Глава 4
Андрейке только сейчас удалось улизнуть из дома и пробраться в Кремль. Отъезда великой княгини и митрополита отрок не видел, в стычках горожан с бегущими из Москвы боярами ему не довелось участвовать. Сердясь на себя и мать, шныряет он между людьми в толпе. Жадно прислушивается, выспрашивает знакомых, огорчается, что Киприану разрешили увезти книги, негодует на бросивших город бояр. Вокруг Андрейки раздаются возбужденные, взволнованные голоса.
– Будем насмерть стоять, но не пустим в стольный град ордынцев! – кричит какой-то слобожанин в набойчатой косоворотке.
– Пусть только сунутся!.. – угрожающе трясет кулаком другой. – Не поможет клятым, хоть и крадутся, яко тать в ночи!
– Шиш Тохтамышу! Шиш! – тонким голоском вопит подвыпивший пожилой сирота в длинной рубахе; взобравшись на телегу, притопывает ногами в лаптях, тычет во все стороны сморщенной рукой – показывает кукиш.
– Устоим, не опасайсь, люд московский, ходили на Москву и Ольгерд и Мамай, да едва ноги унесли!.. – несется над толпой громкий, уверенный голос сына боярского в бархатном кафтане.
– Не управиться нам без Митрия Иваныча… – сокрушается купец в поярковом колпаке.
– Пропали мы, сиротинки, без князя-батюшки, – плаксиво причитает рябая баба…
Вдруг возле Андрейки разом все стихает. Бесновато приплясывая, через расступающуюся перед ним толпу несется Дулепко-юродивый. Портки и рубаха изодраны, ноги в струпьях, на толстой веревке, которой он опоясан, болтаются вериги в четверть пуда каждая. Вокруг темного, в глубоких морщинах лица седые волосы и борода венцом торчат…
«Будто грешник с картины той, «День Страшного суда»! – отскакивая от юродивого, думает отрок. – От бы его нарисовать…»
– Молитесь, молитесь, души грешные! Конец света настанет! Настанет! Настанет!.. – закатывая глаза, выкрикивает Дулепко; высоко подпрыгивает, звенит веригами.
Хоть уже и конец августа, но день выдался жаркий и душный. Пыль лезет в нос, в глаза, скрипит на зубах. Хочется пить. Хорошо бы холодного, только что из погреба кваску, но сегодня никто не торгует в Кремле. У колодцев вереницы мужиков, баб, детишек. Воду достают глиняными кувшинами и большими, на целый пуд, расширяющимися книзу деревянными ведрами.
Над Кремлем висит неумолчный людской гомон. Временами он стихает, и тогда становится слышно, как у крепостных ворот голосят женщины над близкими, убитыми в стычках.
Вдруг звон колокольный раздался – снова в набат ударили. Зашумели, забеспокоились люди. В толпе крики, толки. Сея смятение, пронзительно раздается заполошный бабий голос:
– Люди добрые, не иначе ордынцы пригнали!
– Не слушай ее, братчики! – орет долговязый чернослободец. – Айда к воротам – то бояре сызнова отъезжают!..
Но уже несутся отовсюду возгласы:
– На вече! На вече скликают! На Ивановскую!..
Горожане хлынули на Ивановскую площадь. Недоумевают, друг у друга спрашивают. Испокон века в Москве вече не собиралось, многие даже слова такого не ведают. Но тревога несколько улеглась, в звоне колоколов каждый слышит теперь призыв – не угрозу.
Густеет пестрая толпа на узкой площади, стиснутой одноглавыми соборами Михаила Архангела, Иоанна Лествичника, каменным домом (первым в Москве) князя Серпуховского, постройками Чудова монастыря и боярскими дворами. Домотканые, из холста и пестрядины, белые и цветные рубахи, сермяжные, армячинные зипуны мужиков, синие, алые льняные и бязевые паневы и сарафаны баб, черные рясы монахов, грязно-серые рубища нищих, чудные одежды иноземцев – все смешалось.
