После смерти жены, когда Коба утратил «последний остаток человеческих чувств», он стал «ревностным защитником и организатором..! злонамеренного, систематического убийства князей, священников и буржуа». Мы уже имели случаи убедиться, что показания Иремашвили становятся тем менее надежными, чем более отходят от личной жизни к политике, и от детства и юношества — к более зрелым годам. Политическая связь между друзьями юности прекратилась уже в начале первой революции. Только случайно 17-го октября, в день опубликования конституционного манифеста, Иремашвили видел на улице в Тифлисе, — только видел, но не слышал, — как Коба с железного фонаря говорил толпе речь (в этот день все взбирались на фонари). Будучи меньшевиком, Иремашвили мог узнавать о террористической деятельности Кобы только из вторых и третьих уст. Его показания поэтому явно ненадежны. Иремашвили приводит два примера: знаменитую тифлисскую экспроприацию 1907 года, о которой нам придется еще говорить, и убийство грузинского национального писателя князя Чавчавадзе. По поводу экспроприации, которую он ошибочно относит к 1905 г., Иремашвили замечает: «Полицию Кобе удалось обмануть и на этот раз; у нее не было даже достаточных данных, чтобы заподозрить его инициативу в этом жестоком покушении. Социал-демократическая партия Грузии исключила, однако, Кобу отныне уже и официально…» Ни малейших доказательств причастности Сталина к убийству князя Чавчавадзе Иремашвили не приводит, ограничиваясь ничего не говорящим замечанием: «Косвенно также и Коба стоял за убийство; он был подстрекателем ко всем преступлениям, этот исполненный ненависти агитатор». Воспоминания Иремашвили в этой части интересны лишь постольку, поскольку освещают репутацию Кобы в рядах политических противников.
Осведомленный автор статьи в немецкой газете (Volksstimme Mannheim, 2 сентября 1932 г.), вероятно, грузинский меньшевик, подчеркивает, что друзья и враги чрезвычайно преувеличивают террористические приключения Кобы. «Правильно, что Сталин обладал исключительной способностью и склонностью к организации нападений названного рода… Однако в таких делах он обычно выполнял работу организатора, вдохновителя, руководителя, но не прямого участника». Совершенно неверно поэтому, когда некоторые биографы изображают его «бегающим с бомбами и револьверами и выполняющим самые сумасшедшие авантюры». Подобный же выдумкой является рассказ о прямом якобы участии Кобы в убийстве тифлисского военного диктатора генерала Грязнова 17 января 1906 г. «Это дело было выполнено согласно постановлению социал-демократической партии Грузии (меньшевиков) через специально назначенных для этого партийных террористов. Сталин, как и большевики вообще, не имел никакого влияния в Грузии и не принимал в этом деле ни прямого, ни косвенного участия». Свидетельство анонимного автора заслуживает внимания. Однако же в положительной своей части оно почти лишено содержания: признавая за Сталиным «исключительную способность и склонность» к экспроприациям и убийствам, оно не подтверждает этой характеристики никакими данными.
Старый грузинский большевик-террорист Катэ Цинцадзе, серьезный и надежный свидетель, рассказывает, что Сталин, недовольный медлительностью меньшевиков в деле покушения на генерала Грязнова, предложил ему, Катэ, составить для этой цели собственную дружину. Однако меньшевики вскоре сами успешно справились с задачей. Тот же Катэ вспоминает, как он в 1906 г. пришел к мысли создать боевую дружину из одних большевиков для нападения на казначейства. «Наши передовые товарищи, в особенности Коба-Сталин, одобрили мою инициативу». Это свидетельство интересно вдвойне: во-первых, оно показывает, что Цинцадзе смотрел на Кобу как на «передового товарища», т. е. как на местного вождя; во-вторых, оно позволяет сделать вывод, что Коба не шел в этих вопросах далее одобрения инициативы других. Отметим вскользь, что в 1930 г. Катэ умер в ссылке у «передового товарища Кобы-Сталина».
При прямом сопротивлении меньшевистского ЦК, но зато при активном содействии Ленина, боевым группам партии удалось в ноябре 1906 г. созвать в Таммерфорсе собственную конференцию, среди руководящих участников которой мы встречаем имена революционеров, игравших впоследствии крупную или заметную роль в партии: Красин, Ярославский, Землячка, Лалаянц, Трилиссер и др. Сталина в их числе нет, хотя он находился в то время на свободе в Тифлисе. Можно допустить, что он предпочитал не рисковать появлением на конференции по конспиративным соображениям. Однако же Красин, действительно стоявший во главе боевой работы и ввиду своей известности подвергавшийся большему, чем кто-либо, риску, играл на конференции руководящую роль.
18-го марта 1918 г., т. е. через несколько месяцев после установления советского режима, вождь меньшевиков Мартов писал в своей московской газете: «Что кавказские большевики примазывались к разного рода удалым предприятиям экспроприаторского рода, хорошо известно хотя бы тому же г. Сталину, который в свое время был исключен из партийной организации за прикосновенность к экспроприациям». Сталин счел нужным привлечь Мартова к суду революционного трибунала. «Никогда в жизни, — говорил он пред судом при переполненном зале, — я не судился в партийной организации и не исключался — это гнусная клевета». Об экспроприациях Сталин, однако, не упомянул. «С такими обвинениями, с какими выступил Мартов, можно выступать лишь с документами в руках, а обливать грязью на основании слухов, не имея фактов — бесчестно». В чем, собственно, политический источник негодования Сталина?
Что большевики вообще были причастны к экспроприация», не составляло тайны: Ленин открыто защищиал экспроприации в печати. С другой стороны, исключение из меньшевистской организации вряд ли могло восприниматься большевиком как позорящее обстоятельство, тем более через десять лет. У Сталина не могло быть, следовательно, побудительных мотивов отрицать «обвинения» Мартова, если б они соответствовали действительности. Да и вызывать при таких условиях умного и находчивого противника в суд, значило бы рисковать доставить ему торжество. Значит ли это, что обвинения Мартова ложны? Увлекаемый темпераментом публициста и ненавистью к большевикам Мартов, вообще говоря, не раз переходил ту черту, у которой должно было бы удержать его неоспоримое благородство его натуры. Однако же на этот раз идет дело о суде. Мартов остается в своих утверждениях крайне категоричным. Он требует вызова свидетелей: «Это, во-первых, известный грузинский социал-демократический деятель Исидор Рамишвили, состоявший председателем революционного суда, установившего причастность Сталина к экспроприации парохода «Николай I» в Баку, Ной Жордания, большевик Шаумян и другие члены Закавказского Областного Комитета 1907–1908 гг. Во-вторых, группа свидетелей во главе с Гуковским, нынешним комиссаром финансов, под председательством которого рассматривалось дело о покушении на убийство рабочего Жаринова, изобличавшего перед партийной организацией бакинский Комитет и его руководителя Сталина в причастности к экспроприации». В своей реплике Сталин ничего не говорит ни об экспроприации парохода, ни о покушении на Жаринова, зато продолжает настаивать: «Никогда я не судился; если Мартов утверждает это, то он гнусный клеветник».
«Исключить» экспроприаторов, в юридическом смысле слова, нельзя было, так как они предусмотрительно сами заранее вышли из партии. Зато можно было постановить об их непринятии в организацию. Прямое исключение могло обрушиться лишь на тех вдохновителей, которые оставались в рядах партии. Но против Кобы, видимо, не было прямых улик. Возможно поэтому, что прав был до известной степени Мартов, когда утверждал, что Сталин был исключен; «в принципе» это было так. Ло прав был и Сталин: индивидуально он не был судим. Разобраться во всем этом трибуналу было нелегко, особенно при отсутствии свидетелей. Против их вызова возражал Сталин, ссылаясь на трудность и ненадежность сношений с Кавказом в те критические дни. Революционный трибунал не вошел в рассмотрение дела по существу, признав, что клевета в печати ему неподспудна, но приговорил Мартова к «общественному порицанию» за оскорбление советского правительства («правительства Ленина — Троцкого», как иронически гласит отчет о суде в меньшевистском издании). Нельзя не остановиться в тревоге перед упоминанием о покушении на жизнь рабочего Жаринова за его протест против экспроприации. Хотя мы ничего больше не знаем об этом эпизоде, однако, он бросает от себя зловещий свет в будущее.
В 1925 г. меньшевик Дан писал, что такие экспроприаторы, как Орджоникидзе и Сталин на Кавказе, снабжали средствами большевистскую фракцию; но это лишь повторение того, что говорил Мартов и несомненно на основании тех же источников. Никто не сообщает ничего конкретного. Между тем недостатка в попытках приподнять завесу над романическим периодом в жизни Кобы не было. Со свойственной ему почтительной развязностью Эмиль Людвиг попросил Сталина во время их беседы в Кремле рассказать ему «что-нибудь» из похождений своей молодости, вроде, например, ограбления банка. Сталин в ответ вручил любознательному собеседнику брошюрку со своей биографией, где будто бы «все» сказано; на самом деле об ограблениях там не сказано ничего.
