Глава 5
Сладок пир, да горько похмелье. Голову, гудящую, будто пчелиный рой в нее вселился, с великой тяготой приподнял со скамьи Горский. Сознанье мглилось, плыли перед глазами цветные круги. Петр перемог себя, сел, хотел опустить ноги на пол и тут только понял, что на нем, покрытом соломою, и лежал.
– Эк с одной чары-то развезло, со скамьи рухнул, – подосадовал Горский.
В горнице было студено, будто и не топил с вечера хозяин обширную печь.
– Хозяин, эй, хозяин! – кликнул Петр в холодную глубину избы и с трудом поднялся на ноги. Слабый стон из дальнего угла был ему ответом. Горский шагнул раз, другой, запнулся о чье-то распластанное на полу тело и рухнул через него, больно ударившись коленями в бревенчатый настил. Начиная уже понимать, что створилось с ними нечто нежданное, он ощупью нашел лицо лежащего и принялся тормошить, то охлопывая щеки, то зажимая рукою ноздри. Через минуту человек недовольно замычал и подал хриплый спросонья, знакомый голос:
– Что за бес на мя залез?
– Заноза!
– Яз, атаман, – удивленно отмолвил балагур и, попытавшись встать, жалобно простонал: – Ох, башка трешшит!
Оползавши окарачь незнакомую избу, они скоро нашли и добудились Ивана Святослова и Федосия Лаптя. Вся дружинка была в сборе. Токмо где? Вместях искали выход, да руки всюду натыкались на толстенные бревна стен.
– Братие! А никак в порубе мы! – подал голос Лапоть.
– Вырваться нать! – отозвался Святослов.
– Вырваться! Ишь, резвец какой! – отмолвил Заноза. – Не то чудо из чудес, что мужик упал с небес, а то чудо из чудес, как он туда залез. Ежели в узилище мы, то кому-нито тое надобно.
– Я чаю, сие вельяминовских рук дело, – мрачно сказал Горский.
Минуты, часы ли, а может, и дни расточились в кромешной тьме узилища, пока не лязгнул снаружи тяжелый засов, и могутная, из цельных бревен рубленая дверь отошла в сторону, ослепив затворников хлынувшим со двора морозным светом. Не сразу и Вельяминов, шагнувший вслед за стражником в затхлое нутро поруба, углядел новгородцев.
– Каково почивали, Дмитриевы слуги? Не охолодали? – насмешливо вопросил он.
– Ты нас вверг в поруб? – не отвечая на издевку, промолвил Горский.
– Не яз, а по наущенью моему великий князь Тверской Михаил Александрович, коему передался я вчера и душою, и телом. Великая честь вам досталася, не где-нибудь – в тайном порубе сего светлого князя сгниете.
– Сгниете, коли от Митьки проклятого не отступитесь! – возвысил голос Вельяминов.
– Переметчик! Сука семитаборная! – выругался Заноза.
– Придержи язык, ухорез новгородский. А то как бы самому уха не смахнули, да вместях с головой! – потемнел лицом боярин. – Не изменник есмь. За своим в Тверь пришел! Наш род отвеку великое тысяцкое держал и держать будет. Токмо теперича при великом князе Владимирском Михаиле Александровиче. То мне обещано.
– А тебе, старшой, – глянул он на Горского, – почто вдругорядь грудь за князя подставлять? Счастье твое, что у холопа моего на Москве рука дрогнула, царствие ему небесное! А ныне чуда не будет. Сгинешь попусту, и князь твоей службы верной не узнает. Думайте покудова.
И дверь в темницу со скрипом затворилась.
Ан и ошибся Вельяминов. К концу масленой седмицы знал уже все государь московский и об изменнике, и о верных слугах, ввергнутых в узилище. Есть у Дмитрия тайные доброхоты не токмо в любом княжьем терему, но и в Орде, и у Ольгерда литовского! Пото и крепнет земля московская. Будет вскорости князь судить да рядить с ближними, как помочь верным дружинникам. Писание слать, дабы выдали добром новгородцев? То невместно. Поймет Михаил, что тайные его дела на виду, да и прикажет тихо кончить узников. А чтоб он Вельяминова головою выдал – того и не жди! Да и не засидится иуда в Твери, того гляди в Орду махнет. Долго будут толковать ближние, покуда не решат: пождать надобно, ведь не войну же с Михаилом из-за четырех повольников учинять!
Однако то все еще впереди: и говорка долгая, и решенье княжье. А пока, выйдя из поруба, высоким тыном наособицу обнесенного, идет Вельяминов, с хрустом вминая снег зелеными сафьяновыми сапогами, ко княжьему терему.
Михаил Александрович, сожидая московского боярина, раздумчиво глядел в затейливо расписанное морозом генуэзское стекло – хоть этим перешиб Дмитрия тверской князь! На Москве-то сплошь слюда в оконцах, сам зрел. И тако зрел, что и до смертного часу не забудется.