На помост из неотесанных бревен, который только что наспех соорудили у дома Серпуховского, поднялось десятка два людей лучших – сотские гостей торговых и старосты слободские. Вперед выступил невысокий, кряжистый человек. Темные волосы выбились из-под колпака, ворот синей шелковой косоворотки распахнут. По толпе прокатилось: «Адам-суконник!» Его хорошо знали в Москве: умел торговать, умел и речь держать. Сразу стало тихо.
– Люди московские! – зазвенел над Ивановской его сильный голос. – Таить нечего, Орда близко! Серпухов уже под татарами!..
Многоголосым тревожным гулом отозвалось на его слова вече. Но Адам не стал ждать, пока шум уляжется. Набрал в грудь воздуха побольше, напружился – на смуглой могучей шее жилы темными полосками выступили даже, продолжал громко:
– Сие проведав, побежали из Москвы те, кто первыми ее оборонять должны были!.. Что ж! – потрясая возведенными кверху кулаками, воскликнул он. – Бог их рассудит! А нам о таком и думать негоже. Тут мы родились, тут, ежели судьба, смерть примем, но не сойдем с града своего!.. Так аль не так говорю я?!.
– Так! Так, Адам! Не сойдем! Не бывать на Москве ордынцам! Не допустим! – ревом всколыхнулась Ивановская.
Адам провел ладонями по лицу, обтирая пот, незаметно покосился через растопыренные пальцы на стоящих рядом купцов и старост. Не без тщеславия подумал: не остались равнодушными и выборные люди – оживленно обговаривают его речь, одобрительно кивают головами. И едва на вече потише стало, уже снова бросал в толпу будоражащие слова:
– Надо нам, гражданам московским – посадским, слобожанам и всем, коим земля и честь живота и жизни дороже, – самим стольную оборонять! Но чтобы в осаде сидеть надежно, того мало еще. Надо к сему изготовиться, осадный воевода нужен!
– Тебе и быть воеводой! – крикнул кто-то из передних рядов.
Его поддержали другие, и вскоре по всей площади понеслось:
– Адама-суконника воеводой ставить! В начальные его! Адам люб!..
Адам выпрямился, расправил широкие плечи, даже на цыпочки невольно привстал. Еще б!.. Осадным воеводой на Москве себя увидеть – у всякого голова кругом пойдет.
Но он был деловым человеком: за работу и промысел лишь тогда брался, когда знал, что осилит и корысть получит. И если о выгоде сейчас не думал, то и осрамиться, взявшись за непосильное дело, не хотел.
– Благодарствую за честь высокую, люд московский. Не могу. Не просите. В умельстве ратном не сведущ. Так иной раз только самострелом балуюсь. Пусть другой кто. Может, боярин Морозов, Свиблов помощник, может, еще кто…
– Он токмо на мед и брагу умелец. Спился Морозов! – закричали из толпы.
– Спился?.. Думаю, что навряд ли. Он весь час бражничает – и нипочем. А вот более хитрого в деле ратном, чем он, да еще Иван Лихорь-воевода, ныне в Москве не осталось. Надо их на вече звать!
Теснившиеся у самого помоста оружейники переглянулись.
– И впрямь, может, сходим? – предложил Тимоха Чернов, слобожанин со скуластым нахмуренным лицом.
– Пошли! – решительно бросил Иван Рублев; стал проталкиваться через толпу, за ним с десяток оружейников-слобожан; следом увязался Андрейка.
«И других бояр да служилых людей начальными поставим. Потому без тех, что ратному делу обучены, не обойдешься. Советовались мы, выборные, между собой и такое решили: всех сидельцев московских на полки и тыщи разделить…» – все глуше доносился до Рублева и его спутников голос Адама с противоположного конца Ивановской площади.
Чернослободцы вышли на Фроловскую улицу, по правую сторону которой среди боярских дворов располагались хоромы Морозова и Лихоря. Возле церкви Параскевы Пятницы, небольшой однокупольной деревянной постройки, что стояла у входа на торговую площадь, дорогу им преградило сборище.