Сам Сталин нигде и никогда не обмолвился о своих боевых похождениях ни словом. Трудно сказать, почему. Автобиографической скромностью он не отличался. Что он считает неудобным рассказывать сам, то делают по его заданию другие. Со времени своего головокружительного возвышения он мог, правда, руководствоваться соображениями государственного «престижа». Но в первые годы после Октябрьского переворота такие заботы были ему совершенно чужды. И со стороны бывших боевиков ничего не проникло на этот счет в печать в тот период, когда Сталин еще не вдохновлял и не контролировал исторические воспоминания. Репутация его как организатора боевых действий не находит себе подкрепления ни в каких других документах: ни в полицейских актах, ни в показаниях предателей и перебежчиков. Правда, полицейские документы Сталин твердо держит в своих руках. Но если бы жандармские архивы заключали в себе какие-либо конкретные данные о Джугашвили как экспроприаторе кары, которым он подвергался, имели бы несравненно более суровый характер.
Из всех гипотез сохраняет правдоподобие только одна. «Сталин не возвращается и никому не позволяет возвращаться к террористическим актам, так или иначе связанным с его именем, — пишет Суварин, — иначе обнаружилось бы неизбежно, что в актах участвовали другие, он руководил ими только издалека». Весьма возможно к тому же, — это вполне в натуре Кобы, — что при помощи умолчаний и подчеркиваний он, где нужно было, осторожно приписывал себе те заслуги, которых на самом деле не имел. Проверить его в условиях подпольной конспирации было невозможно. Отсюда отсутствие у него в дальнейшем интереса к раскрытию деталей. С другой стороны, действительные участники экспроприации и близкие к ним люди не упоминают в своих воспоминаниях о Кобе только потому, что им нечего сказать. Сражались другие, Сталин руководил ими издалека.
«Из меньшевистских резолюций, — писал Иванович в нелегальной бакинской газете по поводу Лондонского съезда, — прошла только резолюция о партизанских выступлениях, и то совершенно случайно: большевики на этот раз не приняли боя, вернее, не захотели довести до конца, просто из желания дать хоть раз порадоваться меньшевикам». Объяснение поражает своей несуразностью. «Дать порадоваться меньшевикам» — такого рода человеколюбивая заботливость не была в политических нравах Ленина. Большевики «уклонились от боя» на самом деле потому, что против них были в этом вопросе не только меньшевики, бундовцы, латыши, но и ближайшие союзники, поляки. А главное, среди самих большевиков имелись острые разногласия насчет экспроприации. Было бы, однако, ошибочно предполагать, что автор статьи просто сболтнул для красного словца, без какого-либо умысла. На самом деле ему необходимо было скомпрометировать стеснительное решение съезда в глазах боевиков. Это, конечно, не делает само объяснение менее бессмысленным. Но такова уж манера Сталина: когда ему нужно прикрыть свою цель, он не колеблется прибегать к самым грубым уловкам. И как раз своей нарочитой грубостью доводы его нередко достигают цели, освобождая от необходимости доискиваться более глубоких мотивов. Серьезный член партии мог только с досадой пожать плечами, прочитав, как Ленин уклонился от боя, чтоб доставить маленькую радость меньшевикам. Но примитивный боевик охотно соглашался с тем, что «совершенно случайное» запрещение экспроприации не нужно брать всерьез. Для ближайшей боевой операции этого было достаточно.
12-го июня в 10 ч. 45 минут утра в Тифлисе, на Эриванской площади совершено было исключительное по дерзости вооруженное нападение на казачий конвой, сопровождавший экипаж с мешком денег. Ход операции был рассчитан с точностью часового механизма. В определенном порядке брошено было несколько бомб исключительной силы. Не было недостатка в револьверных выстрелах. Мешок с деньгами (241 000 рублей) исчез вместе с революционерами. Ни один из боевиков не был задержан полицией. На месте остались трое убитых из конвоя; около 50 человек были ранены, в большинстве легко. Главный организатор предприятия, защищенный формой офицера, прогуливался по площади, наблюдая за всеми движениями конвоя и боевиков и в то же время ловкими замечаниями устраняя с места предстоящей операции публику, чтоб избегнуть лишних жертв. В критическую минуту, когда могло показаться, что все потеряно, мнимый офицер с поразительным самобладанием завладел денежным мешком и временно скрыл его в диване у директора обсерватории, той самой, где юный Коба служил одно время бухгалтером. Об этом начальнике, армянском боевике Петросяне, носившем кличку Камо, необходимо здесь вкратце рассказать.
Приехав в конце прошлого столетия в Тифлис, он попал в руки пропагандистов, в том числе Кобы. Почти не владевший русским языком, Петросян однажды переспросил Кобу: «Камо (вместо: кому) отнести?» Коба стал издеваться на ним: «Эх ты, — камо, камо!..» Из этой неделикатной шутки родилось революционное прозвище, которое вошло в историю. Так рассказывает Медведева, вдова Камо. Больше ничего об отношениях этих двух людей она не сообщает. Зато говорит о трогательной привязанности Камо к Ленину, которого он впервые навестил в 1906 г. в Финляндии. «Этот отчаянной смелости, непоколебимой силы воли, бесстрашный боевик, — пишет Крупская, — был в то же время каким-то чрезвычайно цельным человеком, немного наивным и нежным товарищем. Он страстно был привязан к Ильичу, Красину и Богданову… Подружился он с моей матерью, рассказывал ей о тетке, о сестрах. Камо часто ездил из Финляндии в Питер, всегда брал с собой оружие, и мама каждый раз особенно заботливо увязывала ему револьверы на спине». Отметим, что мать Крупской была вдовой царского чиновника и рассталась с религией только на старости лет.
Незадолго до тифлисской экспроприации Камо снова посетил финляндский штаб. Медведева пишет: «Под видом офицера, Камо съездил в Финляндию, был у Ленина и с оружием и взрывчатыми веществами вернулся в Тифлис». Поездка совершена была либо накануне Лондонского съезда, либо сейчас же после него. Бомбы были получены из лаборатории Красина. Химик по образованию, Леонид еще будучи студентом мечтал о бомбах размером в орех. 1905 год дал ему возможность развернуть свои изыскания в этом направлении. Правда, он не достиг идеальных размеров ореха, но в лабораториях, действоваших под его руководством, изготовлялись бомбы большой сокрушительной силы. Боевики не в первый раз проверили их на площади Тифлиса.
После экспроприации Камо вынырнул в Берлине. Здесь его арестовали по доносу провокатора Житомирского, занимавшего видное место в заграничной организации большевиков. При аресте прусская полиция захватила чемодан, в котором, как полагается, находились бомбы и револьверы. По сведениям меньшевиков (расследование вел будущий дипломат Чичерин), динамит Камо предназначался будто бы для нападения на банкирскую контору Мендельсона в Берлине. «Неверно, — утверждает осведомленный большевик Пятницкий, — динамит был приготовлен для Кавказа». Оставим назначение динамита под знаком вопроса. Камо просидел в немецкой тюрьме более 1,5 лет, симулируя все время, по совету Красина, буйное помешательство. В качестве неизлечимого больного он был выдан России и просидел в Тифлисе, в Метехском замке, еще около полутора лет, подвергаясь самым тяжким испытаниям. Окончательно признанный безнадежно помешанным, Камо был переведен в психиатрическую больницу, откуда бежал. «Потом нелегально, прячась в трюме, поехал в Париж потолковать с Ильичем». Это было уже в 1911 г. Камо страшно мучился тем, что произошел раскол между Лениным, с одной стороны, Богдановым и Красиным — с другой. «Он был горячо привязан ко всем троим», — повторяет Крупская. Далее следует идиллия: Камо попросил купить ему миндалю; сидел в кухне, заменявшей гостиную, ел миндаль, как на родном Кавказе, и рассказывал о страшных годах, о том, как притворялся сумасшедшим, о том, как в тюрьме приручил воробья. «Ильич слушал и остро-жалко ему было этого беззаветно смелого человека, детски наивного, с горячим сердцем, готового на великие подвиги и не знающего после побега, за какую работу взяться».
Снова арестованный в России Камо был приговорен к смерти. Манифест по поводу трехсотления династии (1913) принес неожиданную замену виселицы бессрочной каторгой. Через четыре года Февральская революция принесла неожиданное освобождение. Октябрьская революция принесла большевикам власть, но выбила Камо из колеи. Он походил на мощную рыбу, выброшенную на берег. Во время гражданской войны я пытался привлечь его к партизанской борьбе в тылу неприятеля. Но работа в поле, видимо, не была его призванием. К тому же и прожитые страшные годы не прошли бесследно. Камо задыхался. Он не для того рисковал своей и чужой жизнью десятки раз, чтоб стать благополучным чиновником. Катэ Цинцадзе, другая легендарная фигура, погиб в ссылке у Сталина от туберкулеза. Сходный конец выпал бы, наверняка, и на долю Камо, если б он не был случайно убит летом 1922 г. при столкновении с автомобилем на одной из улиц Тифлиса. В автомобиле сидел, надо думать, кто-нибудь из новой бюрократии. Камо передвигался в темноте на скромном велосипеде: он не сделал карьеры. Самая гибель его имеет символический характер.