Михаил гневно заходил по горнице. Сколь годов прошло, а коварство московское помнится, будто вчера створилось. Яко лося на охотничий манок, созвали тогда на третейский суд с дядей Василием Кашинским да братцем Еремеем. Да и не поехал бы, коли б не митрополитово слово. С того Алексия все зло и учинилось. Что Дмитрий – вьюнош тогда еще, соплей перешибешь!
Ежели б не встрял владыка в злую руготню, возгоревшуюся промеж тверичами, когда уж кровью глаза налились, разве отмахнул бы его Михаил поносным словом! Нарочно подставился митрополит, зная пылкий княжий норов. А и было с чего пылить! Из богом забытого Микулина вознесли его в ту пору на тверской стол волчий нюх да литовский полк, выпрошенный у всесильного зятюшки – Ольгерда. Дуром вломился он тогда в Тверь, улучив самое годное время. И отдать теперича кусок отхваченного невзначай пирога – Вертязин, владенье брата Еремея, самую что ни на есть лакомую сердцевину того пирога? На-кося, выкуси!
Вот тако и отмолвил он в запале Алексию, понуждавшему добром вернуть охапленный воровски городок с окрестностью. И пришлось-таки отдать, токмо нахлебавшись вдосталь затворного сидения. А мог ведь не удела – живота лишиться! Москвитяне на то умельцы! Константина рязанского чьи тати в порубе зарезали? А Дмитрий нешь не из роду Юрия окаянного? Так ежели нонешний князь московский с поганью в родстве, то владетель тверской самому Михайле Святому внук, коего тот душегуб татарскими руками смерти предал! И отец по московскому облыжному слову в Орде сгинул вместях со старшим братом Федором. Не минула бы и Михаила смертная чаша, да случились на ту пору на Москве знатные сарайские мурзы. И, сведав о нятье тверского князя, велели его из затвора извергнуть. Чудно: родичи от татар смерть лютую имали, а он – жизнь! А и не для правды – корысти ради содеяли то ордынцы. Пригрозили Дмитрию: коли не ублажит дарами богатыми, в уши пресветлого хана наговорено будет о самоуправстве улусника Митьки. Откупился великий князь, ан и Михаилу Вертязин отдать пришлось. Паче того, в городок тот для догляду поставлен был наместник с Москвы!
Как там Данила в летописании начертал? Князь остоялся, припоминая.
«Михайло Александрович Тверский о том вельми оскорбися и негодуя, нача имети вражду к великому князю Дмитрию Ивановичу».
А и не вражду – ненависть лютую греет в сердце змеем смертоносным властитель Твери! Сколь раз уж жалил он заклятого врага! И волости грабил изподтишка, и литвинов безжалостных насылал на Дмитриеву голову, и Новгород под свою десницу поставить тщился, да токмо осильневшей выходила из размирий московская земля, и в разор приходили грады и селенья тверские.
Могла б судьба поворотить, коли б Мамай помог, как обещался после даров многих, кои в донскую его ставку самолично возил Михаил Александрович. Натерпелся стыдобушки тверской князь, выпрашивая у всесильного темника ярлык на великое княжение Владимирское. А пуще того срам был, когда не пустил его с тем ярлыком в свою землю Дмитрий, отмолвив ближнику Мамаеву Сары-хоже, коего тот послал ханскую волю блюсти:
«К ярлыку не еду, а в землю на княженье Владимирское не пущу, а тобе, послу, путь чист».
Чем обадил того мурзу, а потом и самого Мамая Дмитрий? Почто не нахлынула Орда изгоном на московские земли?
Михаил снова остоялся у оконца, глядя сквозь затканное морозом стекло на заснеженный речной окоем. Оттуда, из-за Волги, примчатся-таки татарские рати. Вельяминов набрешет Мамаю такое, чего и в мыслях у Дмитрия не было. Видно, бог сжалился над Тверью, прислав небывалого переметчика. А деваться теперь беглому боярину некуда, ибо тайно ушел от господина своего, и нету у него теперича иной дороги, как в Мамаев стан, – поклеп на ненавистного князя возводить!
Раскатился мыслями князь и не враз узрел легкого на помин Вельяминова да купца Некомата, ступивших в горницу.
– Здрав буди, великий князь владимирский!
И – будто сердце взмыло от того боярского величания! Но виду не показал и, сдвинув брови, отмолвил:
– Не великий покуда. То в руце божьей.
Сказал и глаза скосил на боярина: понял ли двоесмыслие слов сих. Да и чего тень на плетень наводить – дело ясное. Яко Мамай повернет, так тому и быть! Видать, и Вельяминов в одно с ним думу думает.