Среди одежд горожан мелькали пестрые татарские халаты, раздавались истошные выкрики, громкая брань. Оружейники подошли ближе.
Десятка два пьяных гультяев, обступив полукругом группку татар, с руганью и угрозами лезли на них, размахивая топорами и кулаками. В нос чернослободцам ударил резкий кислый запах «кваса уснияна» – раствора для квашения кожи, смешанный с вонью пота и перегара. Несмотря на цветастые нарядные халаты, Рублев и остальные сразу признали в татарах кожевенников из Татарской слободы, расположенной неподалеку от Кузнецкой. Оружейники ходили туда за товаром для своих изделий и хорошо знали, как тяжело живется соседям, которые с утра до вечера вымачивали вручную кожи в Москве-реке.
В толпе, что окружила татар и гультяев, одни посмеивались, другие, осуждая, молчали, но никто не вмешивался – боялись связываться с пьяной ватагой.
– А ну пошли отсель, не… нехристи! – едва ворочая заплетающимся языком, рычал тщедушный гультяй неопределенных лет, босой и оборванный. – Чтоб духу вашего не было… не было тута!.. – Стараясь напугать татар, закатывал под самый лоб безумные от хмеля глаза, словно козел, вскидывал длинной жиденькой бороденкой. Колпак он давно потерял, и, когда дергал головой, грязные нестриженые волосы его то поднимались, открывая испитое, изборожденное морщинами лицо, то опускались свалявшимися клочьями.
– Так их, Ушак! Так их! – басил рядом здоровенный костлявый верзила в распахнутом, с ободранными пуговицами и петлями зипуне, надетом на голое тело, старался дотянуться кулаком к лицу пятившегося от него молоденького, почти отрока, кожевенника.
Андрейка, узнавший в татарском отроке знакомого, позвал его:
– Иди сюда, Орка! Будешь с нами!
– Небось сродников ждут своих, доброхоты ордынские, вишь, вырядились… – шипел монастырский служка, потрясая топором.
– Мы не доброхот, мы москвич! Мы на вечу, на вечу!.. – отступая, бормотали кожевенники.
– Мы тож Москву от Орды боронить будем! – выкрикнул рослый, плечистый татарин.
– Так вы еще супротивничать будете?! – замахнулся кистенем Ушак.
Однако кожевенник с подвижным, сильно изрытым оспой лицом, который стоял перед гультяем, успел увернуться. Тот, потеряв равновесие, растянулся на пыльной деревянной мостовой.
Иван понял: еще немного – и не миновать безоружным людям беды; озорное лицо его побледнело, стало злым.
– Вы что?! На слабых силу показать умыслили? – выскочив на середину круга, заорал он.
Гультяи оторопели, в замешательстве уставились на нового противника.
Первым оказался возле смельчака Ушак.
– Ты кто такой? А?! – выщерился он. повернулся к дружкам, покачиваясь, недоуменно развел щуплыми руками: – Кто он, сей заступник?
– Кто! – гаркнул верзила. – Доброхот он ордынский, не видишь, что ль?!
– Бей его! Бей заступника татарского! Бей нехристей! – заревели злобные хмельные голоса.
Оружейники, к которым присоединились несколько ремесленных из толпы, выхватили мечи и ножи. Их появление вмиг охладило разъяренных ватажников. На чернослободцев посыпались угрозы, брань, но что-либо предпринять гультяи не решались.
– Молодцы супротив овцы! – с издевкой выкрикнул из толпы кто-то.
– Похвалился да и провалился! – насмешливо поддел гультяев Андрейка.
– Вишь, заступников-та сучьих сколько! – с лютью буркнул Ушак. Вокруг засмеялись. Гультяй окинул тяжелым взглядом злорадно улыбающиеся лица, силясь найти выход из затруднительного положения, наморщил лоб. Но вот в его мутно-голубых глазах мелькнула осмысленность. присев, словно прыгнуть собрался, воскликнул:
– Не по-вашему, не по-нашему! Осилит кто из вас Сугоняя, – показал он на верзилу, – пущай по-вашему. Не осилит – по-нашему!..