По поводу фигуры Камо Суварин с мало оправдываемым высокомерием пишет об «анахронистическом мистицизме», несовместимом с рационализмом передовых стран. На самом деле в Камо получили лишь предельное выражение некоторые из черт революционного типа, который вовсе не сошел еще с порядка дня и в странах «западной цивилизации». Недостаток революционного духа в рабочем движении Европы привел уже в ряде стран к торжеству фашизма, в котором «анахронистический мистицизм» — вот где это слово уместно! — находит свое наиболее отвратительное выражение. Борьба против железной тирании фашизма непременно воепитает в революционных борцах Запада все те черты, которые поражают скептического филистера в фигуре Камо. В своей «Железной пяте» Джек Лондон предсказывал целую эпоху американских Камо на службе социализма. Исторический процесс сложнее, чем хотелось бы думать поверхностному рационализму.
Личное участие Кобы в тифлисской экспроприации издавна считалось в партийных кругах несомненным. Бывший советский дипломат Беседовский, наслушавшийся разных историй в бюрократических салонах второго и третьего класса, рассказывает, что Сталин, «согласно инструкции Ленина», непосредственного участия в экспроприации не принимал, но что он сам будто бы «впоследствии хвастал, что это именно он разработал план действий до мельчайших подробностей и что первую бомбу бросил он же с крыши дома князя Сумбатова». Хвастал ли действительно Сталин когда-либо своим участием, или же Беседовский хвастает осведомленностью, решить трудно. Во всяком случае, в советскую эпоху Сталин не подтверждал этих слухов, но и не опровергал их. Он, видимо, не имел ничего против того, что трагическая романтика экспроприации связывается в сознании молодежи с его именем. Еще в 1932 г. я лично не сомневался в руководящем участии Сталина в вооруженном нападении на Эриван-ской площади и упомянул об этом мимоходом в одной из статей. Более внимательное изучение обстоятельств того времени заставляет, однако, пересмотреть традиционную версию.
В хронике, приложенной к XII тому «Сочинений» Ленина, под датой: 12 июня 1907 г. читаем: 'Тифлисская экспроприация (341 000 руб.), организованная Камо-Петросяном». И только. В посвященном Красину сборнике, где много говорится о знаменитой нелегальной типографии на Кавказе и о боевой работе партии, Сталин ни разу не назван. Старый боевик, хорошо осведомленный в делах того периода, пишет: «Планы всех организованных последним (Камо) экспроприации в Квирильском и Ду-шетском казначействах и на Эриванской площади подговлялись и обсуждались им совместно с Никитичем (Красиным)». О Сталине ни слова. Другой бывший боевик утверждает: «Такие экспроприации, как тифлисская и другие, происходили под непосредственным руководством Леонида Борисовича (Красина)». О Сталине опять ничего. В книге Бибинейшвили, где рассказаны все подробности подготовки и выполнения экспроприации, имя Сталина не упомянуто ни разу. Из этих умолчаний вытекает неоспоримо, что Коба не входил в непосредственные сношения с членами дружины, не инструктировал их, не был, следовательно, организатором дела в подлинном смысле слова, не говоря уже о прямом участии.
Съезд в Лондоне закончился 27 апреля. Экспроприация в Тифлисе произведена 12 июня, через полтора месяца. У Сталина оставалось слишком мало времени между возвращением из-за границы и днем экспроприации, чтобы руководить подготовкой столь сложного предприятия. Вернее всего, боевики успели уже подобраться и спеться в ряде предшествующих опасных дел. Они могли ждать решения съезда. У некоторых могли быть сомнения, как посмотрит теперь на экспроприацию Ленин. Боевики ждали сигнала. Сталин мог привезти им сигнал. Шло ли его участие дальше этого? Об отношениях Камо и Кобы мы не знаем почти ничего. Камо умел привязываться к людям. Между тем никто не говорит об его привязанности к Кобе. Умолчание об их отношениях заставляет думать, что привязанности не было, что были, скорее, конфликты. Источником их могли быть попытки Кобы командовать Камо или приписывать себе то, что ему не принадлежало. В своей книге о Камо Бибинейшвили рассказывает следующий факт. В Грузии, уже в советский период, появился «таинственный незнакомец», который под фальшивым предлогом завладел корреспонденцией Камо и другими ценными материалами. Кому они нужны были и для чего? Документы, как и похититель канули в бездну. Будет ли слишком поспешно допустить, что Сталин через своего агента вырвал из рук Камо те материалы, которые почему-либо тревожили его? Это не значит, однако, что между ними не могло быть тесного сотрудничества в июне 1907 г. Ничто не мешает допустить, что отношения испортились после тифлисского «дела» и что Коба мог быть советником Камо при выработке последних деталей. Советник мог создать за границей преувеличенное представление о своей роли. Приписать себе руководство экспроприацией легче, чем — руководство Октябрьским переворотом. Сталин не остановился, однако, и перед этим.
Барбюс рассказывает, что в 1907 г. Коба отправился в Берлин и оставался там некоторое время «для бесед с Лениным». Для каких именно, автор не знает. Текст книги Барбюса состоит, главным образом, из ошибок. Но ссылка на поездку в Берлин заставляет тем более прислушаться, что в диалоге с Людвигом Сталин упомянул о своем пребывании в Берлине в 1907 г. Если Ленин специально приезжал для этого свидания в столицу Германии, то уж во всяком случае не ради теоретических «бесед». Свидание могло произойти либо непосредственно перед, либо, вернее, сейчас же после съезда и почти несомненно посвящено было предстоящей экспроприации, способам доставки денег и пр. Почему переговоры велись в Берлине, а не в Лондоне? Весьма вероятно, что Ленин считал неосторожным встечаться с Ивановичем в Лондоне, на виду у других делегатов и многочисленных царских и иных шпионов, привлеченных съездом. Возможно также, что в совещаниях должны были принимать участие третьи лица, непричастные к съезду. Из Берлина Коба возвращается в Тифлис, но уже через короткое время переселяется в Баку, откуда, по словам Барбюса, «снова едет за границу на свидание с Лениным». Кто-либо из близко посвященных кавказцев (Барбюс был на Кавказе и записывал там немало рассказов, аранжированных Берия) упомянул, очевидно, о двух свиданиях Сталина с Лениным за границей, чтоб подчеркнуть их близость. Хронология этих свиданий очень многозначительна: одно предшествует экспроприации, другое непосредственно следует за ней. Этим достаточно определяется их цель. Второе свидание было, по всей вероятности, посвящено вопросу: продолжать или прекратить?
Иремашвили пишет: «Дружба Кобы-Сталина с Лениным с этого началась». Слово «дружба» здесь явно не подходит. Дистанция, отделявшая этих двух людей, исключала личную дружбу. Но сближение действительно началось, видимо, с того времени. Если верно предположение, что Ленин заранее сговаривался с Кобой о проекте экспроприации в Тифлисе, то совершенно естественно, что он должен был проникнуться чувством восторга к тому, в ком видел ее организатора. Прочитав телеграмму о захвате добычи без единой жертвы со стороны революционеров, Ленин вероятно воскликнул про себя, а может быть, и сказал Крупской: «Чудесный грузин)» Слова, которые мы встретим позже в одном из его писем Горькому. Увлечение людьми, проявившими решительность или просто удачно проведшими порученную им операцию, свойственно было Ленину в высшей степени до конца его жизни. Особенно он ценил людей действия. На опыте кавказских экспроприации он, видимо, оценил Кобу как человека, способного итти или вести других до конца. Он решил, что «чудесный грузин» пригодится.
Тифлисская добыча не принесла добра. Вся захваченная сумма состояла из билетов в 500 рублей. Столь крупные купюры невозможно было пускать в оборот. После огласки, какую получила трагическая схватка на Эриванской площади, попытаться разменять билеты в русских банках было немыслимо. Операция была перенесена за границу. Но участие в организации размена принимал провокатор Житомирский, который своевременно предупредил полицию. Будущий народный комиссар по иностранным делам Литвинов был арестован при попытке размена в Париже. Ольга Равич, ставшая позже женой Зиновьева, попала в руки полиции в Стокгольме. Будущий народный комиссар здравоохранения, Семашко, оказался арестован в Женеве, видимо, случайно. «Я был из тех большевиков, — пишет он, — которые тогда приниципиально стояли против экспроприации». История с разменом чрезвычайно увеличила число таких большевиков. «Швейцарские обыватели, — рассказывает Крупская, — были перепуганы насмерть. Только и разговоров было, что о русских экспроприаторах. Об этом с ужасом говорили за столом и в том пансионе, куда мы с Ильичем ходили обедать». Отметим, что Ольга Равич, как и Семашко исчезли в последних советских «чистках».