– Бог-то бог, а и Мамай не плох! – неприметная улыбка утонула в обширной боярской бороде. – Тебе, государь, великое княжение, мне – тысяцкое, Дмитрием неправедно отъятое. О том буду молить владыку татарского! И Некомат обещался за нас в Орде слово замолвить.
– Замолвлю, замолвлю! – угодливо затряс головою купец, низя глаза, дабы не показать невзначай хищного их блеска.
«Ты замолвишь, – с затаенной неприязнью подумал Михаил. – Кабы не сожидал свой кус от пирога московского отхватить, ни в жисть бы не подмог. Соглядатай татарский!»
Вслух, однако, молвил:
– Того не забуду. Станешь превыше всех купцов на Руси, и не бысть на товары твои ни мыта, ни пошлины иной!
– Велик, многомилостив Мамай! – прижимая руки к груди, еще ниже склонил голову Некомат. – Не бездельные ханы – он владыка улуса Джучи! Я лишь пыль под державными стопами. А и пылинка до уха царского достичь мочна, ежели ветер годный ее вознесет.
– Добро, коли б надуло тем ветром в уши пресветлые, что ярлык токмо ратью могутной крепок! – генуэзцу в лад молвил князь.
Долго еще рядились заводчики новой которы, покуда не было оговорено: к середке лета сожидать Михаилу вестей из Орды. Сам же князь тверской испробует подвигнуть Ольгерда на новую рать, авось пригреют литвины Москву с другого боку! Напоследях уже вспомнили о полоненных новгородцах.
– Удавить их нать! – мрачно сказал Вельяминов. – Отпустить невместно – все Дмитрию обскажут. Чаял, переломятся, рабами станут. Говорил ныне с имя в порубе и домекнул: никогда того не будет. Больно упрямы.
– Настоящий купец и худого товару не выбросит! – вкрадчиво заговорил Некомат. – Придержи их, княже, до времени. Авось пригодятся.
– Быть посему! – решил князь и встал. – Пора вам в дорогу сбираться!
И не обнялись на прощанье заговорщики, ибо не родство душ, не братняя дружба, а токмо гордыня великая и корысть ненасытная столкнули их ныне на едином пути…
Давно уж великий пост миновал, разговелись и в княжьих теремах, и в избенках смердьих. Токмо в порубе тверском текут и текут постные дни. Сколь истекло их уже – то ведают новгородцы по стражнику, приносящему ежедень воду в деревянной цибарке да хлеба куски, а сколь их еще расточиться должно – бог весть. Примолкли повольники, да и много ли наговоришь-то со скудного корма?
На Занозу лишь угомону нет, бродит, шурша прелой соломою, мудреную загадку разгадать тщится: почто ввергли их в узилище?
– Вельяминов, тот на старшого злобится, ладно. А Михайле тверскому ить худого не деяли. Почто томит нас? – вопрошает он в темноту.
– А коли б атаман князя не упас, для кого радость была б? – откликается Лапоть.
– Дак ить мир ныне промеж князьями! – упорствует Заноза. – Мыслю я, тут иное что.
– Есть и иное, – соглашается Горский, – нешто вы забыли про Торжок-город? Вот с него и злобится Михаил на новгородцев.
– Как забыть, – ворчит Заноза, – рубец от сабли тверской досель к непогоде мозжит. Я что! Сколь ушкуйничков удалых там и навовсе пропали!
– Расскажи, – просит из дальнего угла Святослов.
– Дак ить сказывал уж, – с неохотой говорит Заноза, – ну, ин ладно.
Сначала будто с досадою на докуку, а потом, будто обжегшись воспоминаньем, речет он о гибельной рати, случившейся два лета тому назад. И хоть ведают затворники печальный тот сказ, слушают со вниманием.
Один только Горский раскатился мыслями, и лежит подле товарищей на грязной подстилке лишь его грешная оболочина, а душа далече – на заветном дворе московском, где, поди, уже мурава вослед сошедшему снегу явилась. Знала б Дуня, что не ветерок ласковый былинки, босыми ее ножками примятые, целует! А ведь и догадывается, поди? Сидит пасмурная в светлице, и не радует ее ни солнышко весеннее, ни скоморохи, случаем во двор к Мелику зашедшие. Эх!
Петр вздохнул, заворочался, будто стряхивая насевшую печаль. Вслушался.
– И сошлись мы на Подоле с тверичами, и билися крепко, и ежели б не побегли с сечи дружины тех клятых Смолнянина и Прокопа, аки зайцы пугливые, наш был бы верх! Не отступили мы, токмо сила солому ломит, и пали тамо от руки вражьей и атаман удалой Александр Обакунович, и многие братья-повольники. А Михайло, злобствуя, город пожег, и мало кто из новоторжцев от пожара того ушел.
Молчат новгородцы в осмрадевшей тьме, кулаки бессильные сжимают. Ну, погоди, князь тверской, даст бог, и ты за злодейства свои поруба гнилого отведаешь!