– Подержи-ка… – передал Иван Чернову свой меч.
– Ты что, ополоумел? – удивленно посмотрел на друга тот. – Кто ж с таким громилой управится? Ежли так, давай хоть я спробую… – Он был кряжистей и рослее Ивана.
Рублев только головой покачал. Сбросив кафтан, неспеша засучил рукава кумачовой косоворотки.
К нему, широко расставив длинные жилистые руки, приближался голый до пояса Сугоняй. Он был на две головы выше ростом, шире в плечах. Но когда гультяй, наклонясь вперед, уже хотел схватить противника, Иван увернулся и отскочил в сторону. Верзила, подбадриваемый криками приятелей, бросился за ним и снова просчитался. Так повторилось несколько раз. Сугоняй рассвирипел – стал гоняться за оружейником, громко сопел, рыкал, словно дикий кабан. Уже не только гультяи и зеваки – многие дружки Ивана решили, что он струсил и боится вступить в единоборство с верзилой. Андрейка, переживая за брата, кривил в отчаянии лицо. Ватага торжествовала. Опять послышались угрожающие выкрики, свист.
Топая дырявыми сапогами, из которых выглядывали пальцы, по гудящему деревянному настилу мостовой, огромный гультяй продолжал яростно преследовать кумачовую рубаху, что мелькала перед ним в пыли. Наконец ему удалось настигнуть оружейника. Иван заметался из стороны в сторону и вдруг круто повернулся лицом к верзиле. Судорожно хватанул ртом пыльный, смешанный с запахом грязного обнаженного тела воздух и кинулся на опешившего преследователя. Сдавив руками влажное туловище, резко наклонил гультяя набок и сильным ударом носка сапога правой ноги по левой противника опрокинул его на мостовую.
– Матушка-Москва бьет, родимая, с носка! – крикнул кто-то.
– Молодец оружейник, ничего не скажешь! Ловкач! Экий урус бачка!.. – одобрительно загомонило сборище.
Андрейка бросил горделивый взгляд на стоявшего с ним рядом Орку; круглое, с узкими щелками глаз лицо юного татарина все больше расплывалось в улыбке.
Поскольку задачей единоборства, которое звалось в народе московской борьбой, было первым бросить противника на землю, оно считалось законченным – победил Иван. Посрамленные гультяи, вяло огрызаясь на насмешки толпы, стали расходиться. Только Сугоняй по-прежнему продолжал лежать посредине мостовой, с тупой сосредоточенностью потирая ушибленное колено.
– А здорово ты его, Ивашко! – похлопал Рублева по мокрой спине окладчик Ермил Кондаков.
– Знай наших! – по-мальчишечьи озорно ухмыльнулся молодой оружейник. Надел кафтан, взял у Тимохи Чернова меч, прицепил его к красному в темных точках широкому поясу. – Айда теперь, братчики, за боярами! небось заждались их на вече! – возбужденным после схватки голосом сказал он. Затем повернулся к татарам-кожевенникам, ободряюще подмигнул им: – Не бойсь ничего, ребяты, идите на Ивановскую.
К нему подошел рослый, могучего сложения татарин с оспинками на лице.
– Ты бачка! Ты добрый молодец! Урус истинный! И ты, и ты!.. – показывая на чернослободцев, взволнованно восклицал он. – Гультяй – тьфу! Злой люди, собаки! Не урус, не татарин!..
– Будет тебе, паря. Ни к чему сие, – махнул рукой Иван. – Что с них возьмешь, гультяев пьяных… – И к своим: – Идем, что ль?
– Темир, – стукнул себя кулаком в грудь кожевенник, – добрых дел на запамятует, Иван!
– Я тож! – сверкнув узенькими щелками черных стремительных глаз, горячо выкрикнул Орка.
Остальные усмари-кожевенники, оживленно переговариваясь по-татарски, улыбались, одобрительно кивали головами.