Тифлисская экспроприация ни в каком случае не могла рассматриваться как партизанская стычка между двумя сражениями гражданской войны. Ленин не мог не видеть, что восстание отодвинулось в неопределенное будущее. Задача состояла для него на этот раз просто в том, чтоб попытаться обеспечить партию денежными средствами за счет врага на надвигающийся черный период. Ленин не удержался от искушения, понадеялся на благоприятный случай, на счастливое «исключение». В этом смысле, надо прямо сказать, идея тифлисской экспроприации заключала в себе добрый элемент авантюризма, столь чуждого вообще политике Ленина. Другое дело Сталин. Широкие исторические соображения имели мало цены в его глазах. Резолюция Лондонского съезда была только неприятным клочком бумаги-, который можно опровергнуть при помощи грубой уловки. Риск будет оправдан успехом. Суварин возражает на это, что неправильно переносить ответственность с вождя фракции на второстепенную фигуру. О перенесении ответственности нет и речи. Но во фракции большевиков большинство в этот период было уже в вопросе об экспроприациях против Ленина. Большевики, которые непосредственно соприкасались с боевыми дружинами, имели слишком убедительные наблюдения, которых Ленин, снова отброшенный в эмиграцию, был лишен. Без поправок снизу самый гениальный вождь будет неизбежно делать грубые ошибки. Остается фактом, что Сталин не был в числе тех, которые своевременно поняли недопустимость партизанских действий в обстановке революционного упадка. И это не случайность. Партия была для него прежде всего аппаратом. Аппарат требует денежных средств для существования. Денежные средства можно добыть при помощи другого аппарата, независимого от жизни и борьбы масс. Сталин был здесь на своем месте.
Последствия трагической авантюры, закончившей целую полосу в жизни партии, были достаточно тяжелы. Борьба вокруг тифлисской экспроприации надолго отравила отношения в партии и внутри самой большевистской фракции. С этого времени Ленин меняет фронт и все решительнее выступает против тактики экспроприации, которая остается еще на известное время достоянием «левого» крыла большевиков. В последний раз тифлисское «дело» официально разбиралось в ЦК партии в январе 1910 г. по настоянию меньшевиков. Резолюция строго осудила экспроприации как недопустимые нарушения партийной дисциплины, но признавала, что в намерения участников не входило причинение ущерба рабочему движению и что ими «руководили лишь неправильно понятые интересы партии». Никто не был исключен. Никто не был назван по имени. В числе других был и Коба, таким образом, амнистирован в качестве лица, руководившегося «неправильно понятыми интересами партии».
Тем временем разложение революционных организаций шло полным ходом. Еще в октябре 1907 г. литератор-меньшевик Потресов писал Аксельроду: «У нас полный распад и совершенная деморализация… Нет не то, что организации, но даже и элементов для нее. И это небытие возводится еще в принцип…» Возведение распада в принцип стало вскоре уделом большинства вождей меньшевизма, в том числе и Потресова. Они объявили нелегальную партию раз навсегда ликвидированной и стремление восстановить ее — реакционной утопией. Мартов утверждал, что именно «сканальные истории, вроде размена тифлисских кредиток», вынуждали «наиболее преданные партии и наиболее активные элементы рабочего класса» сторониться от всякого соприкосновения с нелегальным аппаратом. В ужасающем развитии провокации меньшевики, получившие теперь кличку ликвидаторов, находили другой убедительный довод в пользу «необходимости» покинуть зачумленное подполье. Окапываясь в профессиональных союзах, образовательных клубах, страховых обществах, они вели работу не как революционеры, а как культурные пропагандисты. Чтоб сохранить свои посты в легальных организациях, чиновники из рабочих начали прибегать к покровительственной окраске. Они избегали стачечной борьбы, чтоб не компрометировать еле терпимые профессиональные союзы. Легальность во что бы то ни стало означала на практике отказ от революционных методов вообще.
В самые глухие годы ликвидаторы занимали авансцену. «Они меньше страдали от полицейских преследований, — пишет Ольминский. — У них было много литературных, отчасти, лекторских и вообще интеллигентских сил. Они считали себя господами положения». Попытки большевистской фракции, ряды которой редели не по дням, а по часам, сохранить свой нелегальный аппарат, разбивались не каждом шагу о враждебные условия. Большевизм казался окончательно осужденным. «Все теперешнее развитие… — писал Мартов, — делает образование сколько-нибудь прочной партии-секты жалкой реакционной утопией». В этом основном прогнозе Мартов и с ним вместе русский меньшевизм o жестоко ошиблись. Реакционной утопией оказались перспективы и лозунги «ликвидаторов». Для открытой рабочей партии в режиме 3-го июня не могло быть места. Даже партия либералов встретила отказ в регистрации. «Ликвидаторы стряхнули с себя нелегальную партию, — писал Ленин, — но и не выполнили обязательства основать легальную». Именно потому, что большевизм сохранял верность задачам революции в период ее упадка и унижения, он подготовил свой небывалый расцвет в годы ее нового подъема.
На противоположном от ликвидаторов полюсе, именно на левом фланге большевистской фракции, сложилась тем временем экстремистская группировка, которая упорно не хотела признавать изменившуюся обстановку и продолжала отстаивать тактику прямого действия. Разногласия, возникшие по вопросу о бойкоте Думы, привели после выборов к созданию фракции «отзовистов», которая требовала отозвания социал-демократических депутатов из Думы. Отзовисты были несомненно симметричным дополнением ликвидаторства. В то время, как меньшевики всегда и везде, даже в обстановке непреодолимого напора революции, считали необходимым участвовать во всяком, чисто эпизодическом «парламенте», откроированном царем, отзовисты думали, что бойкотируя парламент, установившийся в результате поражения революции, они смогут вызвать новый напор масс. Так как электрические разряды сопровождаются треском, то «непримиримые» пытались посредством искусственного треска вызвать электрические разряды.
Период динамитных лабораторий еще властно тяготел над Красиным: этот умный и проницательный человек примкнул на время к секте отзовистов, чтоб затем на ряд лет отойти от революции. Отошел влево и другой ближайший сотрудник Ленина по секретной большевистской «тройке», Богданов. Вместе с тайным триумвиратом распаласть старая верхушка большевизма. Но Ленин не дрогнул. Летом 1907 г. большинство фракции стояло за бойкот. Весной 1908 г. «отзовисты» оказались уже в меньшинстве в Петербурге и Москве. Перевес Ленина обнаруживался с несомненностью. Коба своевременно учел это. Опыт с аграрной программой, когда он открыто выступил против Ленина, сделал его осторожнее. Он отошел от своих единомышленников-бойкотистов незаметно и молча. Оставаться на поворотах в тени и менять позицию без шума стало основным приемом его поведения.
Продолжающееся дробление партии на мелкие группы, ведшие жестокую борьбу в почти безвоздушном пространстве, породило в разных фракциях тенденцию к примирению, соглашению, единству во что бы то ни стало. Именно в этот период на первый план выдвинулась другая сторона «троцкизма»: не теория перманентной революции, а партийное «примиренчество». Об этом необходимо вкратце сказать здесь в интересах понимания позднейшей борьбы между сталинизмом и троцкизмом. С 1904 г., т. е. с момента возникновения разногласий в оценке либеральной буржуазии, я порвал с меньшинством Второго съезда и в течение последующих тринадцати лет оставался вне фракций. Моя позиция в отношении внутрипартийной борьбы сводилась к следующему: поскольку у большевиков, как и у меньшевиков, господство принадлежит революционной интеллигенции и поскольку обе фракции не идут дальше буржуазно-демократической революции, раскол между ними ничем не оправдывается; в новой революции обе фракции под давлением рабочих масс все равно вынуждены будут, как и в 1905 г., занять одну и ту же революционную позицию. Некоторые критики большевизма и сейчас считают мое старое примиренчество голосом мудрости. Между тем глубокая ошибочность его давно вскрыта теорией и опытом. Простое примирение фракций возможно лишь на какой-либо «средней» линии. Но где же гарантия, что эта искусственно выведенная диагональ совпадет с потребностями объективного развития? Задача научной политики состоит в том, чтобы вывести программу и тактику из анализа борьбы классов, а не из параллелограма таких второстепенных и преходящих сил, как политические фракции. Обстановка реакции вводила, правда, политическую деятельность всей партии в очень узкие пределы. Под углом зрения момента могло казаться, что разногласия имеют второстепенный характер и искусственно раздуваются эмигрантскими вождями. Но именно в период реакции революционная партия не могла воспитывать свои кадры без большой перспективы. Подготовка к завтрашнему дню входила важнейшим элементом в политику сегодняшнего дня. Примиренчество питалось надеждой на то, что ход событий сам подскажет необходимую тактику. Но этот фаталистический оптимизм означал на деле отказ не только от фракционной борьбы, но и от самой идеи партии. Ибо если «ход событий» способен непосредственно продиктовать массам правильную политику, к чему особое объединение пролетарского авангарда, выработка программы, отбор руководства, воспитание в духе дисциплины?
Мелкая и кропотливая — по масштабам, смелая — по размаху мысли, работа Ленина в годы реакции навсегда останется великой школой революционного воспитания. «Мы научились во время революции, — писал Ленин в июле 1909 г., — «говорить по-французски», т. е… поднимать энергию и размах непосредственной массовой борьбы. Мы должны теперь, во время застоя, реакции, распада, научиться «говорить по-немецки», т. е. действовать медленно… завоевывая вершок за вершком». Вождь меньшевиков Мартов писал в 1911 г.: «То, что 2–3 года назад деятелями открытого движения (т. е. ликвидаторами) признавалось лишь принципиально — необходимость строить партию «по-немецки»… теперь повсюду признается как задача, к практическому решению которой можно уже приступать». Хотя оба, и Ленин, и Мартов как будто заговорили «по-немецки», но на самом деле они говорили на разных языках. Для Мартова говорить «по-немецки» значило приспособляться к русскому полуабсолютизму в надежде постепенно «европеизировать» его. Для Ленина то же выражение означало: при помощи нелегальной партии использовать скудные легальные возможности для подготовки революции. Как показало дальнейшее оппортунистическое вырождение германской социал-демократии, меньшевики вернее отражали дух «немецкого языка» в политике. Но Ленин неизмеримо правильнее понимал объективный ход развития России, как и самой Германии: эпохе мирных реформ шла на смену эпоха катастроф.
Что касается Кобы, то он не знал ни французского, ни немецкого языка. Но все свойства его натуры толкали его на сторону ленинского решения. Коба не гонялся за открытой ареной, как ораторы и журналисты меньшевизма, ибо на открытой арене обнаруживались больше его слабые, чем сильные стороны. Но в условиях контрреволюционного режима этот аппарат мог быть только нелегальным. Если Кобе не хватало исторического кругозора, зато он в избытке был наделен упорством. В годы реакции он принадлежал не к тем десяткам тысяч, которые покидали партию, а к тем немногим сотням, которые, несмотря ни на что, сохраняли верность ей.
Вскоре после Лондонского съезда молодой Зиновьев, выбранный в ЦК, превратился в эмигранта, как и Каменев, включенный в Большевистский центр. Коба оставался в России. Впоследствии он вменял себе это в исключительную заслугу. В действительности, дело обстояло иначе. Выбор места и характера работы только в небольшой мере зависел от заинтересованного. Если б ЦК видел в Кобе молодого теоретика или публициста, способного за границей подняться на более высокую ступень, его несомненно оставили бы в эмиграции и у него не было бы ни возможности, ни желания отказаться. Но никто не звал его за границу. С тех пор, как на верхах партии вообще узнали о нем, его рассматривали как «практика», т. е. рядового революционера, пригодного преимущественно для местной организационной работы. Да и самого Кобу, смерившего свои силы на съездах в Таммерфорсе, Стокгольме и Лондоне, вряд ли тянуло в эмиграцию, где он был бы обречен на третьи роли. Позже, после смерти Ленина, нужда была превращена в добродетель, и самое слово «эмигрант» стало в устах новой бюрократии звучать почти так же, как звучало некогда в устах консерваторов царской эпохи.
Ленин ушел в новое изгнанье, по собственным словам, точно ложился в гроб. «Мы здесь страшно оторваны теперь… — писал он из Парижа осенью 1909 г. — Годы действительно адски трудные…» В русской буржуазной печати стали появляться уничижительные статьи об эмиграции, в которой как бы воплощалась разбитая и отвергнутая образованным обществом революция. В 1912 г. Ленин ответил на эти пасквили в петебрургской газете большевиков: «Да, много тяжелого в эмигрантской среде… В этой среде больше нужды и нищеты, чем в другой. В ней особенно велик процент самоубийств…» Однако «в ней и только в ней ставились в годы безвременья и затишья важнейшие принципиальные вопросы всей русской демократии». В тягостных и изнуряющих боях эмигрантских групп подготовлялись руководящие идеи революции 1917 г. В этой работе Коба не принимал никакого участия.
С осени 1907 г. до марта 1908 г. Коба ведет революционную работу в Баку. Установить дату его переселения сюда невозможно. Весьма вероятно, что он выехал из Тифлиса в тот момент, когда Камо заряжал последнюю бомбу: осторожность входила в мужество Кобы преобладающей чертой. Разноплеменный Баку, насчитывавший уже в начале столетия свыше 100 тысяч жителей, продолжал быстро расти, всасывая в нефтяную промышленность массы азербайджанских татар. На революционное движение 1905 г. царские власти не без успеха ответили натравливанием татар на более передовых армян. Однако революция захватила и отсталых азербайджанцев. С запозданием по отношению ко всей стране они массами участвуют в стачках 1907 г.
Коба провел в Черном городе около восьми месяцев, из которых нужно вычесть время на поездку в Берлин. «Под руководством тов. Сталина, — пишет малоизобретательный Берия, — выросла, укрепилась и закалилась в борьбе с меньшевиками бакинская большевистская организация». Коба отправляется в те районы, где противники были особенно сильны. «Под руководством тов. Сталина большевики сломили влияние меньшевиков и эсеров» и т. д. Немногим больше мы узнаем от Аллилуева. Собирание большевистских сил после полицейского разгрома совершилось, по его словам, «под непосредственным руководством и при активном участии тов. Сталина… Его организаторские способности, подлинный революционный энтузиазм, неистощимая энергия, твердая воля и большевистское упорство…» и т. д. К сожалению, воспоминания тестя Сталина написаны в 1937 г. Формула: «под непосредственным руководством и при активном участии» безошибочно выдает мануфактуру Берия. Социалист-революционер Верещак, ведший тогда же работу в Баку и наблюдавший Кобу глазами противника, признает за ним исключительные организаторские способности, но совершенно отрицает личное влияние на рабочих. «Его внешность, — пишет он, — на свежего человека производила плохое впечатление. Коба и это учитывал. Он никогда не выступал открыто на массовых собраниях… Появление Кобы в том или ином рабочем районе всегда было законспирировано, и о нем можно было догадаться только по оживившейся работе большевиков». Это больше похоже на правду. С Верещаком мы еще встретимся.
Воспоминания большевиков, написанные до тоталитарной эры, отводят первое место в бакинской организации не Кобе, а Шаумяну и Джапаридзе, двум выдающимся революционерам, расстрелянным англичанами во время оккупации Закавказья 20 сентября 1918 г. «Из старых товарищей в Баку работали тогда, — пишет Каринян, биограф Шаумяна, — товарищи А. Енукидзе, Коба (Сталин), Тимофей (Спандарян), Алеша (Джапаридзе). Большевистская организация… имела широкую базу для работы в лице профессионального союза нефтепромышленных рабочих. Секретарем и фактическим организатором всей союзной работы был Алеша (Дзапаридзе) «. Енукидзе назван раньше Кобы, главная роль отведена Джапаридзе. И дальше: «Оба они (Шаумян и Джапаридзе) были любимейшими вождями бакинского пролетариата». Кариняну, писавшему в 1924 г., еще не приходит в голову причислить Кобу к «любимейшим вождям». Бакинский большевик Стопани рассказывает, как он в 1907 г. ушел с головой в профессиональную работу, «самую злободневную для Баку того времени. Профессиональный союз находился под руководством большевиков. В союзе видную роль играли неизменный Алеша Джапаридзе и, меньшую, тов. Коба (Джугашвили), больше отдававший силы преимущественно партийной работе, которой он руководил…» В чем состояла «партийная работа», за вычетом «самой злободневной» работы по руководству профессиональным союзом, Стопани не уточняет. Зато он бросает очень интересное замечание о разногласиях среди бакинских большевиков. Все они стояли за необходимость организационного «закрепления» влияния партии на союз. Но «относительно степени и форм этого закрепления были разногласия и внутри нас самих: была уже своя «левая» (Коба-Сталин) и «правая» (Алеша Джапаридзе и др., в том числе и я); разногласие было не по существу, а в отношении тактики или способов осуществления этой связи». Намеренно туманные слова Стопани — Сталин уже был очень силен — позволяют безошибочно представить себе действительную расстановку фигур. Благодаря запоздалой волне стачечного движения, профессиональный союз выдвинулся на передний план. Вождями союза естественно оказались те, кто умел разговаривать с массами и вести их: Джапаридзе и Шаумян. Отодвинутый снова на второй план, Коба окопался в подпольном Комитете. Борьба за влияние партии на профессиональный союз означала для него подчинение вождей массы, Джапаридзе и Шаумяна, его собственному командованию. В борьбе за такого рода «закрепление» личной власти Коба, как видно из слов Стопани, восстановил против себя всех руководящих большевиков. Активность масс не благоприятствовала планам закулисного комбинатора.
Особенно острый характер приобрело соперничество Кобы с Шаумяном. Дело дошло до того, что после ареста Шаумяна рабочие, по свидетельству грузинских меньшевиков, заподозрили Кобу в доносе на своего соперника полиции и требовали над ним партийного суда. Кампания была прервана только арестом Кобы. Вряд ли у обвинителей были твердые доказательства. Но подозрение могло сложиться на основании ряда совпадающих обстоятельств. Достаточно, однако, и того, что товарищи по партии считали Кобу способным на донос по мотивам раздраженного честолюбия. Ни о ком другом не рассказывали подобных вещей! Относительно финансирования бакинского Комитета во время участия в нем Кобы есть совпадающие, но отнюдь не бесспорные показания насчет «экспроприации» с оружем в руках; денежных контрибуций, налагавшихся на промышленников под угрозой смерти или поджога нефтяных источников; фабрикации и сбыта фальшивых ассигнаций и пр. Приписывались ли все эти деяния, сами по себе несомненные, инициативе Кобы уже в те отдаленные годы, или же большую их часть связали с его именем лишь значительно позже, решить трудно. Во всяком случае, участие Кобы в столь рискованных предприятиях не могло быть прямым, иначе оно неизбежно обнаружилось бы. По всей видимости, боевыми операциями он руководил так же, как пытался руководить профессиональным союзом: из-за кулис. Достойно внимания, с этой точки зрения, что о бакинском периоде жизни Кобы известно очень мало. Регистрируются самые ничтожные эпизоды, если они служат к славе «вождя». Но о содержании его революционной работы нам сообщают лишь общие фразы. Фигура умолчания вряд ли имеет случайный характер.
«Социалист-революционер» Верещак еще совсем молодым попал в 1909 г. в бакинскую, так называемую баиловскую тюрьму, где провел 3,5 года. Арестованный 25 марта Коба просидел в той же тюрьме полгода, покинул ее для ссылки, провел там девять месяцев, вернулся нелегально в Баку, был снова арестован в марте 1910 г. и снова оставался, бок о бок с Верещаком, около 6 месяцев в заключении. В 1912 г. товарищи по тюрьме столкнулись в Нарыме, в Сибири. Наконец, после Февральской революции Верещак в качестве делегата от тифлисского гарнизона встретил старого знакомца на Первом съезде Советов в Петрограде. После политического возвышения Сталина Верещак подробно рассказал в эмигрантской газете о совместной жизни в тюрьме. Не все, может быть, в его повествовании достоверно, и не все его суждения убедительны. Так, Верещак утверждает, несомненно с чужих слов, будто Коба сам признавался в том, что «с революционными целями» выдал своих товарищей по семинарии; неправдоподобие этого рассказа было уже показано выше. Рассуждения народнического автора о марксизме Кобы крайне наивны. Но Верещак имел неоценимое преимущество наблюдать Кобу в такой обстановке, где поневоле отпадают навыки и условности культурного общежития. Рассчитанная на 400 заключенных бакинская торьма содержала их в то время более 1 500. Арестанты спали в переполненных камерах, в коридорах, на ступеньках лестниц. При такой скученности не могло быть и речи об изоляции. Все двери, кроме дверей карцера, стояли наст еж. Уголовные и политические свободно передвигались по камерам, корпусам и двору. «Невозможно было ни сесть, ни лечь без того, чтобы другого не задеть». В этих условиях все наблюдали друг друга, а многие — и самих себя с совершенно неожиданных сторон. Даже сдержанные и холодные люди раскрывали такие черты своего характера, которые в обычных условиях удается держать под спудом.
«Развит был Коба крайне односторонне, — пишет Верещак, — был лишен общих принципов, достаточной общеобразовательной подготовки. По натуре своей всегда был малокультурным, грубым человеком. Все это в нем сплеталось с особенно выработанной хитростью, за которой и самый проницательный человек сначала не мог бы заметить остальных скрывающихся черт». Под «общими принципами» автор понимает, видимо, принципы морали: сам он, в качестве народника, принадлежал к школе «этического» социализма. Удивление Верещака вызвала выдержка Кобы. В тюрьме существовала жестокая игра, которая ставила задачей довести противника какими угодно мерами до умоисступления: это называлось «загнать в пузырь». «Кобу никогда не удавалось вывести из равновесия, — утверждает Верещак. — Ничто не могло его задеть… «Эта игра была совсем невинной по сравнению с другой игрой, которую вели власти. Среди заключенных находились лица, которые вчера или сегодня были приговорены к смерти и с часу на час ждали окончательного решения своей судьбы. «Смертники» ели и спали вместе со всеми остальными. На глазах арестантов их выводили ночью и вешали в тюремном дворе, так что в камерах были «слышны крики и стоны казненных». Всех заключенных трепала нервная лихорадка. «Коба крепко спал, — говорит Верещак, — или спокойно зубрил эсперанто (он находил, что эсперанто — это будущий язык интернационала) «. Нелепо было бы думать, что Коба оставался безразличен к казням. Но у него были крепкие нервы. Он не переживал за других, как за себя. Такие нервы сами по себе представляли уже важный капитал.
Несмотря на хаос, казни, партийные и личные стычки, бакинекая тюрьма была большой революционной школой. Среди марксистских руководителей выделялся Коба. В личных спорах он участия не принимал, предпочитая публичную дискуссию: верный признак того, что своим развитием и опытом Коба возвышался над большинством заключенных. «Внешность Кобы и его полемическая грубость делали его выступления всегда неприятными. Его речи были лишены остроумия и носили форму сухого изложения». Верещак вспоминает об одной «аграрной дискуссии», когда Орджоникидзе, сподвижник Кобы, «хватил по физиономии содокладчика, эсера Илью Карцевадзе, за что был жестоко эсерами избит». Это не выдумано: склонность к физическим аргументам не в меру горячий Орджоникидзе сохранил и тогда, когда стал советским сановником. Ленин даже предлагал исключить его за это из партии.
Верещак поражается «механизированной памятью» Кобы, маленькая голова которого «с неразвитым лбом» включала в себя будто бы весь «Капитал» Маркса. «Марксизм был его стихией, в нем он был непобедим… Под всякое явление он умел подвести соответствующую формулу по Марксу. На непросвещенных в политике молодых партийцев такой человек производил сильное впечатление». К числу «непросвещенных» относился и сам Верещак. Молодому народнику, воспитавшемуся на истинно русской беллетристической социологии, марксистский багаж Кобы мог казаться чрезвычайно солидным. На самом деле, он был достаточно скромен. У Кобы не было ни действительных теоретических запросов, ни усидчивости, ни дисциплины мысли. Вряд ли правильно говорить об его «механизированной памяти». Она узка, эмпирична, утилитарна, но, несмотря на семинарскую тренировку, совсем не механизирована. Это мужицкая память, лишенная размаха и синтеза, но крепкая и упорная, особенно в злопамятстве. Совсем неверно, будто голова Кобы была набита готовыми цитатами на все случаи жизни. Начетчиком и схоластом Коба не был. Из марксизма он усвоил, через Плеханова и Ленина, наиболее элементарные положения о борьбе классов и о подчиненном значении идей по отношению к материальным факторам. Крайне упрощая эти положения, он мог, тем не менее, с успехом применять их против народников, как человек с револьвером, хотя бы и примитивным, успешно сражается против человека с бумерангом. Но Коба оставался по существу безразличен к марксистской доктрине в целом.
Во время заключения в тюрьмах Батума и Кутаиса Коба, как мы помним, пытался проникнуть в тайны немецкого языка: влияние германской социал-демократии на русскую было тогда чрезвычайно велико. Однако совладать с языком Маркса Кобе удалось еще меньше, чем с доктриной. В бакинской тюрьме он принялся за эсперанто как за язык «будущего». Этот штрих очень наглядно раскрывает интеллектуальный диапазон Кобы, который в сфере познанья всегда искал линии наименьшего сопротивления. Несмотря на восемь лет, проведенных им в тюрьмах и ссылке, ему так и не удалось овладеть ни одним иностранным языком, не исключая и злополучного эсператно.
По общему правилу, политические заключенные старались не общаться с уголовными. Кобу, наоборот, «можно было всегда видеть в обществе головорезов, шантажистов, среди грабите-лей-маузеристов». Он чувствовал себя с ними на равной ноге. «Ему всегда импонировали люди реального «дела». И на политику он смотрел, как на «дело», которое надо уметь и «сделать» и «обделать». Это очень правильно подмечено. Но именно это наблюдение лучше всего опровергает слова насчет механизированной памяти, начиненной готовыми цитатами. Коба тяготился обществом людей с более высокими умственными интересами. В Политбюро в годы Ленина он почти всегда сидел молчаливым, угрюмым и раздраженным. Наоборот, он становился общительнее, ровнее и человечнее в кругу людей первобытного склада и не связанных никакими предрассудками. Во время гражданской войны, когда некоторые, преимущественно кавалерийские, части разнуздывались и позволяли себе насилия и бесчинства, Ленин иногда говорил: «Не послать ли нам туда Сталина он умеет с такими людьми разговаривать».
Зачинщиком тюремных протестов и демонстраций Коба не был, но всегда поддерживал зачинщиков. «Это делало его в глазах тюремной публики хорошим товарищем». И это наблюдение правильно. Инициатором Коба не был ни в чем, нигде и никогда. Но он был весьма способен воспользоваться инициативой других, подтолкнуть иницаторов вперед и оставить за собой свободу выбора. Это не значит, что Коба был лишен мужества, но он предпочитал расходовать его экономно. Режим в тюрьме представлял сочетание распущенности с жестокостью. Заключенные пользовались значительной свободой внутри тюремных стен. Но когда какая-то трудно уловимая черта оказывалась перейденной, администрация прибегала к воинской силе. Верещак рассказывает, как в 1909 г. (очевидно, в 1908 г.), на первый день пасхи, рота Сальянского полка избивала всех без исключения политических, пропуская их сквозь строй, «Коба шел, не сгибая головы, под ударами прикладов, с книжкой в руках. И когда началась стихийная обструкция, Коба парашей высаживал двери своей камеры, несмотря на угрозы штыками». Этот сдержанный человек умел, в редких, правда, случаях доходить до крайнего бешенства.
Московский «историк» Ярославский пересказывает Верещака: «Сталин проходил сквозь строй солдат, читая Маркса». Имя Маркса здесь привлечено по той же причине, по которой в руке Богородицы оказывается роза. Вся советская историография состоит из таких роз. Коба с «Марксом» под прикладами стал предметом советской науки, прозы и поэзии. Между тем такое поведение не имело в себе ничего исключительного. Тюремные избиения, как и тюремный героизм, стояли в порядке дня.
Пятницкий рассказывает, как после его ареста в Вильно в 1902 г. полицейский предложил отправить арестованного, тогда еще совсем молодого рабочего, к становому приставу, известному своими побоями, чтоб вынудить у него показания. Но старший полицейский ответил: «Он и там ничего не скажет, он принадлежит к искровской организации». Уже в те ранние годы революционеры школы Ленина имели репутацию несгибаемых. Чтоб установить у Камо мнимую утрату чувствительности, врачи втыкали ему иглы под ногти. И только благодаря тому, что Камо стойко переносил такие испытания в течение нескольких лет, его признали в конце концов безнадеждо помешанным. Что значат по сравнению с этим несколько ударов прикладом? Нет основания преуменьшать мужество Кобы, но нужно ввести его в пределы места и времени.
Благодаря условиям тюрьмы, Верещак без труда подметил ту черту Сталина, благодаря которой он долгое время мог оставаться неизвестным: «…это способность втихомолку подстрекнуть других, а самому остаться в стороне». Дальше следуют два примера. Однажды в коридоре «политического» корпуса жестоко
избивали молодого грузина. По коридору проносилось зловещее слово «провокатор». Только подоспевшие солдаты прекратили избиение. Снесли на носилках в тюремную больницу окровавленное тело. Провокатор ли? И если провокатор, то почему не убили? «Обыкновенно провокаторов, в доказанных случаях, в баи-ловской тюрьме убивали», — отмечает мимоходом Верещак. «Никто ничего не знал и не понимал. И лишь спустя много времени выяснилось, что слух исходил от Кобы». Был ли избитый действительно провокатором, установить не удалось. Может быть, это был просто один из тех рабочих, которые выступали против экспроприации или обвиняли Кобу в доносе на Шаумяна? Другой случай. На ступеньках лестницы, ведущей в политический корпус, некий заключенный, по прозвищу Грек, убил ножом молодого рабочего, только доставленного в тюрьму. Сам Грек считал убитого шпионом, хотя лично никогда раньше не встречал его. Кровавое происшествие, естественно взволновавшее тюрьму, долго оставалось невыясненным. Наконец, Грек стал проговариваться в том смысле, что его, видимо, зря «навели». Наводка же исходила от Кобы.
Кавказцы легко воспламеняются и прибегают к ножу. Холодному и расчетливому Кобе, знавшему язык и нравы, нетрудно было натравить одного на другого. В обоих случаях дело шло, несомненно, о мести. Подстрекателю не нужно было, чтобы жертвы знали, кто виновник их несчастья. Коба не склонен делиться чувствами, в том числе и радостью удовлетворенной мести. Он предпочитает наслаждаться один, про себя. Оба эпизода, как ни жутки они, не кажутся невероятными; позднейшие события придают им внутреннюю убедительность… В ба-иловской тюрьме идет подготовка к будущим событиям. Коба набирается опыта, Коба крепнет, Коба растет. Серая фигура бывшего семинариста с рябинками на лице отбрасывает от себя все более зловещую тень.
Верещак называет далее, но уже явно с чужих слов, различные рискованные предприятия Кобы во время его работы в Баку: организацию фальшивомонетчиков, ограбление казначейства и пр. «Никогда он по этим делам в судебном порядке не привлекался, хотя и фальшивомонетчики и эксисты сидели вместе с ним». Если б они знали о его роли, кто-нибудь неизбежно выдал бы его. «Способность втихомолку бить чужими руками по цели, и в то же время оставаться незамеченным сделала Кобу хитрым комбинатором, не брезгующим никакими средствами и уклоняющимся от публичных отчетов и ответственности».
О жизни Кобы в тюрьме мы знаем, таким образом, больше, чем о его деятельности на воле. Но там и здесь он оставался верен себе. Меж дискуссий с народниками и бесед с грабителями он не забывал о революционной организации. Берия сообщает, что Кобе удалось из тюрьмы наладить правильные связи с бакинским Комитетом. Это вполне возможно: где нет изоляции политических от уголовных и политических — друг от друга, там невозможна и изоляция от внешнего мира. Один из номеров нелегальной газеты был полностью изготовлен в тюрьме. Хоть и ослабленный, пульс революции продолжал биться. Если тюрьма не повысила теоретических интересов Кобы, зато она не сломила его готовности к борьбе.
20 сентября Коба был выслан на север Вологодской губернии, в Сольвычегодск. Это была очень льготная ссылка: всего на два года, не в Сибири, а в Европейской России, не в селе, а в городке с двумя тысячами жителей, при легкой возможности побега. Ясно, что у жандармов не было против Кобы сколько-нибудь серьезных улик. При крайней дешевизне жизни на этих далеких окраинах ссыльные умудрялись проживать на те несколько рублей в месяц, которые выдавало правительство; на экстренные нужды получалась помощь от друзей и революционного Красного Креста. Как провел Коба девять месяцев в Сольвычегодске, что делал, что изучал, мы не знаем. Никаких документов не опубликовано: ни литературных работ, ни дневников, ни писем. В местном полицейском «деле об Иосифе Джугашвили», под рубрикой «поведение» значится: «груб, дерзок, с начальством непочтителен». Если «непочтительность» была общей чертой революционеров, то грубость была чертой индивидуальной.
Весной 1909 г. Аллилуев, живший уже в Петербурге, получил от Кобы письмо в места ссылки с просьбой сообщить ему свой адрес. «А в конце лета того же года Сталин бежал из ссылки в Питер, где мы встретились с ним случайно на одной из улиц Литейной части». Случилось так, что Сталин не застал Аллилуева ни на квартире, ни на службе и вынужден был долгое время бродить по улицам без приюта. «Когда мы с ним случайно на улице встретились, то он уже изнемогал от усталости». Аллилуев устроил Кобу у сочувствующего революционерам дворника одного из гвардейских полков. «Здесь Сталин несколько времени спокойно отдыхал, повидался кое с кем из членов большевистской фракции III Думы, а затем уже двинулся на юг, в Баку».
Опять в Баку! Вряд ли его влек туда местный патриотизм. Вернее предположить, что в Петербурге не знали Кобы, депутаты Думы не проявили к нему интереса, никто не приглашал его оставаться и не предлагал столь необходимого нелегальному содействия. «Возвратившись в Баку, вновь энергично взялся за дальнейшее укрепление большевистских организаций… В октябре 1909 г. приезжает в Тифлис, организует и направляет борьбу большевистской организации против меньшевиков-ликвидаторов». Читатель узнает стиль Берия. В нелегальной печати Коба публикует несколько статей, интересных разве только в том отношении, что они Написаны будущим Сталиным. Ввиду отсутствия сколько-нибудь ярких фактов, за которые можно было бы уцепиться, исключительное значение придается ныне корреспонденции, написанной Кобой в декабре 1909 г. для заграничной газеты партии. Противопоставляя активный промышленный центр, Баку, застойному Тифлису чиновников, лавочников и ремесленников, «Письмо с Кавказа» совершенно правильно объясняет социальной структурой Тифлиса господство в нем меньшевиков. Дальше следует полемика против неизменного лидера грузинской социал-демократии Жордания, который еще раз провозгласил необходимость «объединения сил буржуазии и пролетариата». Рабочие должны отказаться от непримиримой политики, ибо, уверяет Жордания, «чем слабее классовая борьба между пролетариатом и буржуазией, тем победоноснее буржуазная революция». Коба противопоставлял этому прямо противоположное положение: «победа революции будет тем полнее, чем больше обопрется революция на классовую борьбу пролетариата, ведущего за собой деревенскую бедноту против помещиков и либеральных буржуа». Все это было вполне правильно по существу, но не содержало ни одного нового слова: с весны 1905 г. подобная полемика повторялась несчетное число раз. Если корреспонденция была ценна для Ленина, то не ученическим пересказом его собственных мыслей, а как живой голос из России в такой момент, когда большинство этих голосов замерло. Однако в 1937 г. «Письмо с Кавказа» объявлено «классическим образцом ленинско-сталинской тактики». «В нашей литературе и во всем нашем преподавании, — пишет один из панегиристов, — все еще недостаточно освещена эта исключительная по глубине, богатству содержания и историческому значению статья». Не остается ничего, как пройти мимо.
«В марте — апреле 1910 г. удается, наконец, — сообщает тот же историк (некий Рабичев), — создать российскую коллегию ЦК. В состав этой коллегии входит и Сталин. Однако эта коллегия не успела развернуть работы: вся она была арестована». Если это верно, то Коба, по крайне мере формально, вошел с 1910 г. в состав ЦК. Важная веха в его биографии! Однако это не верно. За пятнадцать лет до Рабичева старый большевик Германов (Фрумкин) рассказал следующее: «На совещании пишущего эти строки с Ногиным было решено предложить ЦК утвердить следующий список пятерки — русской части ЦК: Ногин, Дубровинский, Малиновский, Сталин и Милютин». Дело шло, таким образом, не о решении ЦК, а лишь о проекте двух большевиков. «Сталин был нам обоим лично известен, — продолжает Германов, — как один из лучших и более активных бакинских работников. Ногин поехал в Баку договориться с ним, но по ряду причин Сталин не мог взять на себя обязанности члена ЦК». В чем именно состояла помеха, Германов не говорит. Сам Ногин писал о своей поездке в Баку два года спустя: «В глубоком подполье находился Сталин (Коба), широко известный в то время на Кавказе и принужденный тщательно скрываться на Балаханских промыслах». Из рассказа Ногина вытекает, что он даже не повидался с Кобой.
Умолчание о характере причин, по которым Сталин не мог войти в русскую коллегию ЦК, подсказывает интересные заключения. 1910 г. был периодом наиболее полного упадка движения и наиболее широкого разлива примиренческих тенденций. В январе состоялся в Париже пленум ЦК, где примиренцы одержали крайне неустойчивую победу. Решено было восстановить ЦК в России с участием ликвидаторов. Ногин и Германов принадлежали к числу примиренцев-большевиков. Воссоздание «русской», т. е. действующей нелегально в России, коллегий лежало на Ногине. За отсутствием центральных фигур сделано было несколько попыток привлечь провинциалов. В их числе был и Коба, которого Ногин и Германов знали как «одного из лучших бакинских работников». Из этого замысла, однако, ничего не вышло. Осведомленный автор немецкой статьи, которую мы уже цитировали выше, утверждает, что, хотя «официальные большевистские биографы пытаются сделать небывшими… экспроприацию и исключение из партии, тем не менее сами большевики стеснялись ставить Сталина на сколько-нибудь видный пост руководителя». Можно с уверенностью предположить, что причиной неудачи миссии Ногина послужило недавнее участие Кобы в «боевых действиях». Парижский пленум осудил экспроприаторов как лиц, руководившихся «ложно понятыми интересами партии». Борясь за легальность, меньшевики ни в каком случае не могли согласиться на сотрудничество с заведомым руководителем экспроприации. Ногин понял это, видимо, лишь при переговорах с руководящими меньшевиками на Кавказе. Никакой коллегии с участием Кобы создано не было. Отметим, что из двух примиренцев, протежировавших Сталину, Германов принадлежит к числу бесследно исчезнувших; что касается Ногина, то только ранняя смерть (1924 г.) спасла его от участи Рыкова, Томского, Германова и других ближайших его друзей.
Деятельность Кобы в Баку была, несомненно, более успешна, чем в Тифлисе, независимо от того, играл ли он первую, вторую или третью роль. Но попытки изобразить бакинскую организацию как единственную по несокрушимости крепость большевизма относятся к области мифов. В конце 1911 г. Ленин сам заложил случайно основу этого мифа, причислив бакинскую организацию, наряду с Киевской, к числу «образцовых и передовых для России 1910 и 1911 годов», т. е. для годов полного упадка партии и начала ее возрождения. «Бакинская организация существовала без перерыва в течение тяжелых годов реакции и принимала во всех проявлениях рабочего движения самое активное участие», — говорит одно из примечаний к XV тому «Сочинений» Ленина. Оба эти суждения, тесно связываемые ныне с деятельностью Кобы, оказываются, по проверке, совершенно ошибочными. На самом деле Баку, после подъема, проходил через те же этапы упадка, что и другие промышленные пункты страны, правда, с небольшим запозданием, но зато в еще более тяжелых формах. Известный нам Стопани пишет в своих воспоминаниях: «Партийная и профессиональная жизнь в Баку с 1910 г. совершенно замирает». Кое-какие обломки профессиональных союзов еще продолжают некоторое время существовать, да и то с участием преимущественно меньшевиков. «Наша большевистская работа вскоре почти замирает благодаря постоянным провалам, отсутствию работников и вообще безвременью». В 1911 г., положение еще ухудшается. Орджоникидзе, посетивший' Баку в марте 1912 г., когда волны прибоя уже явственно поднимались по всей стране, писал за границу: «Вчера удалось, наконец, собрать несколько человек рабочих… Организации, т. е. местного центра, нет, поэтому пришлось ограничиться частным совещанием…» Эти два показания достаточны. Напомним сверх того, уже цитированное свидетельство Ольминского: «Возрождение всего медленнее шло в тех городах, где было больше всего увлечения эксами (для примера назову Баку и Саратов)». Ошибка Ленина в оценке бакинской организации представляет обычный случай аберрации эмигранта, которому приходится судить издалека, на основании частичных сведений, к числу которых могли принадлежать и чрезмерно оптимистические сообщения самого Кобы.
Общая картина вырисовывается во всяком случае с достаточной ясностью. Коба не принимал активного участия в профессиональном движении, которое было тогда главной ареной борьбы (Каринян, Стопани). Он не выступал на рабочих собраниях (Верещак), а сидел в «глубоком подполье» (Ногин). Он не мог «по ряду причин» вступить в русскую коллегию ЦК (Германов). В Баку было «больше всего увлечения эксами» (Ольминский) и индивидуальным террором (Верещак). Кобе приписывалось прямое руководство бакинскими «боевыми действиями» (Верещак, Мартов и др.). Такая деятельность несомненно требовала ухода от масс в «глубокое подполье». Денежная добыча в течение известного времени искусственно поддерживала существование нелегальной организации. Но тем сильнее дала о себе знать реакция, и тем позже началось возрождение. Этот вывод имеет не только биографическое, но и теоретическое значение, ибо помогает осветить некоторые общие законы массового движения.
24 марта 1910 г. жандармский ротмистр Мартынов сообщал, что им задержан Иосиф Джугашвили, известный под кличкой «Коба», член бакинского Комитета, «самый деятельный партийный работник, занявший руководящую роль» (будем верить, что документ не исправлен рукою Берия). В связи с этим арестом другой жандарм докладывал по начальству: «ввиду упорного участия» Джугашвили в революционной деятельности и его «двукратного побега», он, ротмистр Галимбатовский, «полагал бы принять высшую меру взыскания». Не надо думать, однако, что дело шло о расстреле: «высшая мера взыскания», в административном порядке, означала ссылку в отдаленные места Сибири на пять лет.
Тем временем Коба снова сидел в знакомой ему бакинской тюрьме. Политическое положение в стране и тюремный режим за протекшие полтора года претерпели глубокие изменения. Шел 1910-й год, реакция торжествовала по всей линии; не только массовое движение, но и экспроприации, террор, акты индивидуального отчаяния упали до низшей точки. В тюрьме стало строже и тише. О коллективных дискуссиях не было больше речи. Коба имел достаточный досуг изучать эсперанто, если только он не успел разочароваться в языке будущего. 27 августа распоряжением кавказского наместника Джугашвили воспрещено было в течение пяти лет проживать в Закавказье. Но в Петербурге остались глухи к рекомендациям ротмистра Галимбатовского, который не сумел, очевидно, представить никаких серьезных улик: Коба снова был отправлен в Вологодскую губернию отбывать незаконченный двухлетний срок ссылки. Петербургские власти еще явно не придавали Иосифу Джугашвили серьезного значения.